+
Как славно быть благословенным –
Хотя бы коротко, мгновенно:
Как про́клятым наоборот.
Покуда смерть не склеит рот,
Смеяться над собой и миром,
И по касательной, пунктиром
Пройти игру и выйти вон,
Как провалиться сквозь заслон,
Как выпасть из гнезда в гнездо:
Проснуться за секунду до.
Кретьен проснулся от тишины – вернее, от смены тяжкого шума на легкий, веселый. Шум дождя, под который он засыпал, так что сон тоже полнился дождевым ритмом, теперь сменился голосами птиц, перекликавшихся за ставенькой окна. «Жи-и-ив! Жи-и-ив!» – убедительно выговаривала одна.
– С чем вас и нас поздравляю, – себе под нос пробормотал Кретьен и какое-то время еще полежал с закрытыми глазами, одно за другим перебирая, как четки, события этой ночи. Гиот. Безумная скачка из Провена, книга… ох. Книга. Ну, Гиот ее хотя бы точно не обидит. Отец Этьен, исповедь… Отец Этьен! Кретьен рывком сел на убогом ложе – тонкий матрас из грубой соломы, одеяло, местами протертое до сетчатого переплетения шерстяных ниток, сквозь него просвечивали голые ноги. Выкатившись из кровати, Кретьен схватился за шоссы – правый, лежавший на полу кучкой, был еще слегка влажноватый, зато левый идеально высох, будучи расправлен по всей длине. Ну и промок же он вчера, сапоги, наверное, еще мокроватые. Но даже мысль об этом почему-то веселила: она была такой простой… Такой нормальной. Неприятность – такой решаемой. По сравнению с Граалем и копьем мокрые сапоги – пустяк, да по сравнению с ними почти всё пустяк.
Одевшись и кое-как обтряхнувшись – налипли торчавшие из матраса соломинки – рыцарь-трувер пошел приветствовать своего ночного спасителя.
Дверь из ризницы скрипнула, поддаваясь, отвисла на одной петле: оказывается, она была такая ветхая, что едва держалась. Да и вся внутренность часовни казалась куда более ветхой, чем вчера. У статуи святого Тибо была отбита рука – а вчера она выглядела такой яркой, новой. Поперек каменного алтаря пробегала трещина, которой он вчера тоже не разглядел в свечном свете. Вид у часовни был такой, будто последняя людская тропинка к ней заросла уже лет десять назад. Брошенное ласточкино гнездо лепилось в пустом дверном проеме, за которым сиял майский буковый лес. Листья буков так чисто светятся на солнце, будто пьют из земли не воду, а молоко. Что же это вчера было? Может, приснилось ему все, когда он заснул в углу заброшенной хижинки Божьей? Однако ж сапоги его стояли у стены, где он их вчера оставил во время исповеди, в углу громоздились седло и сумки, а вот плащ остался только один – Кретьенов. От отца Этьена, кем бы он ни был и откуда бы ни шел, в часовне не осталось ровно ничего.
Впрочем, нет, не ничего. Мягко шагая суконными чулками по каменным плитам, Кретьен подошел к подножию алтаря и согнулся над квадратом небеленого льна. Что-то прикрыто чистой салфеткой, словно нарочно оставлено для него. Он приподнял салфетку и увидел то, от чего вчера отказался: небольшой круглый белый хлеб и два шарика сыра – странного, он такого и не видел никогда в Шампани или Фландрии. Очень белого, поплотнее бри, с вкрапленными в его плоть душистыми травами. Также под салфеткой обнаружилась его собственная фляжка. Кретьен вытащил деревянную пробку, поднес флягу к носу – и совершенно не удивился, когда изнутри пахнуло знакомым с этой ночи «Вином сладчайшей земли Кипра».
Улыбаясь, Кретьен поднял салфетку за четыре угла и вышел с трапезой на порог, чтобы не осквернять пусть и заброшенного, а святилища. Поздоровался со своим конем, который за ночь крепко объел все окрестные кусты где-то на туаз вокруг себя. Перекрестил пищу, хотя и не сомневался в ее освященности, и начал с наслаждением есть. Ничего вкуснее он в жизни еще не пробовал. Тому, кому предстоит долгое паломничество, нужно сытно завтракать. Солнце, невысоко еще восставшее, смотрело сквозь ветви ему прямо в лицо, но он почему-то не испытывал нужды щуриться, а то, что из глаз от яркого света вытекала слеза за слезой, было даже хорошо.
+
Et vit lo vert et lo vermeil
Reluire contre lo solеil
Et l’or et l’azur et l’argent,
Si li fu molt tres bel et gent
Et dit: «Biaus sire Dex, merci!
Ce sont ange que je voi ci.
Et voir or ai je molt pechié,
Or ai je molt mal esploitié
Qui dis que c’estoient deiable.
Ne me dist pas ma mere fable
Qui me dist que li ange sont
Les plus beles choses qui sont
Fors Deu qui est plus bels que tuit!»
Лазурь и пурпур засверкали
Под солнцем на блестящей стали.
Не видел юноша на свете
Прекраснее пришельцев этих!
Воскликнул он: «Мой милый Бог!
Прости меня, ну как я мог
Так тяжко согрешить сегодня?
Увидев ангелов Господних,
Их сдуру принял за чертей!
Не я ль от матери моей
Слыхал про ангелов преданья –
Мол, лучезарные созданья
Прекрасней всех – окроме Бога!»
Весной Господней 1184-й молодому графу Анри – то есть настоящему действующему графу через год с хвостиком, а пока все еще, увы, наследнику при матушке-регенте – было девятнадцать лет. Это был красивый, ладный молодой человек отцовской стати, лишь поизящнее и постройнее, и с материнскими чертами лица и прекрасными волосами, которые он из щегольства носил чуть длиннее, чем большинство юношей. Так что девушкам он был мил отнюдь не только из-за своего графского положения. К тому же он был щедр, делал хорошие подарки и никого никогда не принуждал, и Гильеметту, девушку из замковых, тоже: она сама была очень не прочь пообниматься с ним на густой майской траве, без всего лишнего пока что, зато с флягой вина, которую молодой граф походя наполнил в кухне, и с шампанскими сухими медовыми бисквитами на закуску – свежевыпеченными и ароматными, которых Анри щедрой рукой прихватил на кухне же в глубокую миску. Девушку Гильеметту он прихватил там же – под легкое молчаливое неодобрение главной кухарки, которое вызвало у молодой пары дружное желание показать ей нос или язык или еще что-нибудь веселое вытворить. Молодость не старость, май не декабрь, а был именно май, и превосходнейший, и грех не воспользоваться тем, что tempus est iocundum.
Анри об руку с Гильеметтой – до чего же ей приятно, будто она знатная дама – вышел из боковых дверей графской резиденции, выводивших через ристалищный двор ко всяким хозяйственным постройкам, в часть сада, примыкавшую к берегу канала. В большом саду, окружавшем Сент-Этьен, было бы красивее, но там то и дело можно наткнуться на каноника – их квартал, растянувшийся на целую улицу, частью своей примыкал к семейному храму графов Шампани. Какие-то плодовые деревья еще доцветали, траву обильно покрывали лепестки – солнышко, птички, приятное время, чтобы провести его в обществе молоденькой девушки и Бахуса. Анри с удовольствием остался бы дома, повалялся бы не на плаще, а на собственном одеяле: на его вкус было даже слегка жарковато, а в каменных стенах прохладно и приятно. Однако же дома можно было наткнуться на мать: графиня-регент в большой зале принимала сейчас канцлеров и камерария, из англичан, от ее братьев, кто-то затесался сейчас в замке по пуатевинским военным делам, как-нибудь проскочить мимо нее незамеченным представлялось затруднительным. А нарваться на стыдную для себя сцену, причем исполненную слегка насмешливым тоном, не хотелось.
Анри на самом деле здорово злила такая ее щепетильность: уж кому-кому бы не строить из себя блюстительницу нравов! Анри хотя бы свободен и никому не ломает жизнь, а просто малость развлекается… Отец вот – он имел право читать сыну мораль насчет блуда. Такое было в тринадцать лет наследника, когда он только начал девиц вообще замечать и думать о них что-нибудь кроме того, что это представительницы пола слабого, куда менее интересного, чем его собственный. Отец взял с собой сына тогда на соколиную охоту в окрестностях Труа и там между делом, оторвавшись от егерей и поручив им птиц, очень серьезно с ним поговорил. Рассказал правдивую историю из собственной жизни – как еще до брака с его, наследника, матерью он грешным делом сошел с пути Божьего, связался с девицей из горожан, потом с другой, третьей, втянулся – бес попутал. И за это самое грешное дело Бог покарал графа скверной болезнью, от которой тот весьма страдал, пока Господь его не простил – и тогда молодой сын графа Тибо Старого увидел во сне, что он упал в колодец и не может выбраться, а спасает его девушка по имени Хильда, спускает ему в колодец лестницу. «Кто была такая эта Хильда, сын, я тогда понятия не имел. Но капеллан мой, еще прежний, объяснил, что это, должно быть, святая Хильда – прислужница святой Елены, матери Константина. И ровно так случилось, что через пару дней в Труа объявился дворянин, возвращающийся домой из Святой Земли, и с собой в дорожном мешке он вез реликвию из Византии – угадай чью реликвию, Анри? А? Святой Хильды! Вот так-то! Он остановился в Отель-Дье и там этим расхвастался, а глава госпитальеров не будь промах – тут же послал мне доложить, я призвал дворянина к себе и выторговал у него реликвию за большие деньги, приложился к ней, заказал реликварий слоновой кости из почтения к девственной чистоте святой – и с того же дня болезнь моя пошла на спад, и я снова стал чистым, как младенец. И с тех самых пор себя стараюсь блюсти уж как могу, даже глазами не прелюбодействовать. И ты старайся, и до брака, и особенно в браке, оно так Богу угодно и христианского правителя достойно. Будет трудно – молись хоть и святой Хильде, вон ее реликвия у нас в Сент-Этьене, у тебя под боком».
Собственная богоугодность в те годы Анри не слишком волновала, но вот перспектива подцепить дурную и стыдную болезнь стала достаточным аргументом. Аргументом в том числе и к тому, чтобы в свой срок лишиться девственности с точно проверенной, рекомендованной старшими товарищами-оруженосцами девушкой – чистой, здоровой, совершенно безопасной. Смеха ради ее звали не как-нибудь, а Мари, и это особенно придавало Анри решимости – дело ведь было уже после материной измены, после отцовской смерти (не помогла ему святая Хильда и все прочие его «друзья на небесах», как он называл свое собрание разнообразных мощей и евлогий)… Да и эта девица Мари оказалась умницей, постарше его лет на пять, здорово ему помогала справиться, так что посвящение шампанского наследника в мужчины прошло успешно, и подобный успех ему с тех пор не изменял.
Девица Гильеметта тоже совершенно точно была чистая, здоровая и вообще нетронутая. Поэтому Анри и не спешил, просто развлекался понемногу: говорить с ними не о чем, а вот целоваться приятно. Место, где он собирался бросить на траву короткий зеленый, как трава, плащ, он наметил отличное – за хозяйственными постройками, у благоухающих кустов шиповника. Закрыто от глаз считай со всех сторон, и шиповник белый и розовый похож на геральдическую розу, какую англичане ставят на гербы для отметки сыновей из самых младших. Анри повезло, ему такая роза на гербе не грозила не только потому, что он не был англичанином.
К слову о младших сыновьях. Как назло, в укромном месте, куда Анри тянул хихикающую подружку, обнаружился Мелкий. Он вообще чем дальше, тем больше наращивал способность обнаруживаться в самых неподходящих местах в самое ненужное время, этот хлипкий маменькин любимчик, липучий, как кусок смолы. Когда тебе почти что двадцать, тебе не очень-то нужен шестилетний… ну что же, пусть братец, таскающийся по пятам. И даже не таскаясь по пятам, Тибодо умудрялся порой быть навязчивым и портить старшему жизнь – вот как сейчас, например. Черт его дернул засесть в компании собаки и коня не где-нибудь, а в самом укромном уголке сада, словно подстерегал?
– Черт, – тихо сказал Анри и преодолел постыдное искушение дернуть Гильеметту за руку и увести ее куда-нибудь еще, пока Мелкий не заметил. Он вообще был жутко рассеянный, ковырялся где-то там в траве, бормотал себе под нос и шагов не расслышал. Но Анри вдруг и стало на самого себя досадно: почему это он в собственном своем доме, на своей земле должен бегать и прятаться не только от матери, возомнившей после супружеской измены себя праведницей, но и от шестилетней козявки?
– Ты чего здесь делаешь, Тибо? – строго спросил он, выходя из-за кустов брату навстречу. – Почему один?
Конь у Мелкого был деревянный, а собака вполне живая – материна миниатюрная гончая по кличке Пти-Флер, Цветочек. Эта Цветочек, палевая тонконогая сука с длинной мордой, была единственной, с кем делила ложе Мари Шампанская с 1180 года, когда перестала укладывать с собой свою служанку для ночной помощи с малышом. Однако по мере того, как рос Тибодо, собачка отчасти переметнулась к нему своей верностью и любила повсюду за ним ходить хвостиком (хвостик у нее был знатный – тонкий, длинный, завивающийся на самом конце спиралькой). При виде гостей, явно недовольных маленьким хозяином, собачонка осмелилась рыкнуть, и Анри нахмурился: клоп клопом, меньше зайца, а туда же – на графа накатить смеет!
– Тш, тш, Почемука, – Тибо обхватил ее руками. Он знать не знал, что это смешное прозвище, считай второе имя – Porcoi1 – дал собачке графини не кто иной, как ее друг прежних лет, трувер Кретьен, имея в виду чрезвычайную любознательность маленькой гончей, и как-то так оно прилипло, впору пришлось. Кретьен всегда обладал талантом давать прозвища, которые к людям и зверям намертво прилипали, сидели как влитые – начиная хоть бы и с самого себя. Тибо обо всем этом и не подозревал, но неведомо почему предпочитал звать собаку именно так – наверное, это ему тоже казалось смешным. – Анри! Милый брат! Это у тебя что, печеньки? Можно мне одну? Здравствуйте, дама!
– Это не дама, а Гильеметта, мы с ней решили погулять в саду, – Анри нехотя протянул Мелкому миску с бисквитами. – И отдохнуть, посидеть вот именно здесь в тенечке. Так что ты давай, уступи старшим место, сад большой.
– Дядя Невель мне велел тут его ждать и не уходить, – возразил Тибо, надкусывая печенье. – Сказал, он придет и мы пойдем заниматься, а пока пусть меня охраняет верный пес.
Верный пес прянул ушами, явно польщенный комплиментом.
Невель-то хорош тоже – наверняка графиня приказала ему поучить младенца чему-нибудь полезному, а он затолкал Мелкого в кусты подальше, чтоб никто не заметил, что он бездельничает, а сам пошел пропустить с друзьями по чашке… Анри знал за рыцарем Невелем такие особенности: как и многие игрушки, и детский стульчик, и колыбель, Тибо унаследовал этого самого Невеля де Рамрю от старшего брата. В бытность Анри малышом мать тоже нередко поручала своему приближенному, miles comitissae, чрезвычайно похожему на медведя, позаниматься с ним, учить держаться в седле, понемногу приобщать к оружию. Отец и сам не прочь был порой проводить время с сыном, только когда тот уже стал постарше, и только в те дни, в те месяца, когда у него было поменьше графских дел…
Анри встряхнул головой, отгоняя яркий отцовский образ, нахмурился.
– Какой еще Невель тебе дядя? Он просто вассал с маленьким фьефом, материн эскорт, и всего-то. С чего ты его так называешь?
– Ну просто так говорят – дядя… а он говорит – сынок… Это просто слово такое…
Вот его сынком тебе более пристало бы считаться, чернявый, чем сыном моего отца, подумал Анри желчно, только вслух, конечно, не сказал. О таком вслух не говорят. Отец же не говорил никогда, и другим бы не позволил.
– Дядя тебе, скажем, молодой король французский Филипп, – назидательно произнес Анри, поднимая палец. Тибо почтительно воззрился на палец и внимал. – Или сыновья короля Англии, они вот тоже тебе дяди. Или… – внезапно не желая поминать отцовских братьев в этом качестве, – ни графа Блуа, ни архиепископа Реймса, – он махнул рукой. – В общем, дяди у тебя есть, и еще какие, а Невель тебе просто вроде няньки, и ты должен больше слушаться меня, чем его. Потому что я – твой старший брат и сеньор, от меня зависит, какую ты от меня будешь держать землю или какую получишь кафедру, и вообще все зависит. Это ясно?
– Ясно, Милый брат2, – Тибо уважительно кивнул. – Наверно, ты прав, да.
– Точно прав. И сейчас я тебе говорю – давай-ка, смени локацию.
– Чего сменить?
– Господи Боже, это значит по-военному – вали отсюда. Вон хоть туда под яблони, там тоже отличная трава… для твоего скакуна, чтоб ему пастись, – добавил он милостиво, внезапно смягчившись.
Тибо просиял тому, что все понял, вскочил, вытянулся, как сержант в строю, перед которым разъезжает главнокомандующий. Ему было зримо приятно, что с ним играют, и кто играет – великий старший брат, который обычно избегает, не хочет слушать.
– Понял вас, мессир Милый брат! Можно мне еще одну печеньку? В далекую дорогу?
Анри наградил его двумя – недорогая плата за то, чтобы наконец от него отделаться – и провожал взглядом Мелкого, семенящего к дорожке с конем в поводу и собакой у ноги, пока тот не скрылся из вида.
– Славный какой у вас братец, мессир, – осмелилась сказать Гильеметта, улыбаясь ему вслед – ей нравились хорошенькие умные детки, она надеялась сама когда-нибудь обзавестись пятком таких как минимум. – Милый он… И послушный.
Анри только хмыкнул, расстилая накидку на траве под цветущими кустами. Искреннее обожание Тибодо почему-то досаждало ему не меньше, чем если бы тот был злым и капризным. А еще он не мог терпеть, когда его называли «Милый брат»: девчачество какое-то. И лишнее напоминание о человеке, о котором Анри говорить не любил. Даже разок попросил ребенка прямо так не делать, а тот захлопал ресницами: но почему, мессир? Вы же мне брат, и вы мне милы… И не поспоришь, и не объяснишь.
…Анри лежал головой у девицы на коленях. Фляжку взял большую, на три пинты, походную, поэтому был уже приятно хмелен и очень доволен. Правая рука его, поглаживая спину девушки, поднялась к ее груди, левая, приподняв шенс, проверяла, как там бедро. Что надо было бедро, мягкое и гладкое. Анри нравились мягкие и полногрудые, и золотистые блондинки, а что немного с веснушками – так даже и лучше, любимый тип, его первая девушка тоже такой была, вот и застряло в голове, что так всего красивей. Гильеметта тоже выглядела на редкость довольной, перебирала пальцами – с разрешения молодого сеньора – его каштановые волосы, плотные, но шелковистые. Пить белое легкое вино с сухими медовыми сладостями и радоваться солнцу и мужскому вниманию куда приятнее, чем чистить на кухне рыбу, которую сегодня привезли в графскую резиденцию в немалом количестве: пятница, а при этом английские гости, будет большой ужин, нужно извернуться, чтоб и без мяса сделать вкусно и сытно. Придется тетке Катрин и прочим справляться без нее, а ругать ее не станут, да и графине жаловаться – тоже. Всем понятно, что молодой сеньор вот-вот р-раз – и станет графом, и обижать его любимицу себе дороже выйдет.
– Так ты говоришь, что ни с кем не лежала до сих пор… а то с девушками ведь всякое бывает, я знаю, – улыбаясь ей в лицо, расспрашивал Анри.
– Нет, мессир, это же грех. Да мне еще никто толком и не нравился. И жениха мне пока не нашли.
– А целоваться хоть целовалась? По-настоящему?
– Откуда же мне знать, как по-настоящему, а как – нет?
– Ну давай я тебя поучу, – Анри снял руку с ее теплой ноги, оперся о траву. А не сильно-то и жестче на плаще, чем на кровати. И точно не помешает никто. – Целоваться – никакой не грех, особенно с тем, кто нравится. А потом тебе наука в браке и пригодится. Если ты, конечно, не против.
– Я и вовсе не против, – Гильеметта с готовностью наклонилась Анри навстречу. Она соврала немножко, уже целовалась «по-настоящему», но тот парень на танцах так сильно пах луком, что ей было даже противно, а если противно, то не считается. – Вы мне очень нравитесь, мессир, еще бы нет. Как же вы можете не нравиться.
Анри вытянулся к ней, улыбаясь от таких приятных слов, но из-за внезапного шороха в кустах столкнул ногой воткнутый в траву рожок с вином, из которого они по очереди пили. Да пустяки, еще нальем… Но черт, черт! Чертов Невель!.. Как Анри мог забыть, что в любой момент дядька может пожаловать за ребенком, бездельник!.. В самый неудобный момент, в самый неудоб…
Однако из-за кустов выскочил вовсе не здоровенный рыцарь графини, отличавшийся и впрямь высоким ростом и могучей комплекцией – помнится, подбрасывал маленького Анри вверх-вниз на одной руке. Нет – появился не бородатый великан, а некто, всё совершенствующий свое умение появляться в самый неподходящий момент. Вслед за ним радостно выскочила неотлучная псина – хорошо хоть, деревянный конь со ржанием не прискакал, ахеянами набитый.
– Анри, смотрите, что я принес показать! Смотри, Гильеметта! Что у меня есть! – от восторга Тибодо даже забыл все торжественные именования из сегодняшней игры, всех этих Милых братьев и Мессиров. Просто, нимало не смущаясь позой отдыхающих на траве – святое невинное сердце, разрази его гром – бросился к ним, бережно неся перед собой сомкнутые коробочкой ладони, и выпустил их содержимое аккурат на подол братской красной котты. Между парочкой выпало нечто чудовищное, шевелящееся и огромное, оказавшееся длинной гусеницей, по всей многоногой длине поросшей красной и коричневой шерстью.
Гильеметта заверещала так, что из дальних кусов порскнула вверх стайка мелких птичек, и вывернулась из-под кавалера до того мощно, что тот аж подскочил от удара ее коленки в пояс. С треском врубившись спиной в куст шиповника, она, прижимая руки к груди, застряла и смотрела на бедное насекомое расширенными глазами, как на чудище-мантикору какую-нибудь или по меньшей мере крокодила из Святой Земли.
– Дура! – невольно схватившись за поясницу, вскричал Анри. – Чего ты скачешь! И ты, дурак мелкий, ты что делаешь?! Чем думаешь?! Зачем приволок эту… тварину?..
Тибодо, осознавая, что все пошло совершенно не так, хуже того – ровно наоборот, чем ему хотелось, моргал глазами, в которых закипали слезы. Нагнулся осторожно подобрать извивавшуюся гусеницу, но Анри успел первым – подхватил ее двумя пальцами и запустил куда-то за куст, подальше от Гильеметты.
– Она же шерстяная… как… котенок… и живая, – прошептал Тибодо, горестно переминаясь с ноги на ногу. – Я думал… показать… Красивая…
– Красивая? Да это ужас просто что такое, я их до смерти боюсь! – подала голос раскрасневшаяся девушка, пытаясь выбраться из колючего куста. Ее желание завести кучу таких хорошеньких детишек, как Тибодо, резко сократилось до, например, троих. Или двоих. Или…
– Она же не кусается, – еще тише сообщил малыш, и слезы все-таки выкатились наружу. Так было обидно! Даже понимая, что сам виноват, что поступил плоховато, он обижался за невинную тварь Божию, которая, по его мнению, заслуживала любви и интереса, а не такого вот некуртуазного обращения. Сам-то он обожал всех, кто бегает, ползает, летает и плавает в воде, любил за ними наблюдать и порой надолго застревал на прогулке перед каким-нибудь жуком, восхищенно наблюдая, как тот вершит многоногий путь по стволу дерева. Пока мать хором с Невелем и нянькой не объяснили ему, что этим мелким травяным тварям нечего делать в людском жилище, что им куда веселей на воле, он то и дело пытался притащить изловленную стоножку или ящерку в дом, засадить хоть и в ларчик, а лучше в стеклянный сосуд, кормить травой и наблюдать, как она проживает свою маленькую жизнь. А тут… от всей души хотел удивительным зверем поделиться… Впечатлить… А они… А он…
– Ну и чего ты теперь ревешь? Вот чего ты ревешь? – с укором спросил Анри, который испытывал гнев, но одновременно и неловкость за всю эту дурацкую сцену. Он подал руку Гильеметте, молча извиняясь, что обозвал ее, и руку она взяла, из куста выпросталась, но на подстилку сесть что-то не решалась, топталась, потупившись. А так хорошо ведь шло, так приятно! Чертов Мелкий, весь день испортил. Ну, всю первую половину дня.
– Я… – Тибо снова шмыгнул носом, глядел в землю. Палевая собачка обтиралась о его колени, грустно посвистывала. – Я не реву. Я просто…
– Ты именно что ревешь. И это очень стыдно, – старший брат навис над ним, смотрел осуждающе. – Что у тебя стряслось? Ничего у тебя не стряслось. Кроме того, что ты напугал Гильеметту. Даже гусенице твоей вреда не стало, перевернулась она в траве и дальше поползла, а ты распустил нюни, как девчонка.
От такого упрека Тибодо заплакал еще горше, слезы уже катились по щекам дорожками. Вот же слизняк! Анри в его годы… Анри вообще не помнил, как себя вел в его годы, но был твердо уверен – не так.
– Может, ты не настоящий мужчина дома Шампань-Блуа? – вырвалось у Анри само собой вместе с раздражением, а дальше и покатилось. – Не настоящий сын нашего рода? Я в твоем возрасте другим занимался. Я не ловил всяких козявок в траве, я тренировался с оружием, собирался в Святую Землю воевать! Как такой вот плакса будет защищать свою землю, как ко Гробу Господню пойдет? Не слабо тебе хотя бы залезть на крышу вон того гумна и спрыгнуть вниз, штаны не намочив? Слабо, конечно. Тебе даже перестать реветь слабо, взять себя в руки. Вот и ступай отсюда, не мешай нам отдыхать, пока не дорастешь до того, чтоб годиться мне в братья.
Тибо молча отчаянно развернулся и бросился бежать, спотыкаясь. Собачка скакала рядом с ним, явно довольная, что маленький хозяин бросил грустить и решил взамен немного поиграть. Анри с глубоким вздохом плюхнулся на накидку, поднял опрокинутый рожок.
– Ладно, иди сюда, хоть ты не порть мне остаток утра. Давай вот нальем вина, выпьем. Успокойся.
Гильеметта с красными щеками, с губами уголками вниз послушно присела – уже без прежней лихости, как-то осторожно. Анри едва ли не силой воткнул ей в руку рожок, наклонил над ним флягу. Почему они все такие дуры? Эта при виде гусеницы визжит, как резаная… Та хихикает как идиотка, когда ничего смешного… А некоторые вообще мужьям, своим господам от Господа, изменяют просто потому, что им так в голову взбрело… или не в голову. И мужчины почему-то все равно за ними бегают, вывесив язык, и романы пишут, и деньги платят, и страдают всерьез, делать им больше нечего.
– Пей, – властно сказал Анри, поднося ее руку к ее же рту. – Взбодрись, ну что ты как… (как баба, едва не ляпнул, вовремя успел свернуть на нужный поворот) …как трусиха. Даже гусеница страшная уже далеко уползла. А если вернется, я тебя защищу.
Гильеметта наконец улыбнулась и послушно начала пить.
…Но сегодняшнему дню судьба быть окончательно испорченным: если в тарелку похлебки попал кусочек дерьма, то хоть ты его и отчерпни, есть это уже невозможно. Анри бы и пропустить мог, не дай Боже, но собака подала сигнал – лаяла так отчаянно и визгливо, что и второй заход на поцелуй оборвался в стратегической точке. Молодой граф вскочил заполошно – ах ты Господи, вот она, маленькая фигурка на крыше гумна, дьявольщина, какие идиоты оставили там приставную лестницу, или же это Мелкий ее дотащил, да куда ему, не под силу. И никого ведь, как назло, не оказалось рядом – только Пти-Флер плясала внизу, изо всех собачьих сил призывая Мелкого не делать глупостей, да разве же он ее послушает. Черт… черт, черт!
Может, даже и не бастард этот болван, мелькнула у Анри редкая для него мысль на бегу до высокого – туаза три, а то и больше – сарая, соломой крытого.
– Эй! Тибо! Ты что делаешь! Слезай немедленно, я тебя сейчас…
– Я не боюсь! – пискнул с высоты жутко испуганный голос Тибодо, и в следующую минуту он уже летел, глупо растопырив руки и извиваясь в воздухе, и успел как-то так ловко перевернуться, что грянулся о землю не на задницу, не на согнутые коленки, голые под детской камизой, а боком.
Мягкая земля, трава же, но ведь ногу сломает поди, ох, мать устроит историю, да еще и в день визита англичан – успел подумать Анри, подлетая в тот самый миг, когда Тибо с квакающим вскриком отрубился.
В полном ужасе Анри брякнулся рядом с ним, последнюю часть пути по траве проделав по инерции уже на коленях, подхватил, подтянул к себе, отпихнул вьющуюся вокруг Пти-Флер – слишком грубо, но до собаки ли. Собака покатилась от толчка на бок, болтая в воздухе комариными ногами, снова вскочила.
– Тибо… Мелкий! Эй, Маленький, ты как? Ты живой? Братик! Тибо! Ну-ка быстро отзовись!
Из зеленой вытоптанной травы на месте падения торчал небольшой, тупенький белый камень с парой неровных выступов, на одном выступе покраснело. Анри, человек не робкий, на миг закрыл глаза от ужаса.
Тибо шевельнулся у него на коленях, в качавших его руках. Братья открыли глаза одновременно, взгляд во взгляд. Взгляд младшего был мутным и мокрым, старшего, как ни редкостно, – тоже. В этот момент они были удивительно похожи лицами – сразу видно, что братья.
– Я же не забоялся, – прошептал Мелкий, дергая рукой, чтобы тронуть голову. Анри живо катнул его голову на бок – глянуть, что там: настоящее чудо! Над ухом пришлось, не в висок, ну, ранка, ну, кровь, но даже кость не треснула! И ноги вроде целы – слава Тебе, Господи! Это все потому что он легкий и маленький, Бог хранит детей и пьяниц.
– Ты понимаешь, что ты мог убиться, болван? – чувствуя, как трясучка от волнения переходит в трясучку от ярости, тихо спросил Анри, хотя хотел сказать – слава Тебе, Господи. Впрочем, эти слова прозвучали у него из-за спины: подбежала перепуганная Гильеметта.
Тибодо, часто моргая, ответил что-то уж вообще несуразное:
– А где черный… мессир с белыми волосами… белый с черными… дяденька черный и белый?
– Что? Что ты несешь за бред?
– Который меня успел поймать же, – шепотом пояснил его братец. – Он выскочил… высокий, как ты… подхватил и положил, а дальше я на минутку уснул, а теперь его уже тут нет. Он где?
Сердце Анри пропустило пару ударов.
– Не было никакого высокого-черного-белого тут. Ты просто упал, Тибо. Ты прыгнул с крыши, как болван, хотя я всего-то пошутил, а ты все равно прыгнул и чуть не разбил голову. Легко отделался.
– Нет, был же… мессир красивый, – упорно сказал Тибо и зашевелился, чтобы подняться с братских колен, схватился наконец за голову. – Я точно видел. Волосы черные и белые. Длинный.
– Перестань, – у Анри по спине словно ползли холодными ножками насекомые. Вроде той самой гусеницы. – Тебе показалось.
– Но он же меня… поймал…
На сцену тем временем, отдуваясь на бегу, пожаловал уж точно настоящий высокий дяденька – рыцарь Невель, призванный криками и лаем собаки к выполнению своих прямых обязанностей, и при виде его Анри даже обрадовался: славно, когда есть на кого излить свой гнев, и по заслугам.
– Ага, Невель, вот и вы наконец пожаловали! – он вскочил на ноги, вздергивая вертикально и Тибодо, который так и так порывался встать. – Гляньте-ка, что значит – пренебречь своим долгом! Вот это самое и значит: вам поручили сеньорова ребенка! Чтобы что делать? Чтоб следить! Беречь! Графиня вам доверила сына, а вы на него наплевали, сбежали вино дуть или, я не знаю, девок лапать…
(– само вырвалось, Анри не хотел, ладно, неважно – )
– Девок лапать, а порученный! Вам! Ребенок! Тем временем залез на высоту, упал! И поранился! А мог бы убиться!
С каждым словом Анри наступал на Невеля, словно намереваясь теснить его грудью, хотя честить последними словами своего же бывшего ментора, пожилого уже дядьку, у юноши не получалось. Но глаза горели, кулаки сжимались, виноватый нашелся, и высокий грузный рыцарь с сединой в бороде и впрямь отступал, одной рукой прижимая к бедру Тибодо, который сразу к нему прильнул. Пытался что-то сказать, но Анри явно надо было проораться, лучше малость обождать.
Пти-Флер танцевала вокруг, поднималась на задние лапы, упираясь передними то в одного, то в другого, то в третьего. Тибо она доставала лапами до плеч, Анри и Невелю – до бедер.
– Простите, Бога ради, мессир, – наконец сумел вставить Невель, наклоняясь осмотреть рану. – Тибо, дорогой мой, да как же ты дешево отделался! Да зачем же ты вообще туда полез, кой черт тебя дернул, ведь всегда такой послушный! Я же тебе где сказал меня ждать? Ты зачем…
– Дядя Невель, – забыв от потрясения братский выговор насчет обращений, всхлипнул тот, – я же так и хотел, мне просто…
Анри вскинул руки, приказывая всем умолкнуть. Невель, сейчас как никогда похожий на медведя, что-то защурился, вглядываясь в без-году-графа.
– Ладно, значит, так, – Анри трудно сглотнул, не отводя глаз от лица ребенка. – Невель, простите, что наорал на вас, сами понимаете, переволновался. Но мы все порой грешим, верно? Все ошибаемся. И в благодарность, что Господь тебя, Тибо, сохранил живым и целым, давайте все друг другу грехов не поминать. Просто не будем. Больше. Так. Делать.
Выпрямляя спину под образ молодого сеньора, Анри окинул всех строгим взглядом, даже Гильеметте, ни в чем не виноватой, часть строгого взгляда досталась.
– Вы, Невель, больше не будете оставлять доверенного вам ребенка без присмотра. Ты, Тибо, не будешь собой рисковать без крайней нужды. А я… не буду никого из вас корить, сам грешник. И мы забудем этот скверный случай, вернее, будем помнить себе в назидание, но никого не будем расстраивать и ни на кого жаловаться.
Невель шумно выдохнул с облегчением. Тибодо напряженно морщил лоб, силясь понять, все ли правильно.
– И маме нельзя? – спросил он наконец своего брата-сеньора. Шестилетняя голова его усиленно работала, что выражалось в появлении между темных коротких бровей вертикальной морщинки, странной для такого мелкого Мелкого.
– Маме особенно нельзя, у нее английские гости, у нее столько дел. Она разволнуется, может, даже и заплачет. Или велит наказать, потому что ты сделал глупость.
– Но она может ведь и сама увидеть… – Тибодо потянулся потереть место удара, отдернулся, нащупав мокрое. – Ну, шишку… Потрогает мою голову и найдет.
Он хотел было сказать «Погладит по голове», но в последний миг вдруг нелепо смутился перед старшим братом признать себя таким уж малышом, ищущим маминой ласки. А в следующий миг уже смутился того, что этого смутился: как будто он мамы стыдится.
– Скажешь, что упал и ушибся, и это не будет ложью. Понимаешь? Это будет чистая правда.
Тибо медленно кивнул. Потом вдруг ткнулся в живот дядьке Невелю – в теплый большой живот – и всхлипнул: все же напугался, и больно, и голова гудела и собиралась долго еще гудеть. Невель покаянно прижал его лбом к себе, стиснул руками плечики.
– Ну, ну, молодой сеньор, вы же будущий рыцарь, не плакать надо, а радоваться, что все обошлось! Поболит и пройдет… Еще голова поболит немного, может, стошнит, но скоро точно-точно пройдет, я таких случаев видел знаешь сколько? Сто! Двести…
– Дядя Невель, – спросил ему в живот мальчик, – а может, вы знаете рыцаря с черными и белыми волосами? Я его не видел еще здесь… В синей одежке? Ну, такого…
– Какого такого рыцаря, сы… Тибодо?
– Тибо, я видел прекрасно, как ты упал, – поспешно сказал Анри, чьи уши под волосами начали разгораться. – Запомни, пожалуйста, тебе все показалось, никого тут не было, просто Бог послал ангелов Своих тебя сберечь, и надо Бога благодарить, а не придумывать всякую ерунду. Когда ударишься головой, порой всякое мерещится.
Тибо, обернувшись на Милого брата, неуверенно кивнул.
+
Il s’arestent et cil s’en passe
Vers lo vallet grand aleüre
Si lo salue et aseüre
Et dit: «Vallez, n’aiez peor!»
«Non ai je, par le Salveor,
Lo Criator an cui je croi.
Estes vos Dex? – Nenil, par foi.
– Qui estes vos? – Chevaliers sui.
– Ainz mes chevalier ne conui, –
Fait li vallez, – ne nul n’en vi
N’onques mes parler n’en oï,
Mas vos estes plus bes que Dex.
Car fusse je orre autretex,
Ensi luisanz et ensin faiz!»
Подъехал всадник к пареньку
С приветом, как заведено –
И успокоить заодно.
«Не бойся, юноша», – сказал он.
«А я и не боюсь нимало,
Клянусь Спасителем предвечным!
Вы Бог и есть?» – «Ох, нет, конечно».
«А кто же вы тогда?» – «Я рыцарь».
«Вы рыцарь? Есть чему дивиться!
Не видел я досель такого,
О вас не слыхивал ни слова,
Но вы прекрасны, словно Бог!
Когда б я стать подобным мог –
Как вы, сияющим и чудным!»
Не у всякого мальчика есть книга, написанная для него и про него, даже если автор этой самой книги его в жизни никогда не видал и уж точно о нем не думал. А у Тибо Шампанского, второго сына графини, такая книга была, вот же повезло ему. Когда открываешь – а там прямо про тебя все как есть написано, и есть у тебя целая твоя страна, хоть и не будет собственного графства, потому что ты младший сын, да не очень-то и хотелось графства этого самого. Наставник его отец Дрого, капеллан матушки, то и дело повторял, что клириком быть тоже очень и очень почетно, а то даже и почетнее, к Богу поближе. Особенно если в будущем светит, скорее всего, унаследовать Реймсскую кафедру архиепископа от пожилого уже дяди, брата отца. Или стать аббатом в Ланьи, вместо тоже пожилого другого дяди, отцовского незаконного брата.
Дядюшка-епископ Гильем Белорукий даже порывался увезти Тибодо к себе в Реймс, готовить его к будущему высокому призванию, да только мать не дала. Не хотела отпускать Тибодо от себя раньше времени. Сказала – у нас своих каноников полный капитул, наставников довольно найдется и в Труа. Что правда, то правда – в наставниках у Тибо недостатка не было, и все они хором твердили: славно быть клириком, хорошо быть клириком, ну подумаешь – жениться нельзя, зато все остальное-то можно. Вон у дяди-архиепископа и дворец не хуже графского, и денег довольно, и на охоту он выезжает пышно, и к королю вхож. Чем же дурно? Да и граф-отец перед смертью насчет Тибодо прямые указания оставил – младшего непременно в клир, не противиться же отцовской последней воле. Женитьба Тибодо не особо волновала, а вот, скажем, рыцарская слава… Турниры, например…
Один только из его наставников, дядька Невель, понимал Тибо лучше других. Этому испытанному рыцарю, настоящему великану с рыжеватыми жесткими волосами, даже сквозь седину рыжеватыми, как поле на закате, было поручено следить, чтобы графский сын физически развивался как подобает. Чтобы ловок был и в седле, и с оружьем, и с ловчими птицами: высокому князю церкви тоже пригодится такое знание.
– Ничего, парень, епископы-то разные бывают, – утешительно говорил дядька Невель, подсаживая подопечного в седло высоковатого для паренька коня по имени Жоли, Весельчак. Весельчак, как и дядька Невель, был рыж и немолод, можно сказать, ветеран – и, как и дядька в своей давней юности, успел побывать в Святой Земле. Самому покойному графу Анри послужил в его втором погибельном походе. – Ты посмотри, скажем, на славного Филиппа, епископа Бовэ: он со своей булавой пятерых стоит, хоть и вроде как клирик, человек молитвы! И будто помешал ему сан в Святой Земле прославиться, сарацинов крушить? То-то и оно, сынок! И ты таким боевым епископом станешь, если не будешь от занятий бегать, а что на турнирах не покрасуешься – так и суета сует они, эти все турниры. На турнире твой дядька по матери, Жоффруа, ни за что ни про что жизни лишился, и мало в том чести, то ли дело за Гроб Господень костьми лечь.
За Гроб Господень – да, это было бы здорово! Не обязательно ложиться костьми, а просто повидать и защитить все эти великие святыни, как подобает всякому достойному христианскому воину. Старший то и дело говорил, расстраивая матушку, что дал крестовый обет и при вступлении в совершенные лета намерен его исполнить. Тибо восхищенно слушал. И неправда это, что из Утремера не возвращаются: вот дядька Невель же вернулся. И епископ Филипп вернулся. И даже не единожды вернулся, и с новым большим походом снова намерен туда отбыть!
– А вот зачем мне вообще греческий, отец Дрого? Ну латинский я понимаю зачем, но это ужасное…
– Любой дельный клирик должен знать этот священный язык Писания, юноша, – недовольно сообщил мамин капеллан.
– Но зачем? Даже если – даже когда я поеду в Византию, я же буду важный епископ и могу просто взять с собой толмача, и…
– Довольно болтовни, возвращайтесь к упражнению.
Мерзкие греческие буквы не хотели читаться, складываться в связные слова.
– И-ди-о… Идиотека, – поерзав всласть на стуле, наконец выродил Тибо и с тоской посмотрел в окно. За окном светло и зелено, весна, такая погода хорошая. И зачем учиться читать греческие слова, язык схизматиков, если все интересные греческие книжки уже давно перевели на латинский, лично по заказу графа-отца их и перевел ученый клирик Симон Ауреа-Капра? Вон они лежат вокруг, на цепи прикованные, чтобы не убежали: «Илиада», «Энеида», «Роман о Фивах»… А Excidium Troie вообще и на франкском есть, читай сколько хочешь. Тибо, правда, не хотел. Ему другие книжки интереснее были.
– Да что ж за голова садовая! Ι-ΔΙ-ΟΚ-ΤΗΣΙΑ, то бишь собственность, – со вздохом поправил каноник Дрого, с досады похлестывая прутиком по столу. – А «идиотека» – это разве что специальное хранилище для таких, как вы… молодой сеньор!
Вместо того, чтобы оскорбиться, несносный ученик захихикал. Обидно было капеллану, что прутиком-указкой никак не воспользуешься – разве что по столу стучать. Видано ли дело – учить без битья, даже самого невинного битья, всего-то по пальцам, для острастки и усердия? И нас пороли, и отцов наших, и всякий, кто хочет к науке приобщиться, должен получить свою долю лозы! Даже и госпожу Грамматику на аллегориях рисуют с книгой в одной руке и с пучком розог – в другой, причем, заметим, в правой, в самой рабочей руке-то… А вот же, строго запретила графиня ученика наказывать. И не только капеллану: всем учителям запрещено было поднимать руку или розгу на Тибо «ввиду его слабого здоровья». Потому так скверно и идут у него языки премудрости, языки клира, мрачно думал капеллан, захлопывая книгу: на сегодня достаточно, причем наставнику ничуть не менее достаточно, чем наставляемому.
Не то чтобы Тибо стремился узнать на своей шкуре другие способы применения прута, кроме как служить указкой… Но постоянные напоминания матери о слабом здоровье были обидны. Ведь он был вовсе не хуже других! Рос крепким, ну, не таким, конечно, крепким, как старший брат, но все равно длинным, ладным, приятным на вид. Не великаном – но и не карликом каким-нибудь там. С тренировками справлялся, без причины с ног не валился… Если не считать, ну, пары раз. Именно тогда, когда он с посиневшими губами вдруг скатился со спины Весельчака во время упражнений, он второй раз в жизни видел своего ангела. Похожего на рыцаря, конечно, а на кого ж еще: ангелы и есть рыцари неба. Высокого, веселого, в синей котте (ангелы ведь носят синее, королевский цвет, цвет небес? Еще как носят, он сам видал в мамином бревиарии!) Вот только волосы у книжных ангелов обычно были светлыми и кудрявыми, а личный ангел Тибо почему-то оказался брюнетом, и без всяких там кудрей. Но все равно красивым очень. Кроме мамы, Тибо никого настолько красивого считай и не видел. Хотя, конечно, кто угодно, кто подхватывает тебя в падении со спины весьма высокого коня, покажется красавцем, будь он хоть какой виллан… Но этот дяденька уж точно не был вилланом, рыцарем он был, по всему же видать, и по стати, и по мечу. На этот раз Тибо хватило ума не рассказывать о нем ни Невелю, ни маме с братом: снова бы засмеяли, сказали бы, что это он просто головой стукнулся.
Дядька Невель перепугался тогда страшно, говорил – слава Богу, сынок, что тебе дорога в клирики, что случайная смерть на турнире тебе не грозит! Он был искренне привязан к порученному ему ребенку и старался всячески его веселить – вот, мол, мой младший брат Рорик тоже клирик, архидиакон в Мо, а поди отыщи еще такого удачливого и азартного охотника! И с птицами, и с собаками больше меня дичи всегда набьет, хоть у него и тонзура, а у меня фьеф и жена. Но Тибо все равно вздыхал потихоньку. Турниры… Яркие флажки, герольды, возгласы труб… Копье, в конце концов. Не булава какая, а настоящее тяжелое рыцарское копье. Копейная сшибка, треск ломаемого щита, сладость безопасной победы – никого не убил, а слава вся твоя!
Так что Тибо оказался полностью захвачен историей и много ей утешен – историей, которую открыл ему любимый наставник. Впрочем, может, и не самый любимый, может, и дядька Невель любимее, кто их разберет? Но в любом случае Тибо своего наставника в родном наречии, а заодно и в письме, и в полезном для куртуазного человека рифмачестве, неизменно предпочитал строгому и въедливому мамину капеллану. Этого наставника звали Годфруа де Ланьи («Попрошу почтительнее – мэтр Годфруа»), и шапочка школярская у него имелась – прикрывавшая саму собой образовавшуюся на полысевшей голове широкую тонзуру. Годфруа из всей парижской Кретьеновой компании единственный умудрился перевалить за пять десятков, хотя, возможно, где-то далеко в Швабии жил и процветал розовощекий белобрысый Николас, некогда носивший прозвище «сэр Бедивер». Унаследовав за старшим братом, очень удачно для несостоявшегося клирика скончавшимся, имение Ауэ, он отбыл вступать во владение раньше, чем на самоназначенных рыцарей Круглого стола в столице учености посыпались разновсякие несчастья. Может, и сейчас Николас живет-радуется, попивает швабское пиво и смотрит, как подрастают наследники, и перечитывает списки кретьеновых романов, вспоминая веселые школярские деньки. Годфруа ничего об этом не знал, не ведал. Но в сравнении со всеми своими французскими друзьями – да и с парой валлийцев тоже – он, несомненно, мог считать себя беспримерным удачником.
Облысел малость, конечно, животик отрастил (небольшой, не так уж и заметно). Все равно красавец, глаза голубые, манеры вежественные, голос приятный. Экономке своей, делившей с ним жилье и ложе на улице Клуатра, в квартале каноников, он вполне даже нравился. И экономке всего четыре десятка, она лучше всех готовит шампанские колбаски с рубцом и правильное потэ, заботится об одежке и простынях своего недосупруга, уважаемого мэтра, наполовину автора знаменитого романа о Ланселоте. Вот же королевский подарок десять лет назад сделал ему Кретьен! Не просто курицу на суп подарил, а курицу, регулярно несущую яйца. Пусть не золотые – но добротные свежие яйца, которых день за днем хватает на яичницу. Из благодарной памяти к своему старому другу Годфруа, друзей не забывавший и дома, и в изгнании, и в жизни, и в посмертии, неустанно накачивал литературным кретьеновым наследием графининого сына. С ненавязчивым интересом вглядывался в его черты. В серых, как вода под осенним небом, чистых глазах, в линиях скул, в ямке на щеке, в волосах, волнистых, как у графини, но удивительно темных для Шампань-Блуаского линьяжа, – искал привета от своего старого друга, Бог весть, живого еще или как. Из Фландрии как пропал – так и пропал, может, в Утремер подался, или в обители какой затворился от мира, возносит покаянные молитвы… А может, и сгинул, с этим делом в наше время и в нашем возрасте просто. Кто бы мог подумать, что такая судьба постигнет именно Кретьена, всегда строгого к себе, никак не отмечавшегося по женской части! В школярские времена, когда тот же Годфруа, как и прочие ребята, кроме еретика Гавэйна, вовсю развлекался с девушками, Кретьен то и дело мораль ему читал. Помнится, Годфруа как-то раз прибежал в их с приятелем чердачную комнатенку просить временного убежища, потому что его собственное тогдашнее жилище вычислил разгневанный муж очередной зазнобы по имени Берта (эх, до чего была славная Берта, веселая, с большой грудью – Годфруа всегда любил, когда у женщины есть за что подержаться…) Не без сожаления пожертвовав товарищу кусочек сырой свинины, предназначавшийся на суп, Кретьен сам накладывал ему повязку поверх мяса на неглубокую, но противную ножевую рану в плече и приговаривал: сколько тебе твердить, бросай ты эти свои блудные приключения! Мало того, что грех, так еще и жизнью ни за грош рискуешь, разве оно того стоит? Разве дама Филология не лучшая спутница жизни для клирика? «Ничего ты не понимаешь, – в промежутках между жалобными стонами отбрехивался Годфруа. – Вот хоть Ростана спросил бы, что это такое – женская любовь, монах ты несчастный… Или к поэзии обратись: воевать с природою, право, труд напрасный… Над душою юноши правила не властны – он воспламеняется формою прекрасной…»3 – «Довоспламеняешься ты однажды, Дворянин дурацкий, что в тебе не просто дырок наделают, а и голову отшибут! Или ребра переломают…» Будто себе напророчил, в самом деле. Вот Годфруа по прозвищу Дворянин, несмотря на веселую юность, в покое и лени достиг изрядных лет, наслаждается жизнью, а этот, прости Господи, рыцарь Ланселот теперь где? Верно говорят – чем выше вознесешься, тем больнее падать, помилуй и прости его Боже.
Зато оставил Кретьен-Ланселот по себе кое-что кроме мальчика Тибодо: еще одну книгу едва ли не лучше прежних.
Книгу, на которой Тибо и полюбил чтение – что за выгодное дело читать! Сам, совершенно сам, без посторонней помощи, можешь закопаться в собственную историю, да только другую, проникающую в самое сердце: ты, оказывается, не один такой! Или даже вот: тебя такого больше, чем один. В другом мире, по соседству с твоим, живет-поживает твой брат-близнец. И зовут его как тебя зовет мама – «Милый сын», и так же, как тебе, ему все-про-все интересно про рыцарей, а мама бережет, не пускает толком никуда… И, как сам Тибо, книжный близнец его тоже был Сыном Госпожи-вдовы. Li filz a la veve Dame. Никогда не видевшим своего отца.
Нет, Тибодо, в отличие от Персеваля – так звали того книжного парня, подраставшего в замке среди глухого леса, – своего отца в общем-то видел. «Теоретически», как выражался каноник Дрого. Только Тибодо тогда еще и двух лет не было, и ничегошеньки от отца он не помнил – ни лица, ни голоса, ни запаха. Не помогала вспомнить и надгробная статуя в домашнем их коллегиальном храме, в который из графских покоев имелся специальный вход. Матушка говорила, что статуя – вылитый отец, считай как живой, только спит, но никогда у Тибо не получалось представить живым это строгое серебряное лицо с золотой бородой, этого металлического человека, следившего за ними всеми из-под плотно сомкнутых век… То есть на самом деле с небес следившего вместе с ангелами. У многих есть живые отцы, а у Тибо папа – статуя. Будет Тибо уж совсем плохим парнем – поднимется отец с серебряного ложа и металлической рукой даст такую оплеуху, что не опомнишься, как однажды было во сне, когда задремал Тибо на заупокойной мессе в годовщину отцовской смерти и свалился с передней лавки щекою на каменный пол. Хорошо, конечно, когда у тебя отец – герой-крестоносец, отличившийся и в давнем великом походе, и потом еще разок, праведник, следящий с небес за твоим взрослением; но Тибо, если честно, предпочел бы просто живого папу, да хоть самомалейшее воспоминание о нем. Старшему-то брату повезло, он с папой вырос, столько всего о нем помнил, столько хранил подарков, лично подаренных… Да только рассказывать, делиться брат не рвался никогда.
А у Персеваля и брата не было. Оба старших его брата погибли, не успев с ним даже познакомиться, вот ужас-то, потому так и дрожала над последним сыном любящая матушка, оттого и старалась держать его в клетке своей заботы, в целости и сохранности… Прямо как матушка Тибо – под вечным девизом «слабого здоровья». Бесконечно любя и почитая свою маму-графиню, Тибодо все же с каждым годом все больше тяготился ее неотступной любовью, ее тревогой, собственной несвободой. Оттого и понимал Персеваля, который не выдержал больше, отправился-таки на поиски короля, который делает людей рыцарями. Ну до чего же история хороша! Только вот конца у нее никакого нету. С одной стороны – даже удобно, можно самому придумывать, что хочешь, но ведь больше всего хочется правду узнать… В десять с половиной лет и начал Тибо рифмовать, кое-как склеил Персеваля с Граалем, использовал в качестве аудитории матушку – и крайне удивился, когда она начала его обнимать, как совсем маленького, и умиляться. Значит, плохо получилось, по-малышатски, расстроенно подумал юный поэт и на время отложил труверские опыты.
Вот в Святой Земле – там настоящая жизнь! В пятнадцать уже наследуешь землю. Уже с оружием в руках Гроб Господень защищаешь. Охотишься на львов в пустыне. В пятнадцать лет ты мужчина и барон, к тебе прислушиваются взрослые, уважают. Тибодо вполне понимал, почему с таким нетерпением ждет его старший брат вожделенного двадцать первого дня рождения, дня святого Лупа: чтобы сделаться наконец свободным. Лучше всего на свете он понимал, отчего со вступления в возраст Анри считай только об одном и говорил – о грядущем походе, о том, как двинет он свои отряды вместе с сыновьями короля Англии, а то и с молодым королем Франков – оба они приходились ему дядьями. «Саладинову десятину» собирать с монастырей начал за два года до отбытия. Дело было за пару недель до огромного пожара, сожравшего почитай что весь старый деревянный центр Труа, кафедральный собор повредившего, прихватившего с собой все эти замечательные товары, на которые Тибо радостно любовался… Даже Сент-Этьен слегка пострадал, опаленный снаружи, даже до графской резиденции пламя чуть не добралось, и Анри с горящими глазами благовествовал, рассекая воздух яростной рукой, что это ясный Божий знак, Его прямое слово – не медли с исполнением обета, перестань уже слушать свою мать и свою лень, иди и делай, что обещал! Меняй все махом – здесь не стать никем по собственному сердцу, а не по праву наследства, так поди и стань самим собой в Утремере.
Сыновья короля Англии в поход не торопились, занятые фамильной плантагенетской грызней, король французский тоже что-то не спешил, и чем дальше, тем чаще звучали перед матерью сердитые речи молодого графа-палатина. Мол, нужно собирать собственные отряды, самому нанимать корабли, Святая Земля в огне, а он тут время теряет, выколачивая налоги с ярмарок!
– Вы же видели, матушка, картину, которую привозил в Труа епископ Тирский? Чудовищное зрелище! И с натуры, как монсеньор Иоссия клялся, писано по приказу маркиза Монферрата! А я тут сижу сложа руки, только что на турнирах разминаюсь, да вон еще с фландрцем в заварушке малость покрутился, и то вы вмешались… Отец бы на моем месте уже в путь сорвался, не дожидаясь никаких там Ришаров, ни Филиппов! Да отец на своем собственном месте так точно и поступил!
– Ты хочешь, как и твой отец, обескровить Шампань, – раздраженно и устало отозвалась Мари, которая как раз ненадолго вернулась в Труа из монастыря в Фонтэне, где отдыхала от тяжелого регенства. – И маршал Гильем, и прежний канцлер, и мэтр Николя, и виконт Пьер де Провен, и Даимбер де Тернант, и, о Господи, сколько мне еще перечислять тех, кто не вернулся? Не только уехал вместе с сеньором, вынудив меня искать замену считай на все должности, – но и не вернулся никогда? А сколько простых вассалов, рыцарей, оруженосцев ты с собой утащишь, а сколько денег помимо несчастной саладиновой десятины…
– Вы думаете только о деньгах, а я думаю о Боге и рыцарственности!
Тибодо, приоткрыв дверь своей спальни, тихонько подслушивал. Помянутую Анри картину из Утремера он видел собственными глазами – она была и правда душераздирающая! Здоровенная, считай как церковный витраж, закутанная черным полотном, а когда епископ, и сам в черном, худющий и сухой, как пустынное дерево, полотно сдернул, а каноники, что при нем, ударили в трещотки, как в Страстную пятницу… Ух, многие плакали, не стесняясь, и взрослые мужчины тоже, и Тибодо своих слез тоже не стыдился. На картине был тщательно выписан конный тюрк в таком же островерхом шлеме, как у Анри хранится, отцовский подарок… В доспехе чешуйчатом, с кривым мечом у пояса, а вокруг тюрка словно бы в разрезе, чтобы было видно все внутреннее убранство, – Храм Храмов, Храм Пустого Гроба, и прямо на святой алтарь пускал сарацинский конь толстую струю мочи, а всадник ухмылялся мерзостно! Может ли хоть одно христианское сердце выдержать такое надругательство? Вся труаская ярмарка превратилась в гулкий колокол, изнутри полный гневными восклицаниями. Дядька Невель, сопровождавший тогда Тибодо, держался за сердце – он ведь этот Храм не таким помнил, не оскверненным, в подобающей славе. Даже «ярмарочные стражи», которых набирали обычно из людей безжалостных, поскольку в обязанности их входил отлов должников и наказание нарушителей, – и те горестно восклицали, а то и кулаки казали в адрес поганого сарацина.
– Маркиз де Монферрат, защитник Тира, призывает весь христианский мир прийти к нему на помощь! На помощь Спасителю, который отдал жизнь за спасение душ ваших от пламени вечного, вы же скупитесь отдать Ему взамен силу ваших мечей, дни ваших временных жизней, полные мелочных забот! – восклицал епископ, чей необычно высокий рост в сочетании с редкой худобой создавал надобное впечатление – «глас вопиющего в пустыне». Летний свет на лицах и зданиях, цветные шатры и лотки и навесы, яркие ставни домов – голубые, и зеленые, и желтые, и разноцветные товары – как раз недавно прогремело первое «Hare, hare!», приказ сворачивать ярмарку тканей, на смену им явились меха и кожи, и седла, и пояса, и башмаки… Лотки с благоуханьями, красками, пряностями, игрушки, которые стремился поближе рассмотреть Тибодо, когда появился черный епископ – все это мигом отступило, сжалось, сделалось незначимым, оставалось только окошко в Святую Землю, в оскверненный храм.
Удачно выбрал момент монсеньор Иоссия для своей проповеди – на «Горячей ярмарке» Труа публики собралось видимо-невидимо, и вся эта публика оказалась очень уж благодарной. Более чем.
– Король Иерусалимский слаб, лишь недавно вышел из плена, его сил не хватает, чтобы отбить Священный Город! – продолжал каркать глас вопиющего. – Маркиз Монферрат сдерживает силы султана как может, но этот островок христианского мира вот-вот захлебнется в море ислама! Не оставим же на поругание туркам и альморавидам стонущую под их пятами землю, на которой родился Спаситель мира, где Он пролил за вас Свою пречистую кровь! Блажен, кто разобьет младенцев их о камень! Христианский долг призывает каждого, кто любит Бога, вслед за Ним принять на плечи знак крестоносца! Возьмите крест свой и следуйте за Ним!
– С дороги! – не вынимая ноги из стремени, высокий всадник слегка оттолкнул башмаком ярмарочного стража, вдохновенно потрясавшего кулаками над головой. Тот обернулся с гневным возгласом, готовый дать наглецу отпор, но, увидев, что это не кто иной, как молодой граф, живо захлопнул пасть и подался в сторону. Граф Анри в гербовом сюрко шампанских цветов – белый, золотой, лазурный, – в синей шапочке с пером, красиво сидевшей на каштановых его кудрях, прошел сквозь толпу, как нож сквозь масло, прыжком спешился напротив монсеньора, не глядя, бросил поводья кому-то, кто оказался рядом (оказался один из каноников Иоссии). С восхищением сквозь лупы слез Тибо смотрел, как его старший брат порывисто преклоняет перед епископом колено.
– Благословите, отче! Я дал обет больше десятка лет назад, в память своего отца, графа-палатина и крестоносца! Я наследник, нынешний граф-палатин! Желаю нынче же обет подтвердить перед вами! Принять крест из ваших рук!
О, какая крупная рыба клюнула, лишь бы не сорвалась! И молодой граф, и кому только ни родственник! Епископ Иоссия жестом фокусника выхватил из сумы через плечо один из в изобилии заготовленных крестов – из двух сшитых меж собою полосок алого шелка – и под радостные вопли ярмарочной толпы пришпилил крест Анри на плечо его же собственной фибулкой. Пока епископ читал благословение, Тибодо прыгал на месте от восторга. Какой у него замечательный, какой героический брат! Все взаправду! Эх, как же трудно, когда тебе всего одиннадцать лет… даже в оруженосцы к брату не попросишься… А было бы здорово вот так махом взять и все изменить!..
Однако махом все изменилось без участия Тибо – в его уже двенадцать лет, июлем следующего года, когда вернувшийся с собрания в Везеле молодой граф Анри и его мать, отныне снова графиня-регент Шампани до возвращения сына, очень долго вполголоса кричали друг на друга. Тибо удавалось подслушать только обрывки – и пугающие такие обрывки, невесть как и понимать. «Да я отлично знаю, чего вы хотите. Именно этого вы и хотите, мать! Чтобы я не вернулся. Чтобы землю наследовал ваш любимчик, а вы бы двигали его руками, как кукольница на ярмарке!» – «Сын, не смейте так говорить. Я всего лишь забочусь о благе нашей земли. И хочу устранить все возможные сомнения в правах мальчика, потому что…» – «Будто я не знаю, почему!» – «Что ты имеешь в виду, Анри? Объяснись немедленно, изволь». – «Ничего! Как и отец ничего не имел в виду никогда! Да присягнут ему бароны, куда они денутся! Если слова вашего мужа, что он желает видеть Мелкого клириком, для вас пустой звук…» – «Обстоятельства изменились, Анри! И изменил их не кто иной, как ты, ты лично, со своим крестовым обетом! Как я ни пыталась тебя отговорить! Но я и сейчас могу тебе помешать, не дать согласия опустошать шампанскую казну для… предприятия, которое один раз уже отняло у Шампани прекрасного графа и теперь снова грозит тем же самым!» – «Не забывайте, кто здесь граф-палатин, а кто – просто… просто бывший регент и… и женщина!» – «Женщина, которая тебя родила и правила графством долгие годы. И, по твоей милости, снова вот-вот будет регентом в твое отсутствие, об этом уже ты постарайся не забыть!»
А потом, на следующий день, явился графский нотарий Жан в компании канцлера Аиса де Планси и нескольких баронов-свидетелей, и в большом зале труаской графской резиденции Анри размашисто подписал завещание, гласившее, что в случае его невозвращения из Святой Земли графство Шампань наследует младший брат подписавшегося – под титулом Тибо Третьего.
+
Si s’an revient lance levee
Au vallet et demande li:
«Amis, savreiez vos ansin
La lance et l’escu demener
Et lo cheval poindre et mener?»
Et cil li dit tot a delivre
Ne querroit ja un jor plus vivre
Ne terre ne avoir n’aüst
Mais qu’ensin faire lo saüst.
«Ce qu’en ne set puet l’aprandre,
Qui i velt peber et entandre, –
Fait li prodom, – biaux amis chiers.
Il covient a toz les mestiers
Et cuer et peine et us avoir,
Par ces puet en tot savoir.»
С копьем вернулся дворянин
И вопросил: «Скажите честно,
Мой друг, вам точно ли известно,
Как действовать копьем, щитом
И направлять коня притом?»
Юнец вскричал с великим рвеньем,
Что жаждет славного ученья
Сильней богатства, власти, лена,
И жизнь без оного презренна.
«Ну что ж, не стыдно быть невеждой,
Коль обучиться есть надежда,
И воля есть, и ум, и пыл!
Тот, кто усердье приложил
К любой из избранных наук,
Ей овладеет, милый друг.»
– Дядя Невель!..
– Да, сынок? Ты не расстраивайся, этот прием мало у кого сразу получается, надо много дней тренироваться, – с этими словами ученику подал руку потный Невель де Рамрю в тонкой рубахе и чепце – день выдался жаркий, а бывалый рыцарь и вообще был потлив.
Тибо сердито вскочил на ноги сам, не желая принимать помощь. Для тренировки с вращающимся чучелом ристалищный двор щедро усыпали соломой, да и гамбизон, и подшлемник помогали смягчить падение. С тех пор как клирическое будущее юноши сменилось на вполне реальную перспективу сделаться шампанским графом, началось его обучение копейному, рыцарскому бою.
– Я не расстраиваюсь! Я учусь. И научусь. Дядя Невель, вот что. Давайте я вас буду называть сегодня Горнеман.
– Чего? – удивился рыжий рыцарь, вниз-вверх двигая бровями. Не обзаведшись собственными детьми, он не имел с кем сравнивать Тибодо – разве что с его же старшим братом, которого в свое время тоже помогал растить и учил рыцарскому делу. Невель считал своего любимчика чудаковатым. Анри таким не был. Анри жестким был с самого начала, без всех этих фантазий, хоть и тоже балованным, как и подобает наследнику шампанского графа-палатина. Анри, которого Невелю пару раз случалось и высечь с разрешения сеньора, даже одергивая рубашку после ударов, не плакал, а хмурился, сжимал зубы и прерывистым от обиды голосом грозился, как уж мог, и под розгой помня свое высокое место. «Вырасту, стану графом – а вы так и останетесь вассал – и я все вам припомню! Никто не смеет… Не должен… Меня унижать!» А у Тибо слезы без всякого битья были близко – и причуд целая куча. Слезы вместе с причудами сейчас, видно, подступили разом, когда он третий раз подряд в попытке ударить копьем по щиту вращавшегося чучела получил от оного крепкой сдачи жердем.
– Просто я буду называть вас Горнеман на тренировке. Вот и все. А вы отзывайтесь.
Невель покачал головой – сразу и согласно, и неодобрительно.
– И вот еще что! Обругайте меня, – Тибо наскоро обтер лицо рукавом, поправил съехавший подшлемник.
– Да не за что тебя ругать! Говорю же, у многих не сразу выходит, и…
– Нет, обругайте, – голос Тибо стал выше от напряжения. – Скажите мне, что я глупый валлиец, невежда и никогда не стану хорошим рыцарем!
– Валлиец-то почему?
– Так надо, – с нажимом сказал его ученик, злясь, что наставник не очень-то любит читать. Но, может, так для игры и лучше. Натуральнее. Горнеман же тоже не читал про себя.
– Ладно, уговорил, ты неотесанный валлиец. И ничего хорошего из тебя не получится, а теперь давай на коня, еще пару заходов – и на сегодня пожалуй что прервемся, пока ты, невежда и кто там еще, себе голову не отшиб об камни.
– Как скажете, достойный Горнеман! – Тибодо поставил ногу в стремя, лихо поднялся в седло – с каждым днем крепчает все же, с удовольствием подумал Невель, подавая мальчику копье. Щурясь, смотрел против солнца, как его подопечный отъезжает на надобное расстояние, ставит копье на упор, как шпорит Весельчака, без шпор высылавшегося медленно – эх, отслужил свое уже конь, работать не хочет… Лицо Тибодо, блестевшее от пота, сделалось крайне сосредоточенным, губы сжались в тонкую полоску. Ну же, ну! Пошел!
Копье на галопе идеально вписалось чучелу в середину щита, едва оный не раздробив, шест свистнул у Тибо над головой – но тот успел и пригнуться, и проскочить вперед на хорошей скорости, и через мгновение уже разворачивал разгоряченного коня от дальней стены ристалища. Грязное от пота лицо его сияло, зубы блестели в улыбке, сияла латная рукавица, которой он отсалютовал наставнику.
– Мессир Горнеман! Я справился! Хоть я и валлиец, но не вовсе безнадежен!
– Отлично справился, – подтвердил Невель, щербато улыбаясь в ответ. – Ну ладно, Тибодо, можешь называть меня этим твоим гурманом или как его сколько хочешь – если только сейчас повторишь славный удар для закрепления!
– Ахой! Еще бы не повторить! И лучше того сумею! Эй ты, Алый рыцарь, готовься ответить за свои беззакония!
В следующий раз надо уже не с чучелом, а с кем из оруженосцев его погонять, и можно для задора выдать противнику что-нибудь алое, подумал Невель, воодушевленный новым педагогическим приемом. Щит, например, красным тому затянуть, если парнишку это настолько бодрит.
Второй раз подряд схватка с чучелом окончилась победой юного Персеваля.
Клирическое будущее лопнуло, как мыльный пузырь, в один день – довольно скоро после четырнадцатого дня рождения Тибо. Он этот день хорошо запомнил, потому что никогда еще не видывал свою мать в такой ярости. Обычно чрезвычайно сдержанная, умевшая держать лицо – особенно перед чужими – графиня-регент совершенно вышла из себя, до прилюдных слез, до ударов кулаком по столешнице, и Тибо был почти уверен, что на самом деле удар предназначался физиономии вестника, просто матушка в последний миг сумела поменять направление. Вестник – злой гений их семьи, тот самый Филипп, епископ Бовэ, на которого Тибо в детстве надеялся стать похожим – ничуть не пугаясь вспышки, сидел напротив собеседницы спокойно, вытянув под стол длинные ноги, крутил в пальцах свежеопустошенный кубок: с дороги мать приказала подать ему вина со льдом и шампанских свиных колбасок. Лицо у него было такое, будто он ухмылялся, – впрочем, ухмыляющимся он казался всегда, наверное, и в гробу окажется с тем же усмешливым прищуром, подумал Тибодо, в очередной раз удивляясь, как мало монсеньор Филипп походит на священника. Русая крупная голова, залысины на висках, тонзуры считай и не видать – из-за манеры зачесывать волосы назад, скрывая «Петров венчик»… Сложение атлетическое, руки длиннющие и беспокойные – все время что-нибудь хватает и вертит, да вовсе не четки, а, например, ножик для резки колбас. Словечки отнюдь не елейные, одежда мирская, яркая, на этот раз – желтая, с висячими рукавами, цвет – что называется, «вырви глаз». Ну, разве что кроме меча – булава на поясе. Знаменитая булава, на которую Тибо поглядывал с уважением: сколько она, наверное, раскроила сарацинских черепов!
– Еще раз и в подробностях, монсеньор! С какого… чер… перепуга мой сын женился на какой-то… нищей авантюристке без фьефа, так называемой королеве Иерусалимской?! При живом законном короле и живом вроде бы законном муже этой… мутной женщины, муже, от которого она вдобавок беременна?!
– Вы путаете, графиня, беременна она уже от следующего мужа, покойного, – стараясь ухмыляться не так уж широко, поправил епископ Филипп. Да и говорить о гибели своего друга, маркиза Конрада, было больно и досадно, что помогало сдержать привычную ухмылку.
– Господи, да сколько там у нее мужей вообще? Что за безумие? – графиня Мари невольно схватилась за виски, сбив набок гебендэ. Сорок пять лет – уже тот возраст, когда хочется скрывать тканью вялую кожу на шее, и в прошлом году она начала носить эти закрывающие шею уборы на манер ее матушки, законодательницы мод. Тибо не замечал перемен – его мать всегда была самой красивой.
– Мужей на данный момент у королевы Иерусалимской числом один, и это ваш достойный сын, граф-палатин Шампани, – пояснил епископ Филипп и потянулся к кувшину, где еще что-то плескалось. Разговор с графиней-матерью оказался предсказуемо неприятным, хотелось скорее его завершить. – Предыдущий муж скончался, а с пред-предыдущим легат их развел по всем правилам. Пред-пред-муж, конечно, смутьян, до сих пор бегает кругами, негодует и мутит рыцарей из низших, но он пустышка безземельная и только кричать и может. Никакого вреда он вашему сыну не причинит, даже не думайте беспокоиться. Нет у него таких возможностей, и все местные значимые бароны за графа Анри горой. За нового короля Иерусалимского Анри Первого то есть.
– Какой кошмар, там еще и замышляющий против него бывший муж…
– Говорю же вам, ничего он не может замышлять, этот бывший, Лузиньяну ясно сказано – прибрать его куда-нибудь, да уж ясно куда, с собой на Кипр, чтобы тот под ногами не болтался. А королева вовсе не так плоха, зря вы расстраиваетесь, я ее хорошо знаю, шутка ли – два раза ее венчал, ха! Молодая, красивая, воспитанная женщина, ну, беременная, бывает, это ненадолго. Сама просила вашего сына на ней жениться, проникнувшись, так сказать, его рыцарскими достоинствами…
– Еще бы она не просила, – горько сказала Мари, усилием воли заставляя себя опуститься в кресло. Сцепила перед собой руки, чтобы не дрожали – кто из них с Кретьеном заразил другого этим жестом много лет назад, о том не ведая? Поди разбери… – Граф Шампани, племянник двух королей… Я отлично знаю, монсеньор, что такое – это ваше любимое Иерусалимское королевство. Оно – ненасытный живот, бездонная яма, которая постоянно требует себя наполнять, как ров фашинником… Деньгами. И жизнями.
– Неблагочестиво как-то вы мыслите, графиня, – хмыкнул Филипп, отчасти даже довольный ее расстройством. Раньше все было иначе, весть о пленении графа Анри он приносил этой женщине с истинным состраданием, но теперь – после убийства маркиза, его друга и союзника, после убийства, заказчиком которого он не без оснований считал Ришара, Филиппу даже нравилось немного попинать Мари в сердце. Мари, которая всегда была привязана к английской своей родне, к своим плантагенетским братцам, – больше, чем эта сволота того заслуживала.
– И это вы мне будете пенять на недостаток благочестия?
– Отчего же нет, я, в конце концов, служитель Церкви. По всем христианским понятиям отлично поступил ваш старший, подписался, так сказать, на Христово служение, на оборону Святого Града, а вы расстраиваетесь, будто он имение на любовниц транжирит. Самое святое – тратиться на крестовое дело, награду на небесах себе зарабатывать, гордились бы – сын ваш отличился в походе, королем был выбран за доблесть и прочие достоинства, а вы о деньгах! Шампань графство самое богатое за ярмарки свои, как-нибудь да справитесь, и…
– Было. До нынешнего дня было самое богатое, – сквозь зубы выговорила Мари.
И ведь совершал, совершал же уже Анри подобный поступок… подобную попытку поступка, её Анри, не её Анри — нет, свой собственный Анри, вегда такой своевольный, всегда стремившийся никого не слушать и не слышать, особенно — собственную мать… В семнадцать лет по наущению своего же вассала, который притом был племянником графа Анри Слепого Намюрского, он вписался в совершенно нелепое, невыгодное, авантюрное брачное дело — подписал контракт о помолвке с младенцем, с новорожденной дочкой слепого графа-старика. Старика, который внезапно на 76 году жизни так возненавидел дом Эно, что неизвестно где откопал эту неожиданную наследницу, чтобы отменить все предыдущие обязательства о передаче земель графам Бодуэнам. И Анри клюнул, не подумав ни о предыдущих брачных обязательствах перед второй дочерью Эно, ни о таких частых случайностях, как младенческая смертность (хороша невеста — года еще нет, доживет ли хоть до десяти, одному Богу ведомо), ни о неминуемых конфликтах с императором Римским, от которого намюрец держит половину земель, наследуемых только по мужской линии… Что ему там этот Манесье де Ретель от лица старого паршивого слепца обещал, чем заманивал? Что Анри якобы унаследует за невестой не только Намюр, но и Люкcембург, и другие имперские земли, что люди Эно останутся посрамлены, а Анри станет самым могущественным из вассалов французской короны? Да что уж там греха таить… Самостоятельность Манесье ему обещал, самостоятельность. Бытие тем, кто сам решает, что ему делать. А тут и того больше — корона и слава через дальнее море, куда рука матери точно не дотянется. Ту безумную помолвку Мари как графиня-регент и опекунша сына еще имела власть расторгнуть, едва о ней прознала, а теперь…
А теперь, на краткий миг прикрыв лицо руками, Мари незаметно укусила себя за подушечку ладони, чтобы закупорить во рту вскрик бессильной ярости.
Тибо, обычно гордившийся матерью, такой умной, такой властной, командующей столькими мужчинами, сейчас испытывал за нее мучительную неловкость. Ну да, обидно очень, что Анри не вернется… Но так ведь не убили же его, а наоборот, возвысили! Подумать только, у Тибо брат – король Иерусалимский! Главный защитник Гроба Господня! Можно будет в совершенных летах не просто так в Утремер двинуть, а к брату-королю, сам бы себе завидовал! А мама… хоть и очень умная, хорошая, все равно мыслит как женщина.
– И, кстати о деньгах, вот вам письмо от короля Анри Иерусалимского, – Филипп тем временем вытащил из кошеля немного помятый запечатанный конверт. – О них, родимых, пишет предсказуемо, не удивляйтесь, при мне писалось. Я ведь считай сразу после венчания на корабль поднялся, он и воспользовался оказией. Очень, очень дельный юноша, славным будет правителем.
– Ладно, – овладев собой, Мари придвинула к себе письмо по столешнице, открывать не стала – мало ли что она там увидит, что снова ее расшатает у епископа на глазах. Довольно уже перед ним позориться. – Я позже прочту. А пока все же требую подробностей: например, куда смотрел Ришар? Как он допустил подобный брак для собственного племянника?
– Он и не допускал, – широко, едва ли не до ушей, растянул рот Филипп, демонстрируя полный набор шикарных зубов, всем бы такие. Сразу видно – не постничает лишку достойный князь Церкви, питается хорошо. – Ваш ловкий сын все у него считай за спиной обтяпал, Ришар-то сперва за Лузиньяна стоял, а Анри просто близко к себе держал, гонял туда-сюда эмиссаром к маркизу, вот и догонялся. И поделом ему, – улыбка епископа стала считай оскалом, как у зверя-крокодила из бестиария. – Есть у меня, графиня, сведения, что ваш достойный английский брат, король-крестоносец, по самые уши замешан в убийстве маркиза Конрада, избранного короля Иерусалимского и моего друга и родича. Непосредственно от…
– Тибо, – резким голосом перебила Филиппа женщина, чьи руки снова начали дрожать на столе, – Тибо, ступай, пожалуйста, к себе. Этот разговор, как я понимаю, не для детских ушей.
Вспыхнув от обиды, Тибо однако же покорно поднялся – но Филипп жестом остановил его.
– Да отчего же, пусть тоже послушает. Эту историю я собираюсь донести до всех значимых дворов Европы, и до Императора, и до Папы! Пусть мальчик знает, каков на самом деле его чудесный дядюшка, да и не мальчик он уже, вполне юноша, сколько лет тебе, паренек, пятнадцать? В Утремере в пятнадцать уже землю наследуют!
– Четырнадцать, – нехотя признался Тибодо, сделав попытку сесть обратно, но голос матери ее живенько пресек.
– Тибо, кому я сказала? Выйди. Все, что тебе будет нужно и полезно знать, я тебе после перескажу.
Умоляюще оглядываясь на Филиппа, который, однако же, не мог тут ничего поделать, Тибо потащился к дверям.
– Дверь плотно прикрой за собой и не смей подслушивать, это недостойно благородного человека, – пресекая в зародыше его намерения, сказала Мари ему в спину. Оскорбленный рыцарь Персеваль и правда вышел – из большого зала сразу на улицу, пошел вдоль стены Сент-Этьена, задрав голову на противных горгулий. После пожара храм отчистили от копоти, восстановили, но все равно кое-что осталось: например, у самой большой и противной горгульи высунутый язык так и был черным. Ну и гадость, сущий дракон. Тибо тоже показал дракону язык – не маме же и не епископу Филиппу его показывать – и пошел в сторону квартала каноников, двадцати пяти больших красивых домов, половину одного из которых занимал его наставник мэтр Годфруа. Хоть с кем живым об этом всем поговорить. Столько всякого разом… Самому не разобрать, плохого больше или хорошего. Убили какого-то маркиза. Причем-то тут дядя Ришар. Крупный, красивый, храбрый рыцарь с львиной гривой, новый король Англии, которым так восхищался в свое время Анри. Анри! Женился зачем-то, не на той, кого выбрала мама, не как все – с брачным контрактом, приданым и всем прочим, а на непонятной чужой даме из Святой Земли, зато на королеве. И стал королем, ну и дела. А как же прежний король, его куда? Или такой плохой был король, что вместо него весь народ предпочел его отличного брата? И муж королевы, похоже, тоже был плохой, и она тоже предпочла его отличного брата… Хорошая она, эта королева, или плохая, если у нее так много мужей было? Мама вот, овдовев, не пошла больше замуж, хотя ей вон и Филипп Фландрский предлагал, недавний вдовец. И правильно не пошла, лучше с папой встретиться на небесах, чем разбираться там, чья она теперь жена. А теперь у брата чужая корона и чужая жена, и что обо всем этом думать, непонятно. Тяжело быть таким молодым: ничего тебе толком не рассказывают, надо самому думать, а легко ли думать, когда знаешь совсем мало?
И вдруг шаг Тибо дал мгновенный сбой – да так круто, что он зацепился одной ногой за другую и чуть не шлепнулся. Город Сезанн. Весна два года назад, считай первый серьезный выезд Тибо вдаль от дома для важного-важного дела, для большого собрания. Клятва баронов быть верными Тибо в случае, если Анри не вернется из Утремера.
Так вот это же и получилось, выходит? Анри выбрал остаться в Святой Земле, не возвращаться? И получается, что Тибо теперь и правда законный граф-палатин Шампани, а все те бородатые дядьки вдвое, втрое старше – его будущие вассалы?
Ох, ничего ж себе… Получается, что так.
Постояв пару минут, Тибодо потряс головой, как жеребенок, и бросился бежать – но совсем не в сторону каноников. Не Годфруа ему сейчас был нужен, а дядька Невель. И пара ударов по щиту чучела. Персеваль всерьез готовился в рыцари, а значит – к турнирной жизни и к священным походам.
+
«…Sire, n’est pas mervoille
De prodome, s’i li meschiet.
Si con Damedé plaist et siet,
Chiet bien e mal a chascun home.
Perdu avez, ce est la some,
Mais il n’est seinz qui n’ait sa feste.
Chaoite est sor nos la tempeste,
Si sont li nostre maaignié
Et sil dedanz ont gaaignié,
Mais il reperdront, ce saichiez.
Les ias amedeus me traiez
S’il demorent leianz jors.
Vostre iert li chastés et la torz,
Cil se metront tuit en merci.
Si vos poez demorer ci
Tant solemant hui et demain,
Li chastes est en vostre main,
Et icele qui tant vos a
Refusé, vos repreiera
Por Deu que vos la daigniez panre.»
– Мессир, обычные дела,
Что вам не повезло сегодня:
На то и есть рука Господня –
Сначала даст, потом отнимет.
Вы многих потеряли ныне,
Разбиты вы – но, право слово,
Свой день у всякого святого!
Мы не добились ничего,
И в стенах вражьих торжество,
Но минут считаные дни –
За все расплатятся они,
Враги, что окопались тут,
И замок с башней вам сдадут,
На вашу милость уповая.
Останьтесь, право, умоляю,
Осаду на два дня продлите –
И сами вскорости узрите,
Как вас отвергнувшая дама
Сама просить вас будет прямо
За-ради Бога взять её.
Король Анри Иерусалимский – вернее, граф-палатин Труа, господин Иерусалима – прибыл в свою столицу с птичьей охоты через неделю после первых родов жены. И поспешил, конечно, ее поздравить с благополучным разрешением от бремени. Жена, которую он никогда до сих пор еще не видел без большого живота, в стройном виде нравилась ему куда больше прежнего: ярко-синее сюрко на красный шенс, золотой поясок на тонкой талии, косы убраны под прозрачный покров, посмотреть приятно. Ничего, что тощая и черноволосая… Это ничего. С облегчением Анри узнал, что родилась девочка – вот и отлично, теперь осталось только заделать сына. Служанка продемонстрировала ему эту самую девочку – принесла тихо скрипящую запеленатую гусеницу, до отвращения напомнившую Анри его собственного братца во младенчестве, каким он видел его при крестинах. Так сильно напомнила – и черным пушком на голове, и огромными скорбными глазами на кривящемся личике – что он даже на всякий случай переспросил, точно ли это девочка. Выслушав заверения, удовлетворенно кивнул.
– Хороший, здоровый младенец, так? Вот и отлично. Ладно, унесите ее, а нам с женой кликните там выпить и легких закусок, поднимем чаши за здоровье матери и дочери.
Явился слуга с большим блюдом и с кувшином. Изабель, которая была еще бледновата и предпочитала сидеть, нехотя взяла кусочек козьего сыра, стараясь не соприкасаться с мужем руками. Тот нарочно накрыл ее ладонь своей, супруги они или кто:
– Я рад, жена, что и вы, и ребенок в полном порядке.
Налил им обоим по чаше белого, в кувшине о металлические стенки зазвенел лед. Анри выпил залпом, Изабель – неожиданно – тоже, и щекам ее вернулось подобие цвета. Анри мучительно искал слов: что еще говорят в таких случаях женщинам? Поздравить поздравил… Надо как-нибудь особо восхвалить младенца или уже достаточно? Изабель тем временем налила себе еще, выпила так же быстро, громко поставила кубок. Кубок оказался с византийскими звездами и полумесяцами – видно, из добычи, взятой у Комнина, или еще как-то оказавшейся в Акрской цитадели. Напоминание о Кипре было Анри неприятно.
Июль был чудовищно жаркий, но солнце сейчас уже опустилось за дома, готовясь с шипением погрузиться в море, и Изабель вышла на балкон – вдохнуть уже не такого раскаленного воздуха.
Словно желает отойти подальше от меня, подумал Анри без особой радости – и пошел за ней следом. Общение с женой пока давалось ему нелегко: хорошо, что на свете есть много иных женщин, да и иных дел. Однако он искренне хотел мира в семье, хотел, чтобы эта невысокая симпатичная женщина с пополневшей после родов грудью смотрела на него с большей приязнью. Ему ведь скоро снова надо будет прикасаться к этой самой груди.
Изабель положила ладони на кованые перила балкона, наконец заговорила:
– Послушайте. Я знаю, что у себя на родине вы были старшим сыном, наследником… Потом – графом. Богатейшим из вассалов короля Франков…
Анри слегка принадулся, в кои веки услышав от жены признание своих несомненных достоинств. Однако выразился сдержанно, как и подобает, насчет своих несметных богатств:
– Моя мать приобрела за годы регентства слишком много влияния в графстве и сейчас, похоже, скупится на дела Святой Земли. Мне стоит немалых усилий выжимать из нее требуемые деньги, и я…
– У вас же все было, – не слушая его, задумчиво продолжала Изабель, глядя не на него, а на полоску ослепительного моря меж желтыми стенами, исчерченными синими тенями. – Вообще все, чего можно пожелать. И даже крестоносная слава… Вы могли со славой вернуться домой, править своим графством… Подобрать себе хорошую богатую невесту, без чужих детей во чреве, невесту, которой вы… достойны. Зачем же вам понадобилось… Все это?
– Что – все это? – разговор, едва начавшись, уже стал сильно раздражать Анри, хотелось поскорее его прекратить. – Королевство Иерусалимское? Разве моя вина, что бароны выбрали меня его защитником?
– Вы могли их не послушать, – почти шепотом продолжала Изабель, щурясь на солнце. Странный у нее сделался голос, словно придушенный. – Не послушать их и просто вернуться за море со своим дядей. Они тогда вам были еще никто, ничем вам не грозили, не мстили бы вам, не достали бы вас за морем. Тот, у которого все есть, мог не отбирать последнего у людей, у которых больше ничего не осталось.
– Кого это вы имеете в виду? Лузиньяна, младшего сына, не по заслугам получившего целый Кипр?
– …И моего первого мужа. Который остался ни с чем, был вынужден уплыть в изгнание, лишился меня. Ведь все было так просто! Уже так близко! – Изабель почти выкрикнула эти слова, больно ранившие гордость Анри. – Патриарх восстановил бы наш брак! Король Ги дал бы нам в лен что-нибудь, хоть и Бейрут, хоть и Тир, моя дочь наследовала бы за ним, столько ведь было вариантов! Женись король еще раз, мы могли бы слить два линьяжа, поженив наших детей, все было бы законно и честно! Мы могли бы просто жить, а вы бы правили своим графством, жили бы со своей женой, которая вас любила бы, вы ведь вполне… заслуживаете быть любимым…
Голос ее пресекся. Подсластить горькую облатку не удалось. Анри обхватил пальцами перила, чтобы обуздать руки: впервые в жизни он был близок к тому, чтобы ударить женщину. Позорище, как у чертова Кретьена Кей девице пощечину влепил… Да тут еще не какая попало девица, а собственная жена-королева. Или как гадостный граф, беззаконно женившийся на Эниде, закатил ей за свадебным столом оплеуху… так, стоп. В эту сторону вообще не стоит думать.
Как ни презирай Кретьена, а голова все равно полна картинками из его книжек, ничего тут не поделаешь… И всегда этот дурацкий Персеваль лезет в голову и на язык в самые неприятные семейные моменты, просто проклятие какое-то.
– Жена, что вы мелете? Вы, что ли, скучаете по прежнему королю? По неудачнику, который сперва довел дело до утраты Священного города, потом настроил против себя почти всех баронов, потерял доверие, потерял…
– Да смирились бы они, куда бы девались! У короля Ги было довольно верных людей – считайте сами, сколько отбыло с ним на Кипр, сколькие его поддержали бы, если бы вы не… влезли, не вмешались!
– Я?! Я вмешался?! Я, которого дружно просили принять корону лучшие рода Святой Земли, прийти им на помощь? Что же мне, по-вашему, нужно было делать – отказаться?!
– Да! Мой первый муж, граф Онфруа, отказался в свое время. Просто взял и отказался, сочтя за бесчестье обездолить прежнего короля, законного, хотя он, в отличие от вас, мог опасаться мести баронов, которая и не замедлила…
– Да идите вы к черту со своим первым мужем, через слово у вас первый муж! – Анри вдарил кулаком по кованым перилам. – Будто я имел что-то против него лично! Плевать я на него хотел, он безземельный дурак, он сам от вас отказался, отказавшись от короны, был – да и сплыл, может, его и в живых уже нет, утопился там где-нибудь у себя на Кипре! Не желаю ничего о нем слышать!
Изабель, часто дыша, чтобы не расплакаться бурно, смотрела вниз, на каменный двор. Как иногда хочется просто упасть головой о камень… Но боль, столько боли, кто же на свете не боится боли. Ее первый муж, впрочем, не боялся. Как не боялся ничего на свете, кроме того, что с ним в конце концов и случилось…
Прооравшись, Анри резко замолчал – увидел, что все-таки хватил лишку. Довел до слез женщину сразу после родов, едва руку на нее не поднял. А ему с этой женщиной еще жить да жить… Детей делать. Наследника. Обязательно как можно скорее сделать наследника мужеска пола, чтоб укрепить свои позиции, теперь, когда она наконец-то опустела чревом, нужно заняться этим вплотную. Что она там говорила о наследующей старшей дочери, маркизовой дочери? Черт-те что в Святой Земле с этим наследством по женской линии, столько от него хлопот.
– Я… погорячился, – сказал он неловко и положил широкую ладонь жене на плечо. Изабель чуть отдернулась, но взяла себя в руки. – Прошу прощения, что повысил на вас голос. Просто вы меня… как мужа, как мужчину огорчаете, когда лишний раз упоминаете о своих прошлых браках. Давайте более не допускать таких разговоров, прошу вас. Как бы ни сложилось, теперь мы с вами супруги, и между нами должна царить…
(Нет уж, такого слова не дождетесь).
– Между нами должны царить мир и согласие. Ради блага королевства. Ну же, посмотрите на меня, куда вы отвернулись? Вы же понимаете мою правоту, госпожа?
Безысходность выглядит именно так, подумала Изабель, послушно поворачивая лицо к приятному собой рослому мужчине с ясными серо-голубыми глазами, с молодой каштановой бородкой под нижней губой. Иногда безысходность выглядит как молодой мужчина приятной наружности, который старательно тебе улыбается и правда не желает зла.
– Да, господин, – безнадежно отозвалась она и слизнула слезинку, уже докатившуюся до угла рта. – Я, пожалуй… пойду к себе и прилягу. Я еще не совсем оправилась после родов.
– Ступайте, отдыхайте, – согласился Анри, убирая наконец руку. – Чем скорее вы восстановитесь, тем лучше… Тем скорее мы наконец сможем исполнять супружеские обязанности. Королевству нужен наследник.
Изабель быстро и тихо ушла, король какое-то время еще хмуро постоял на балконе, не желая больше необходимого быть с ней в одном помещении. По Лузиньяну она, видишь ли, скучает. И сколько их тут еще таких – скучающих? Бароны Тивериадские тогда его защищали… А уж коннетабль! И сам же он – Лузиньян, брат этого неудачника, поди, за спиной нового короля сношается со своим братцем на Кипре, шпионит за Анри, обо всем его сопернику докладывает, ищет способов его подсидеть, скинуть! Какого черта вообще было оставлять Лузиньяна коннетаблем? Ах, видите ли, мессир Аймери опытен на этой должности, как никто знает противника, умный политик… Именно что умный политик, слишком умненький! Но короля Анри Первого Иерусалимского у этого умника переумничать не выйдет. Гнать его к чертям с должности, конфисковать его города, пусть убирается на Кипр к своему младшенькому родственничку!
Внезапно ощутив себя в кругу врагов, Анри быстрым шагом бросился обратно в цитадель, обуреваемый желанием немедленно что-то делать, в шею гнать со своей земли всех возможных Лузиньянов. Гуго Тивериадского – новым коннетаблем! А хоть бы и Ибелена, он тот еще интриган, но зато человек верный, насколько он вообще способен на верность!
Королева Изабель из-за плотно прикрытой двери своей спальни услышала резкие выкрики мужа, звавшего людей, бросающего кому-то слова об аресте, о подозрении в измене… и плотнее вжалась затылком в подушку. Кому сейчас достанется участь стать очередным доказательством, что Анри, граф-палатин Труа, настоящий король, а не абы кто? Аймери, что ли, достанется? И правда ведь лучше держать рот на замке… Будто с маркизом не привыкла постоянно держать рот на крепком, надежном замке, решила, что с этим-то иногда можно говорить, что думаешь…
Жил-был юноша, который хотел кем-то стать. Ему оказалось не довольно того, кем он уже был по праву рождения… Он сумел, стал кем-то, не так ли? Кем-то очень важным. И всем нам теперь с этим жить. Как-нибудь проживем, Мари, маленькая моя, как-нибудь да проживем.
+
A! Lasse, com sui mal baillie!
Ha! Dox filz, de chevalerie
Vos cuidoie je bien guarder
Que ja n’en oïssiez parler
Ne que ja nul n’en veïsiez.
Chevaliers ester deüsiez,
Biaux filz, se Damedex plaüst
Que votre pere vos aüst
Guardé et vos autres amis.
N’ot chevalier de si haut pris
Tant redoté ne tant cremu,
Biaus filz, com vostre pere fu
En totes les illes de mer.
De ce me puis je bien vanter
Que vos ne descheez de rien
De son lignaige ne do mien,
Que je sui de ceste contree,
Voir, des meillors chevaliers nee.
Es illes de mer n’ont lignaige
Meillor do mien en mon aaige.
Mais li meillor sont decheü,
S’est bien en plussors leus saü
Que les mescheances avienent
As prodomes qui se maintienent
A grand enor et a proesce.
Malveistiez, honte ne paresce
Ne dechiet pas, qu’ele ne puet,
Mais les bons decheoir estuet.
Vostre peres, si nou savez,
Fu par mi les anches navrez
Si que il mehaigna do cors.
Нет горше моего удела!
Любимый сын, я так хотела
Тебя от рыцарства сберечь,
Хранила от подобных встреч,
О рыцарях молча упорно!
Ты стал бы рыцарем, бесспорно,
Мой милый, кабы добрый Бог
От смерти сохранить помог
Отца тебе и старших братьев.
Сравниться с ним, должна сказать я,
Ни в благородстве, ни в дерзанье
Никто не мог при всем старанье
На наших Островах Морских.
Гордись, что ты кровей таких –
Причем по линиям обеим:
Здесь не найти семьи знатнее.
И я, и он произошли
От лучших рыцарей земли.
На Островах, опричь того,
Нет рода выше моего.
Судьба же тем, кто выше прочих,
Падение от века прочит,
Чем благородней ты – тем злей
Обличье гибели твоей,
Болезненней удары рока.
Уходят лучшие до срока!
Не охраняет честь от зла,
И участь добрых тяжела.
Отца узнать ты не успел:
Раненье в чресла претерпел
Он тяжкое, утратил силы
И вскорости сошел в могилу.
«Пока граф Анри вовлечен в смертельную войну, матушка его графиня находит утешение в его доблести, в его добродетельных деяниях, и превосходно защищает нашу землю и управляет ею…» Льстите, льстите, каноник Эврат, начавший по моему заказу перевод Книги Бытия в год злосчастного брака Анри. Плохо я защищаю землю, как плохо защитила и своего старшего сына. В доблести его было мне мало утешения, а уж о добродетельных деяниях вообще умолчим. Смерть злее и глупее трудно придумать – на тридцать втором году жизни упасть на двор собственной цитадели вместе с рухнувшей балконной решеткой, да еще и быть придавленным сверху слугою-карликом! Верно, должно быть, думалось мне потом, когда уже остыл мой изначальный гнев на иерусалимскую вдову-авантюристку: может, и не авантюристка она была, а просто бедная девочка, не вольная управлять собой, в двадцать лет принужденная к третьему уже браку мужчинами, людьми войны – там же постоянная война, совсем другие законы…
Много ли решала королева Иерусалимская в вопросе, когда и за кого ей выходить замуж? Может, и не больше, чем сама Мари в бытность свою маленькой воспитанницей монастыря в Авенэ в ожидании сговоренного брака. Но Мари-вдова могла себе позволить решительно отказываться от новой женитьбы, от руки Филиппа Фландрского, привыкнув быть хозяйкой себе, своей земле и своим деньгам. И – пока еще – своему младшему, теперь единственному сыну.
Известие о гибели Анри, пришедшее из Утремера в конце сентября седьмого года ее второго регенства, Мари сумела принять без слезинки, приказала наградить трясшегося от волнения гонца – кому охота быть горевестником… Выслушала рассказ, отложила на потом, на момент одиночества, подробное досье авторства епископа Акрского. Осенила себя крестным знамением. Помолчала. Призвала своего канцлера, чтобы составить дарственные аббатствам и церквям – для множества заупокойных месс, Анри-младшему очень, очень много молитвы теперь нужно, едва ли не больше, чем при жизни. Особенно же большое пожертвование – аббатству Сен-Луп, в день коего святого родился Анри тридцать один год назад, аббатству, владевшему роскошным Евангелием в честь дня его рождения: вот он, серебряный отрок на обложке, протягивает книгу святому епископу. Такая уж у Мари семья: серебряный с золотом муж в Сент-Этьене, призрачный любовник, живущий в красиво переплетенной книге, и серебряный старший сын в Сен-Лупе, и один только оставшийся сын плотяной – драгоценный Тибодо, который, в отличие от нее, при словах вестника плакал открыто, во все глаза, закрывал лицо руками. Еще не осознал девятнадцатилетний юноша, что все это значит отныне для него: теперь он – навеки граф Шампани и Бри. Будь у Анри в его сомнительном заморском браке сыновья, они могли бы претендовать на шампанское наследство по праву продолжателей старшей ветви, но сыновей не было, имелись лишь две малолетние дочери, а значит, не только к Тибо, но и к его грядущему роду переходила шампанская графская корона вовеки веков, аминь. А Тибодо думал только о том, что потерял старшего брата, Милого Брата, героического брата-крестоносца, как уже давно потерял незнакомого крестоносца-отца.
Кончилась неделя заупокойных месс, по Анри, графу-палатину Шампанскому и королю Иерусалима, отзвонили колокола по всему его бывшему графству, когда после ранней мессы новый шампанский граф Тибо Третий сообщил матери, что намерен принять крест.
Набирался храбрости для этого сообщения он довольно долго, и сейчас, укрепленный и проповедью, и причастием, решил ковать железо, покуда хватает духа. Тем более что проповедь была воодушевляющая – декан каноников, отец Манесье де Вильмур, во утешение вдовствующей графини вовсю разливался о достоинстве смерти в Святой Земле, где Сам Господь умер во спасение наше. Мол, смерть крестоносца, как пелось еще в крестовой песне времен прежнего короля Франков, родителя нашей госпожи, позволяет не бояться ада, твердо рассчитывать на место среди ангелов в Небесном Иерусалиме… Тибо смахивал с щек невольные слезы – в отличие от матери, он на людях плакать не стеснялся, если, конечно, не от боли, а от высоких чувств. С еще влажными щеками он сразу после отпуста обернулся к Мари – и, пока каноники белой чередой тянулись в сакристию, тихо сообщил ей о своем «святом намерении».
Графиня сперва ничего не ответила, только линия скул ее, различимая под полупрозрачным траурным покрывалом, слегка изменилась, стала тверже, словно она стиснула зубы. Так молча она и стояла, глядя перед собой на алтарь, а не на сына, пока храм вовсе не очистился от народа, и взглядом отослала свою камеристку, которая попыталась к ней подойти с каким-то делом. Когда же и женщина послушно удалилась, и за последним прихожанином затворились двери храма, Мари двинулась вперед, все так же не глядя на сына, и тот с тяжелым сердцем пошел за ней. Роста он стал теперь высокого, на голову длиннее матери, но почему-то все равно чувствовал себя рядом с ней маленьким и незначимым.
Мари вышла на середину храма, к самой графской гробнице, встала в головах – и только оттуда резко обернулась к Тибо.
– Что ты такое говоришь, сын? По-твоему, мне мало, что Утремер уже забрал у меня Анри? Что Утремер забрал твоего отца, взяв его полным сил мужем, а вернув разбитым и полумертвым? Как думаешь, каково будет мне принести в жертву еще и тебя?
– Во-первых, даже если я и погибну, значит, на то Божья воля, чтобы меня к Себе повернее забрать. А во-вторых – не погибну, – отозвался Тибо сколь мог уверенно, глядя притом в серебряное лицо своего покойного отца вместо живого лица своей матери. Отчего-то прятал глаза. – Просто поверьте, матушка, ничего мне не грозит.
– Не искушай Господа, Тибодо. И меня тоже не искушай обзывать тебя глупым мальчиком вместо молодого графа.
– Но я не искушаю Господа, я… наоборот! Он мне… кое-что дал, и я Ему целиком доверяю.
Мари сжала пальцами запястье сына. Единственного своего оставшегося сына – и единственного любимого: никогда ничего подобного она не испытывала ни к Анри, ни к дочерям. Наверное, это и называется любовь: когда не просто себя во всем винишь, не просто желаешь все устроить для человека как надобно и выдохнуть, а нуждаешься в его лице, смехе, прикосновениях. Надо же, как он все-таки вырос, какие руки стали – ее маленькой женской ладонью не обхватишь, нарастил столько мышц, сильный и большой, выше ее на голову (это, впрочем, нетрудно), шире в плечах, настоящий мужчина уже… Почти настоящий. Светлая кожа, ее (и Альенорины) тоненькие брови, а вот скулы у мальчика другие – высокие, уверенный пушок под носом, ямка на щеке. И вот этим самым твердым ртом, теперь опушенным темными волосками усов, он некогда смеялся от радости, когда она выпрастывала из-за ворота камизы тяжелую от молока грудь? Какой же красивый молодой парень, и ресницы длинные, как у девушки, и сейчас эти длинные ресницы смущенно ходили вверх-вниз: по открытому лицу Тибодо Мари всегда умела отлично читать, что он чувствует. Никогда его не били, не загоняли в угол, он и не научился прятаться, весь снаружи. Колеблется сейчас, сказать – не сказать.
– Что, Тибо, милый? Что Он тебе такое дал, чего нет у других?
Невозможно же солгать или смолчать в храме. Да еще и, считай, в присутствии отца-свидетеля. Тибо честно посмотрел маме в лицо – сосредоточенное, строгое – своими широкими светлыми глазами и ответил, потому что на самом деле уже давно хотел об этом кому-нибудь ответить:
– Матушка. У меня есть ангел-хранитель. Который с детства раннего не дает мне сгинуть, и в Утремере не даст.
Мари закусила грустную усмешку.
– Тибо, у каждого христианина есть ангел-хранитель. У каждого крестоносца, которого забрала за эти годы Святая Земля. Не будь ребенком, тебе почти два десятка лет, ты немало читал и знаешь. Думаешь, у твоего отца не было ангела-хранителя? – Кивок на молча слушающего серебряно-золотого палатина на плите гробницы. – Или у твоего брата не было ангела? Который, однако же, не удержал его, не схватил за одежду, когда тот падал на замковый двор затылком о камень…
(Ох, был там ангел, был там ангел для Анри, только другой, ангел смерти там был для ее старшего сына, а не хранитель – нет, не сейчас, еще не хватало расплакаться – )
– А меня удержал, когда я падал, – упрямо сказал Тибо, и лицо его было странным таким, непреклонным, что Мари сразу поверила. – Я видел его, как вижу сейчас вас, и не один раз в своей жизни, а все прочие притом никого не видели.
– Почему ты раньше не рассказывал мне? Почему говоришь об этом только сейчас, когда желаешь моей поддержки в твоей… авантюре?
– Я боялся, что вы не поверите. Анри… Царство ему небесное… брат не верил, наставник мой не верил тоже.
– Расскажи мне больше. И… давай выйдем в сад, здесь постоянно люди, – добавила она, заметив мелькнувший белый хабит каноника, выходившего из сокровищницы.
На самом деле не свидетелей боялась она, а скорее гробницы: яркой вспышкой вспомнила, как на похоронах отца на этот самый металл в изножье плиты внезапно резко опустил ладонь четырнадцатилетний Анри, яростно во всеуслышание выговаривая слова крестового обета. Вдруг Тибо в порыве храбрости сейчас устроит что-нибудь подобное, окончательно вбив этот священный гвоздь в свою темную головушку? Многое может вынести человек, особенно если этот человек – Мари Французская, но у каждого есть предел.
– Хорошо, матушка, – послушно отозвался Тибо, и с каждым шагом по храму, отдалявшим их от гробницы, Мари становилось чуточку легче.
В саду стояла сентябрьская благодать. Тяжелые яблоки свисали с ветвей, скоро их уже соберут, поставят сидр, варенья, соленья…
– Сорви мне яблоко, – внезапно попросила Мари сына, кивая на ближайшее дерево. – Сорви мне яблоко поспелее и расскажи уже, что там у тебя за ангел.
Радуясь, что матушка вроде бы подобрела и попустилась, Тибо в прыжке сдернул для нее красно-золотой плод – и так крепко рванул за ветку, что еще несколько яблок с мягким стуком упало с ветвей следом за первым. Тибо обтер яблоко висячим рукавом, с полупоклоном подал матери, еще одно подобрал с травы для себя – и обтирать не стал, укусил так. Мари есть не спешила, просто держала яблоко в руке, глядя на него, как задумчивая пожилая Ева: стоит ли оно того? Не стоит? Может, лучше все же не затеваться, не стало бы хуже?
– Ангел – он высокого роста, – прожевав и проглотив, просто сказал Тибо, не зная, как тут выразиться лучше, чем прямо. – Он… Красивый. Молодой. – (До чего глупо сказал, будто ангелы бывают старыми! Тоже мне, ученик стольких клириков, образованный юноша…) – В смысле, он выглядит как молодой человек, имеет такой облик. Молодой, но не слишком, немного белых волос у него тоже есть среди черных… Одежда у него синяя, как на витраже. Как небо, я думаю. Он ловил меня на руки много раз, и на тренировках, когда я мог крепко покалечиться, и когда у меня был тот… дурацкий припадок и потом кровопускание, и тогда в детстве, когда я упал с высоты головой о камень…
– Ты упал в детстве головой о камень?! Почему я об этом ничего не знала?
– Потому что я не хотел вас волновать, и потому что все обошлось, – выкрутился Тибо, на миг превратившись в смятенного шестилетку: проболтался! А так старался утаить! Встряхнул головой, снова возвращаясь в свое взрослое девятнадцатилетнее тело, во взрослый девятнадцатилетний разум. – Кроме того, матушка, это было сто лет назад, я был мальчишкой, мальчишки постоянно во что-то встревают и куда-то забираются.
– Именно, Тибо. Мальчишки постоянно во что-то встревают. Во что ты теперь вознамерился встрять, сынок, отчего не хочешь вырасти?
Лицо у нее было такое… странное, резко осунувшееся, что Тибо на миг даже подумал – она сейчас расплачется. Неужели известие, что он больше десятка лет назад стукнулся головой и от нее это утаил, ее настолько огорошило? Нет, полно, графиня Мари никогда не плачет на людях, это Тибо глупость подумал.
– Я вырос, мама, – мягко сказал он, крутя в руке огрызок: хотел бросить его в траву, но вдруг подумал, что это будет такой детский, глупый поступок, противоречащий его собственным пафосным словам… Хотя не глупее ли говорить крестовую речь с огрызком яблока в руке? Наверно, глупее. Тибо ловко метнул огрызок в ближайший ствол и расправил плечи. – Через два года я войду в совершенные лета. Сделаюсь графом. И сделаю то, о чем мечтаю уже столько лет. Хотя раньше я мечтал посетить землю брата-короля, его святое королевство, а теперь… Хотя бы помолюсь на его гробнице в Акре, подержу на руках его детей. Послужу Святой Земле чем могу, чтоб быть достойным его памяти. Неужели вы, мама, не понимаете, насколько это прекрасно, насколько это… высокий удел?
– Мне пятьдесят два года, Тибо, – тихо сказала Мари, продолжая глядеть на ненадкусанное яблоко в своей руке.
– Я знаю, матушка. Но вы прекрасно выглядите, у вас отличное здоровье, вы столько лет твердо и разумно правите землей, так что мне будет на кого оставить графство, вы продолжите быть регентом до моего…
– Не перебивай меня, сын, – резко перебила его Мари. Пальцы ее сжимали яблоко так сильно, что на фрукте оставались вмятины. – Итак, мне пятьдесят два года. Я… немолода. Ты – последнее, что у меня осталось в земной жизни.
– Матушка…
– Я помню, тебе нравился роман о Персевале, – не слушая его, продолжала графиня. Ты многое помнил наизусть. Как насчет такого:
«Вздохнул отшельник тяжело:
– Мой брат, тебя постигло зло
За грех, о коем ты не ведал:
Ты мать свою на гибель предал.
Ее оставил ты спроста,
Она же на краю моста
От скорби тягостной упала,
И в тот же день ее не стало.
Сей грех уста тебе в свой срок
Замкнул, чтоб ты спросить не смог
Ни о Копье, ни о Граале.
Здесь корень всех твоих печалей».4
Тибо слушал, низко повесив голову. Матушка, как всегда, победила, нашла его слабое место… И была, как всегда, права. Что с ним сталось бы, вернись он из-за моря – и не застань ее в живых? Как отмаливать подобные грехи? Как Персеваль, долгим покаянием, попытками вернуться и все исправить, а Грааль так и будет ускользать до конца жизни, больше не дастся…
– Сынок, – Мари коснулась его руки холодными легкими пальцами. – Подожди немного. Я, повторю еще раз, немолода. Просто дождись, пока я… отойду ко Господу не от горя. А в покое и мире с Богом и с тобой. Похорони меня, как подобает детям хоронить своих родителей. А потом делай что хочешь. Обещай мне.
Ох. Еще и обещать…
– Матушка, вы не должны так говорить. В смысле – о своей смерти. С чего бы вам умирать, половина жизни впереди, вы еще вырастите внуков…
– Мне лучше знать, человек всегда чувствует, когда его дни стремятся к исходу, – она сжала его запястье с такой же силой, как другой рукой сжимала яблоко. – Обещай мне, что пока я жива, ты не будешь больше говорить со мной об Утремере. Не будешь об этом думать. Если не хочешь стать моим убийцей.
– Обещаю, – чуть слышно отозвался Тибо сквозь перекрывший горло горький ком. Как же мерзко расстучалось сердце, не стало бы скверно прямо при матери, чтобы вдобавок к этой… черт… литературной беседе получить от нее еще и нагоняй насчет слабого здоровья! Он заставил себя погладить ее по руке, поднял ее ладонь к своим губам, поцеловал. Какая у нее холодная кожа в такой теплый, даже жаркий для сентября день… Может, она правду говорит, может, кровь у нее в жилах постепенно холодеет, сердце замедляется, вдруг матушка и впрямь собирается умирать? Эта мысль ужаснула Тибо – куда больше, чем крах крестоносных планов. Какие у нее уже пальцы стали тоненькие, и суставы как узелки, и морщинки вокруг глаз… Нет, Господи, вот не надо этого, пожалуйста! В Святую Землю он еще сто раз успеет, вон дяде Этьену де Сансерр за пятьдесят, а он только собирается в поход, и отец тоже в пять десятков туда плавал, и многие так делают, время есть, обязательно будет. Только пусть матушка живет долго-долго. До семи десятков. До восьми. Можно же? – Я ни за что вас не обижу и не поступлю… жестоко. Как Персеваль.
Который я и есть на самом деле, грустно подумал Тибодо, но вслух говорить не стал.
– Как только окончится траур, я немедленно займусь устройством твоего брака, коль скоро ты сам заговорил о внуках, – тем временем уже обычным, спокойным голосом сказала мать, и еще дополнительно заставив его сердце вздрогнуть.
С первым своим, законным мужем, отцом первого сына, Мари было очень просто поговорить – теперь, после смерти, он не имел возможности отказаться ее слушать, замкнуть слух, выйти прочь, отвернуться. Он теперь был хоть и повсюду, но особенно – здесь, в Сент-Этьене, хранителем которого сделался вместе со святым Стефаном, и со святой Хильдой, и со святым Петром, и c Лазарем – Другом Христовым, и с прочими «небесными друзьями», мощами которых он столько лет наполнял этот огромный реликварий, свою будущую усыпальницу. Даже, пожалуй, в большей степени он был тутошним хранителем: от помянутых святых в Сент-Этьене имелись лишь малые косточки, а Анри тут покоился весь целиком.
– Ты хотя бы рад, что умер дома? – помнится, спросила Мари его в первый день после похорон, когда наконец смогла остаться в храме одна. Двое суток молитвенного бдения каноников с каждением и непрестанным пением молитв наполнили Сент-Этьен таким множеством звука и фимиама, что даже когда все утихло, звук будто не рассеялся, вместе со смолистым запахом ладана пропитал стены и заполнял пространство до высоких сводов. – Тебе ведь лучше было умереть на своей земле, под своим кровом, со своим собственным капелланом у ложа, коль скоро твой друг-священник Николя погиб в Утремере? Тебе лучше лежать здесь, в гробнице, которую ты сам для себя задумал, в любимом храме, а не в чужой земле? Я верю, что лучше. Иначе бы ты не молился так много о том, чтобы умереть не в плену. Не дал бы того обета, не исполнил бы его.
Это было последнее действие Анри перед смертью: так как в плен его взяли, перебив почти всех его рыцарей и клириков, близ святилища святого Маммеса, он поклялся святому Маммесу даровать большую ренту его храму в Лангре, если тот поможет ему выйти живым из плена. Обещания надо выполнять, а долгой жизни у святого Маммеса Анри и не просил, восьми дней дома достаточно… В том числе и на то, чтобы позвать канцлера и составить акт о ежегодной ренте в 30 ливров. Повезло епископу Лангрскому Манесье, стал он последним в земной жизни графа Анри адресатом его знаменитой щедрости. Святой Маммес остался доволен: граф-палатин Анри Li Larges носил свое прозвище недаром, выказал себя честным человеком, стоило ему помогать.
– Я не хотела этого, муж мой, – сказала Мари, внимательно глядя в серебряное лицо статуи – статуи, так точно воспроизводившей черты, которым под этой плитой предстояло просесть внутрь черепа. Благородное лицо, красивое, усталое. Ни мешков под глазами, ни кровавых прожилок, проступивших тут и там на лице за последний несчастливый год их совместной жизни с графиней. Таким ли и воскреснет? – Ты знаешь, господин мой, что я хотела не этого. Ты знаешь и то, что я старалась как могла. Просто не выдержала. Как и ты старался и не выдержал.
Не имея возможности теперь отвернуть от нее лицо, граф Анри слушал и молчал смертным молчанием, отвечая иначе: быстрой тенью птицы, из алого в золотой и синий промелькнувшей за витражной розой, свечным огнем над канделябрами.
– Ты разлюбил меня, но ты не мог разлюбить Шампань, – шепотом продолжала Мари, упершись в холодный металл гробницы холодным лбом. – Помогай же мне теперь хорошо с ней управляться. Помогай.
Со вторым мужем – незаконным, приемным, недельным – было сложнее: из реликвий – только рукопись, та самая, недописанная, оборвавшаяся на том месте, где рыцарь с тяжелым сердцем уезжает от королевы, не ведая, сможет ли он еще хоть когда-нибудь ее обнять телом к телу – или же их первая ночь навсегда останется последней. Мари приказала Годфруа сделать себе список для дальнейшей работы, а оригинальный текст заперла в свой вделанный в стену денежный ящик, где хранила также и любимые драгоценности. Помимо ожерелья из золотых цветов, перевитых серебряными нитями; помимо золотых гребней для волос, украшенных гранатиками; помимо россыпи ярких колец, головного обруча с крупным сапфиром и прочих металлических побрякушек там имелась и еще одна драгоценность – перевязанная кожаным шнурком прядка темных волос. Черных, слегка пронизанных белым. Переплетенная тетрадь да волосяная кисточка, вот и все реликвии, небогато. Зато тетрадь умела говорить. Перебираешь глазами строки – и слышишь произносящий их чуть глуховатый ласковый голос, такой родной, с такими характерными интонациями: недостаток музыкального слуха Кретьен всегда отлично компенсировал умением захватывающе читать. Такого страху умел нагнать, просто делая долгие паузы, понижая громкость едва ли не до шепота… И наоборот, в местах волнительных сам едва ли не плакал (но никогда не плакал!) и этим тоже возбуждал сердца слушателей. Каким бы голосом, с какой интонацией он читал бы на людях любовную сцену с королевой? Про их отчаянные объятия втихую под дыхание спящего в той же комнате Кея, когда не то что вскрикивать или стонать, а и громко дышать им было нельзя, чтоб себя не выдать… Про кровь на простынях. Смог бы он вот это все выговаривать вслух с невозмутимым выражением лица – или как-то их выдал бы? Мари не раз об этом думала, когда с приглашенными чтецами устраивала читки «Ланселота», законченного Годфруа: после смерти Анри хотя бы это она могла себе позволить. Сама она умела сохранять невозмутимое лицо лучше всех на свете: недаром каноник Эврат, переводчик, писал в предисловии к Книге Бытия , что у нее «сердце мужчины в теле женщины». Мари на людях давно уже не плакала.
А в одиночестве – могла себе позволить.
Намотав на палец кисточку мягких волос, она приложила это черное колечко к глазам, промокая влагу.
– Я, конечно, давно уже знала в своем сердце, что ты умер, – сказала она волосам. – Нетрудно это было узнать, коль скоро твой голос умолк. Ты перестал писать. Даже «Персеваля» не закончил, а значит – наверняка ушел. Ты ведь из тех, кто пока жив – пишет, пока пишет – жив. Но все равно я играла с собой, придумывала – а вдруг ты просто уехал в земли дальние-дальние, на Британские острова или еще дальше, к норманнам, слагаешь их чудовищную поэзию на их чудовищном наречии, носишь одежду из шкур или из чего у них там одежда, и золотые браслеты лучшего скальда на плечах, и смеешься с их вождями-ярлами за элем в длинном зале… Или затворился где-нибудь в обители, такого ученого умницу, как ты, возьмут в братья хора даже за самое маленькое пожертвование в любом Ордене. Мне было приятно себя тешить мысленной игрой, думать, что ты за нас всех где-то молишься, бреешь тонзуру, ходишь по клуатру, опустив куколь на лицо, тихо улыбаешься… Этой твоей улыбкой. При которой на щеках ямки. Молитвенно думаешь о нас. Знаешь, у твоего сына тоже есть эта улыбочная ямка, с возрастом она все заметнее, но почему-то только на одной щеке, на левой. Вторая щека ему досталась, видно, от меня…
Мари положила кисточку волос на колени, ласково разгладила. Потом невесть зачем приподняла платье, чтоб разложить прядку на голой коже: почему-то так было ближе, словно лучше слышимость.
– Знаешь, по этим щекам его никто никогда не бил, – шепотом продолжила она, рассеянно гладя прядку пальцем. – И вообще никто не бил его никогда. Я и Невелю запретила его наказывать, как он наказывал Анри, как водится. Из-за хрупкого здоровья, сказала я, и это тоже правда. Мой… муж сказал бы – я своим попустительством выращу женственного, слабого мальчишку, в нем будет недоставать твердости. Но он уже давно не может ничего сказать, как написал по моему заказу каноник Симон, «Марс запечатал ему уста», и я воспитываю сына, как хочу. И мне важно видеть, что он спокоен, что он смешлив, что он читает с радостью, что он пишет помаленьку… Жутко пока что пишет, просто рифмует, ты в его годы наверняка был лучше… Но и он научится, дай ему только время, он ведь читает что следует, тебя читает, а там и научится копировать стиль. И нет, он не слабый и не женственный. Ему дается рыцарское искусство, он соразмерен членами, ловок, хорош… просто он еще и добрый. Вот и все, чем я его испортила. Знаешь, какой он добрый? Готов ради скучной, вредной матери отказаться от своей мечты.
Она помолчала, вслушиваясь в ответное молчание волосяной кисточки. Потом подтянула зеркало, валявшееся в изножье кровати – после утреннего туалета не убрала.
– Значит, ты так и остался черноволосым, если Тибодо с тобой знаком с ранних своих лет, – сказала она, вглядываясь в собственное отражение. – Такой же красивый, как был, судя по его словам. Если ты меня видишь, наверное, ужасаешься: вот какая я стала… старая. Веки обвисли… Морщинки. Волосы… седые наполовину… Тебе седина шла, а мне не идет. Если бы мы старели вместе, мы бы, может, и не замечали, что стареем? Если бы мы старели рядом, я была бы для тебя прекрасной и сейчас? Желанной, мой Ланселот? Мне пять десятков лет и более того, Кретьен… Ты все еще любишь меня? Такой, как я вижу в зеркале?
Ответ был так ясен, можно сказать – громок, что она молча заплакала и отложила зеркало. Плакать некрасиво и быть старухой некрасиво, а плачущая старуха… и вовсе тошно на такое смотреть.
– Тогда почему ты ни разу не приходил ко мне? Почему к мальчику – да, а ко мне – нет? Только воспоминанием во сне, а не на самом деле. Разве мне меньше, чем ему, нужен ангел? Разве мне меньше, чем ему… Или я недостаточно чиста сердцем, чтобы видеть ангелов? Знаешь, кто бы говорил. Уж не тебе меня обвинять, сам ты тоже грешник. Да, это я тебя позвала, но зато ты первый заговорил при мне, со мной об этом, еще «Ивэйном» заговорил, раньше я о подобных вещах и не думала, так что… кто еще начал нашу с тобой историю! Поэтому и не смей теперь меня оставлять. Надо мной превозноситься.
Она сжала прядку двумя пальцами вокруг шнурка, словно хотела ее слегка придушить, как змейку.
– Ты же знаешь, что я собираюсь сделать, так помоги мне. Помоги не пустить мальчика в этот клятый Утремер, который уже сожрал столько наших… моих близких. Это тебе не роман о Персевале, которым он себя мыслит, не зная, что я об этом знаю, не зная, что твой дурацкий Персеваль, твое порождение, – это не он, а просто его брат. Отец пропал, старший брат пропал, теперь младший собрался пропасть точно таким же образом – очень красивый сказочный сюжет, я хотела жить в твоем романе, но я хотела жить в другом твоем романе… и в другой роли. Так что будь любезен, раз уж ты оказался таким заботливым… родителем, помоги мне вразумить сына. И… перестань уже так долго меня игнорировать. Сам же знаешь, что у меня был выбор между ним и тобой, и ты бы меня сам презирал, выбери я не его.
– Госпожа? – послышался снаружи чуть встревоженный голос Нигры. Верная компаньонка обеспокоилась, услышав, что графиня с кем-то сердито говорит в собственной спальне… поздно блюсти мою нравственность, милая, твоей графине больше полусотни лет. Теперь ей осталось говорить разве что с ангелами.
– Я закончу молитву и позову тебя, – отозвалась Мари, не кривя душой, и встала, чтобы убрать в ящик свои сокровища.
+
Ne cuidez pas que ce soit biens
Se ma mere reveoir vois
Qui sole meint dedenz ce bois
Qui la Gaste Foret a non?
Je revenrai, voile ele o non,
Que ja por rien no laisseroie,
Et s’ele est vive, j’en feroie
Nonain velee an vostre eglise,
Et s’ele morte, lo servise
Feroiz por s’ame chascun an,
Que Dex al sain s. Abraan
La mete aviau les pures ames.
Seignor moines, et beles dames,
Ce ne vos doit grever de rien,
Que je vos ferai molt grant bien
Por s’ame, se Dex me ramoine.
«Друзья мои, да что такое?
Печалиться совсем не стоит,
Коль скоро в отчие края,
В Пустынный Лес отправлюсь я
За матушкой моей. Клянусь,
Я непременно к вам вернусь,
Жива иль нет она: живою
Я привезу ее с собою,
Монахиней здесь будет жить.
А коль мертва – велю служить
По мессе всякий год за маму,
Чтоб Бог на лоно Авраама
Ее к святым вознес из праха.
Даров и дамам, и монахам
Отсыплю щедрою рукой
Ее душе во упокой,
Коль Бог вернуться мне позволит.»
Никто не знал, никто подозревать не мог, как сильно расшатался рассудок Мари, графини-регента Шампани и Бри.
Как часто она принималась говорить с предметами, предварительно оглянувшись, чтобы убедиться, что ее не слышат люди: еще начнут злословить, чего не хватало. Что графиня-регент Шампани и Бри, разумно и рачительно правившая землей уже столько лет, склонна перед сном разговаривать со списком любовного романа и с волосяным колечком, которые она хранила в денежном ящике под ключом, точно никто не знал. А вот что она, к примеру, порой обращала то упреки, то ламентации к страшенной горгулье под сводом Сент-Этьена, кое-кто мог и подсмотреть. После смерти старшего сына графиня сильно сдала и очень, очень устала – не телом устала, ее хрупкое изящное тело оставалось здоровым, телесную силу она, очевидно, унаследовала от своей матушки, до преклонных лет отличавшейся редкостной активностью. Но вот голова стремительно уплывала in loca pallidula rigida nudula, и сама Мари отлично это понимала. И хотела сдать дела сыну раньше, чем окончательно потеряет ориентацию в пространстве и времени. Слухи, очевидно, ходили – сам Папа Иннокентий в письмах выражал обеспокоенность ее душевным здоровьем, осторожно расспрашивая епископов, ее родичей, как обстоят дела, коль скоро графиня Шампани вопреки его папской воле направляет столь яростные инвективы против нового крестового похода.
Брак Тибодо, более всего занимавший ее мысли, был улажен – Мари заключила замечательный брачный контракт с королем Санчо Наваррским, сговорив для своего сына его младшую дочь. Сестру, между прочим, жены короля Ришара Английского, любимого, хоть и не безупречного брата Мари, которого не без ее сестринской помощи удалось наконец выкупить из плена – плена, за который так горячо ратовал его ненавистник епископ Филипп. Эта самая невеста Тибодо по имени Бланка, то есть Бланш, вроде бы подходила по всем параметрам: образованная, красивая, а главное – того же возраста, что Тибо, всего на год постарше. Мари искренне считала, что равенство в летах очень важно для хорошего брака. Браки Мари удавалось устраивать отлично – когда, конечно, у нее был шанс их устроить, старший ей такого шанса не дал… Вот брак старшей дочери, ее тезки, похоже, оказался идеальным: Бодуэн д’Эно, племянник графа Фландрского, души в ней не чаял, даже во всех бумагах не именовал иначе, чем «дражайшая, прекраснейшая, желаннейшая моя супруга». И Тибодо повезет непременно, он добр, он найдет с женой общий язык, они будут радовать друг друга в постели, никто никого не станет бояться. Только вот дождаться прибытия Бланки, их брака – и можно надеяться, что молодая жена надолго отвлечет мальчика от его крестоносных планов, а мать его наконец сможет… отдохнуть.
Она ведь так устала.
Место для отдыха она выбрала, считай и не выбирая из единственного варианта – собиралась принять хабит и велон в аббатстве Фонтен. Матушка Эден, тамошняя приоресса, в последние годы стала Мари близкой подругой – даже не старшей, они были примерно ровесницами. Редкий случай, когда можно откровенно поговорить с другой женщиной – да что там, и с мужчиной едва ли не реже удается – притом не опасаясь, что вскорости твои личные дела будет обсуждать за глаза весь монастырь. Именно в Фонтене Мари проводила недолгие месяцы отдыха, когда передала графство наконец вошедшему в возраст Анри, да тот немедленно ввязался вместе с фландрцем в свару с королем, потом все его внимание и силы поглотила подготовка к походу… Она прекрасно знала Анри, знала его характер, его постоянный страх показаться менее сильным, менее важным, чем он есть на самом деле, утвердить свое место под солнцем, словно бы кто-то на оное место претендовал. С Тибо было куда легче: на своего любимца Мари оставляла Шампань с меньшим беспокойством. Тибо хотя бы всегда умел и не стыдился слушать старших, и с таким маршалом, как ее доверенный Виллардуэн, с таким сенешалем, как Жуанвиль, с надежными администраторами из него получится отличный граф, внимательный к нуждам подданных, рачительный, добрый. Лежа в темноте в полном одиночестве – вернее, в компании старенькой своей собаки Пти-Шу, Капустки, пришедшей на смену покойной Пти-Флер – Мари рассеянно теребила пальцами мягкие уши маленькой гончей и думала, что нужно скорее уходить. Бенедиктинское правило Фонтевро, литургия, скрепляющая и созидающая дни один за другим, очень помогают удерживать голову на месте. Ночной час, Час Чтений, скудное колеблющееся пламя над алтарем, далекие, как птичьи с высоких ветвей, голоса чтиц. Утренний колокол. Отвешенное, размеренное время. Все это невероятно помогает оставаться в мире с миром и Богом, не слышать голосов. Например вот – голоса маленького Анри, покойного ее первенца, сейчас кричавшего на дядьку Невеля, с разрешения отца посмевшего его выпороть. И не сильно ведь влетело, Невель был добрый, бил разве что для острастки, а острастка необходима тому, кто оттаскал за волосы младшую сестру, которая всего-то захотела посмотреть поближе на его тренировочное оружие, взять в руки его меч… Волосенки-то еще тонкие, как пух, и какой спрос с шестилетки? Несчастный пяток шлепков розги по плечам отрока, а крику на весь труаский замок, и какого – с проклятьями, с чертыханиями, где только научился таким словам! Двадцать с лишним лет спустя эхо бродит по стенам дома… «Кишки Господни! Кровь святого Тибо! Да как вы смеете, вассал?! Никто! Не смеет! Меня! Унижать! Я сделаюсь графом – и первым делом посажу вас… посажу вас в темницу! И прикажу… там… выпороть тоже, вот!»
По сведениям, которые Мари по крохам собирала из отголосков новостей Утремера, в своем новом королевстве король Анри вел себя примерно так же. Когда бароны с пустыми для ее слуха, заморскими именами – Ибелены какие-то, Сидон, Хайфа, что это вообще за голодранцы пуленские? – скормили свою злосчастную корону ее сыну, заглотившему наживку, как голодная рыба-бычок, – он первым делом взялся доказывать им, что он настоящий король. Конфисковал город коннетабля Аймери де Лузиньяна (Лузиньян хотя бы имя знакомое, понятное), зачем-то арестовал весь кафедральный капитул каноников Святого Гроба, посмевших без него выбрать нового приора – старый-то отплыл с прежним королем на Кипр, в его новый домен. Новости из-за моря ранили больно, нож за ножом вонзали в сердце, как ранили и чудовищные долги, в которые Мари приходилось влезать, чтобы раз за разом наполнять денежные погреба бесконечной войны. Но теперь, когда Анри умер, он вдруг резко стал очень маленьким, снова маленьким, желающим кем-то стать, кричащим, плачущим, то просящим о помощи, то сердитым, и вечно недовольным, вторым в любви, требующим внимания. Казалось бы – белый агнец, старший, законный, облеченный правами, а поди ж ты – настолько всегда менее спокойный, чем агнец младший, черненький.
Пти-Шу завозилась, почти не просыпаясь, лизнула хозяйкину руку. Присутствие собаки помогало гасить голоса.
– Я когда-нибудь буду прощена? – спросила Мари в темноту тихо мерцающие огоньки светильника. – Если я приму облачение, мне наконец станет легче? Стоит хотя бы попробовать?
Пти-Шу издала очень младенческий курлыкающий звук в беспокойном сне.
– Ты не беспокойся, тебя я возьму с собой, – обещала ей Мари, проводя пальцем по шелковистому длинному собачьему носу. – Есть свои привилегии у дамы высокого положения. Монастырский сад такой хороший. Ты будешь там охотиться на кротов.
+
Эта история началась в монастыре – в монастыре ей предстояло и закончиться. Разве Мари когда-нибудь могла не знать, не помнить, что ей предстоит окончить свою историю именно в монастыре? В детстве она так хотела поскорее вырваться из Авенэ к новой брачной жизни, к свободе взрослой женщины… Так же сильно, как теперь хотела оставить ответственность за землю и себя саму кому-нибудь еще. Например, Богу.
В ожидании брака Тибодо она в белом хабите ордена Фонтевро дистанционно решала шампанские вопросы – полусестра, полу-все-еще-графиня, испытывавшая, однако же, великое облегчение. Речитатив литургических часов слегка заглушал голоса. Книга с вложенной в нее прядкой волос теперь хранилась у нее в келье – опять-таки привилегии бытия графиней: можно держать у себя светские книги. Пти-Шу, если не закольцовывалась в ногах постели – старенькая совсем, всё спала и спала – когда не спала, болталась по монастырскому саду, полуслепая, вынюхивая кротов и ежиков. Мари давно не чувствовала себя настолько хорошо физически. Работ ей не поручали – еще бы, графиня, родственница аббатисы, давняя благотворительница: да работы ей и своей хватало. То и дело к решетке затвора призывал очередной посланник, ведь официально эта женщина, сменившая гебендэ на черный велон, все еще оставалась графиней-регентом Шампани. Выдать такой-то патент. Подписать согласие на дарственную графа Тибо Третьего. Обсудить ярмарочный налог на шерстяные ткани и вынести суд по делу о должниках. Тибо был прав, продолжая во всем советоваться с нею, хорошо, что она научила его советоваться со старшими. Однако же в сестринской приемной, сидя за толстой монастырской решеткой перед очередным посланцем из Труа (Провена, Сезанна, Ланьи, Мо), Мари постоянно чувствовала на плечах тяжесть, возложенную на первую приорессу ордена его основателем, Робером д’Абриссель. Отец Робер сказал, что намеренно отдает новый Орден – и братскую его часть, и сестринскую – под власть одной лишь приорессы: пусть братья смиряются, подражают примеру святого Иоанна Евангелиста, его благому покорному житию с Богородицей: заботиться и подчиняться. Вот и сынок возомнил эту самую роль своей, тихо думала Мари, вчитываясь в очередной финансовый документ. Хорошо, что он такой. Хорошо. Бланш вроде бы похожа на меня характером, будет ему помогать, а я, Капустка, а я… Не тыкайся же ты глупым носом, ничего ведь уже не видишь, дурашка, чернильницу снесешь, станешь из палевой – пятнистой, как леопард… А я, Капустка, отдохну уже наконец. Смогу просто молиться и думать о своем. Orare et cogitare. Мне нужно понять кое-что очень важное, мне нужно, чтобы меня простили.
Эта история о нужде в прощении простиралась так далеко в пространстве и во времени, так глубоко проникала… Еще ее отец, король Луи Молодой, король Франков, некогда поссорился с отцом ее мужа, графом Тибо Старым, и лично повел отряды на шампанский город Витри. Тот самый город, где родился ее муж, граф Анри Щедрый. А спустя десять лет там и другой ее муж родился, сын торговца, вообще сам по себе никто, а если по-честному – рыцарь Ланселот. И ее отец сжег половину города вместе с жителями, а заодно и тамошний храм, где сгорел заживо и отец ее второго, ненастоящего мужа. Ее отец убил его отца, а он стал отцом ее ребенка. Как же сложно-то всё, как все убивают друг друга, того отнюдь же не желая, как она, не желая, косвенно своей любовью убила незаконного супруга, а потом и законного, а потом и их общего сына… Когда же эта цепь зла наконец оборвется, прервется раз и навсегда? Сможет ли Тибодо ее прервать? Или дети Анри из-за Моря, родившиеся в результате греха, сделаются врагами ее сына, родившегося в результате греха же? Грех на грех находит, грех порождает. Агнец Божий, принявший на Себя вольные и невольные грехи мира, недаром так трудно взвалил на себя этот груз – очень много всего накопилось даже в одной-единственной семье-несемье, а уж по всему миру-то…
Чем ночь сия отличается от других ночей?.. Наверное, ничем. Мартовский прохладный воздух наполнял клуатр, где уже вовсю поднимались первоцветы, уже на безлиственных пока вишнях завязывались первые белые бутончики. В этом году весна приходить не спешила, до середины февраля мог выпадать ночной снег. В ночь на восьмое марта сестра Мари, пряча подмерзающие руки в рукавах, сидела на своем месте на хорах в полутемном храме – только постоянная свеча у алтаря, на которую во время оно сама же Мари и учредила аббатству ренту из Куломьерских пошлин, а так все должны помнить обычные псалмы наизусть, а чтице и того света хватит. Вернее, чтецу: мягко выпевал великопостные чтения брат-клирик на отделенных преградой соседних хорах, а Мари, переплетя руки так, чтобы ладони обхватывали исхудавшие локти, старалась не уплывать из храма особенно далеко. Анри, замолчи уже, хватит доказывать, что ты не спешишь заключать брак, что ты желаешь заниматься женщинами только по возвращении из святого похода. Брак Тибодо уже назначен на лето, брак Тибодо… Тибодо станет мужчиной. И – ныне отпущаеши, Владыко, рабыню Твою с миром. Пусть Тибодо будет хорошим мужем… Ласковым… Не обижает свою жену, желает ее и жалеет. Пусть она никого другого и не пожелает, если только такое возможно. Ведь возможно, если речь идет о таком славном, таком красивом и добром мальчике. Еще немного – и он даже научится писать неплохие стихи, это нынче модно среди высшего света и раскрывает навстречу поэту сердца дам.
– Ибо видели очи мои спасение Твое… Которое Ты уготовал пред лицом всех народов…
Голова Мари без ее на то воли склонилась ей на грудь. Некогда Кретьен говорил ей, что она во сне так тихо дышит, что стоит ей заснуть – и сразу непонятно, тут она или исчезла… Что он просыпался от этой тишины, резко наступавшей в ночи в миг ее засыпания, и непроизвольно протягивал руки – ее поискать…. И здесь из темноты протянулась вдруг внезапная рука, коснулась легко – будто птица крылом задела.
Мари вскинула голову. Хороша сестра хора – заснула на комплетории… Приоресса, однако же, смотрела не сердито – и сама была в летах, понимала, не судила. Сама вот подошла, не указала сестре-бодрственнице, специально на этот труд поставленной – будить уснувших за молитвой. Мари благодарно улыбнулась матушке Эден, чье лицо слабо белело над ней в полумраке.
– Сестра Мари, к вам посетитель, – прошептала, наклоняясь, настоятельница, на которую в силу должности не действовало общее правило молчания. Мари изумленно подняла брови. В такой час? И его допустили, не приказали подождать до завтра? Да, к ней сейчас приезжало немало народа, редко день проходил для Мари без визита в приемную, но чтобы на ночь глядя, когда уже и молчание вступает в силу, когда нужно особое разрешение, чтобы его нарушить… Что-то и впрямь серьезное случилось, наверняка плохое – всегда если серьезное, то плохое… Не дожидаясь разрешения, Мари выговорила чуть громче, чем совсем беззвучно, так напугалась:
– Тибо?.. Что-то с графом Тибо?..
Приоресса покачала головой, приложила палец к губам, напоминая о правиле. И, отвернувшись, чтобы не вводить графиню в искушение снова заговорить, заскользила белой тенью прочь из темного храма. Только сейчас Мари заметила, что храм-то пуст – значит, она проспала здесь сидя и отпуст, и уход прочих сестер, которые почему-то не удосужились ее разбудить, так и оставили спать. Может, подумали, что она молится, опустив лоб на сложенные ладони, не решились прервать ее молитву?..
Мари поднялась, сон слетел с нее целиком, как накинутый и не застегнутый плащ падает с плеч при резком движении: будто и не спала вовсе. Тихими быстрыми шагами она догнала сестру Эден, больше не подавая голоса, пошла за ней следом через алтарную часть, в боковую дверь. Приоресса на миг задержалась, чтобы взять с канделябра загашенную свечу и зажечь ее от алтарной, передала свечу в руки Мари. Так же безмолвно отомкнула для нее дверь, выводившую из храма под небо – до сестринской приемной путь лежал через сад, по нему пройти было быстрее, чем не выходя наружу, переходами из одного здания в другое. Кивнула графине в знак дозволения – и прикрыла дверь у нее за спиной.
Дивясь все больше, Мари в одиночестве пошла знакомым путем под яркими звездами, которые высыпали на небе в небывалом каком-то количестве – или она просто давно не бывала на улице в темноте? Одинокая белая фигура в черном головном покрове какое-то время постояла неподвижно, запрокинув к звездам узкое светлое лицо. Огонек свечи, колеблющийся в тихих потоках воздуха, освещал ее подбородок – совсем недавно она огорчалась, какая у нее стала обвисшая кожа, хорошо хоть велон облекает лицо, скрывая все эти складки, воистину, пожилым идет монашеская одежда… Впрочем, глупости, тщеславие сплошное, для кого ей теперь быть красавицей, для Тибодо? Или для Бога? Первому уже пора пришла любоваться не матерью, а собственной женой, а второй… Второй, который на самом деле Первый и Последний, не на лицо ее смотрит. Вообще не смотрит на лица.
Однако лицо женщины, распахнувшей светлые глаза навстречу небесным огням, сейчас вовсе не казалось ни старым, ни обвисшим, хотя сама она об этом не думала.
Луна стояла в небесах такая яркая, что и деревья, голые еще, лишь с робкими белыми бутонами на безлиственных ветвях, и здания серого камня, и высокая монастырская стена с островерхими башенками отбрасывали на траву четкие тени. Не ночь, а день наоборот, невесть почему подумала Мари, обычно мыслившая не образами, а простыми и четкими сентенциями. И еще подумала странное для себя, скорее труверу бы какому подошло: вечер – это утро ночи.
Капелька воска стекла по древку свечи на голую руку, поторопила идти.
Сестринская приемная оказалась открыта и пуста. Мари ожидала привратницы – а никого и не было. Куда она подевалась, куда подевался привратник по ту сторону решетки, отворивший ворота позднему неуместному визитеру?.. По ту сторону решетки горел факел в стенном кольце, светя посетителю в спину, так что он был для глаз Мари просто высокой тенью. Даже не глядя – и так помнила, где тут что находится, столько времени провела в этом маленьком тихом помещении, за столом у вертушки, через которую снаружи ей передавали документы на подпись, бумаги на прочтение, – даже не глядя, вторкнула свечу на шип подсвечника справа от двери. Только после этого задохнулась приветствием.
– Значит, это ты, – тихо сказала она, еще не смея подойти ближе. Так и стояла с взлетевшими вперед руками, которые словно бы потеряли всякий вес, не ощущались членами тела. – Я… не думала, что это может произойти… вот так.
– Только святые угадывают, моя радость, и то не всегда, – согласился посетитель, прижимая руки к решетке затвора. Факел за спиной очерчивал его пальцы – не похожие больше ни на чьи на свете: большие выгнуты навроде лука, остальные – прямые, изящные. Он приблизил к решетке лицо, ставшее ясным в свете свечи, улыбка нарисовала на впалых щеках эти прекрасные ямки. Сколько лет Мари не видела его улыбки? Даже во сне не видела – во сне он почему-то всегда отворачивался, прятал лицо, невозможно было толком вглядеться, рассмотреть… Мари уже даже не была уверена, что помнит его черты, распадавшиеся на отдельные кусочки мозаики: черные брови домиком… Глаза цвета туманной воды… усмешливая линия губ… А общей картины не схватить, не размерить.
– Так значит, ты теперь ангел? Как и говорил Тибодо, – прошептала Мари, не замечая, что плачет: слезы почему-то не мешали смотреть. – Значит ли это, что я…
Она подняла руки к щекам и только так обнаружила, что лицо мокрое. Плотяное совсем, обычная человеческая плоть под ладонями. Совсем иначе мыслила Мари об этом дне, и задыхаться боялась, и ускользания мира в ритме дыхания, и мучительных движений рук, словно бы старавшихся удержаться за мир, за священника, за одеяло, за нательный крест – всего того, что настигло ее мужа, графа Анри Щедрого. Единственного человека, чью смерть она видела своими глазами, твердо осознавая, что эта смерть родилась на свет не без ее собственной помощи.
– Мне пятьдесят четыре года, – прошептала она, не отрывая взгляда от лица своего… кого? Посетителя? Вестника? Или… рыцаря-эскорта? – Мне пятьдесят четыре исполнилось только что. Анри тоже было пятьдесят четыре, когда он умер. Скажи, может ли это означать… Искупление?
– Всё на свете может означать искупление, – отозвался тот, вглядываясь в нее тем же ищущим, ланселотовским взглядом, который она ловила на себе за столько лет до того, как прижаться нагой кожей к его коже… Взглядом, которым он смотрел на нее, когда думал, что она не замечает. – Всё на свете и означает искупление, радость моя.
Коротко всхлипнув, Мари все же сделала эти несколько шагов, прижала ладони к решетке с другой стороны. Пальцы их соприкоснулись – и оказались друг для друга теплыми.
– Анри… и Анри… все они…
– Т-с-с, – ангел, ее бывший любовник, прижал палец к губам, повторяя недавний жест настоятельницы. – Все будет хорошо. Все будет как должно. Уже как должно. Ты увидишь сама. Все могут быть в мире, у нас есть примиритель.
Лет ему было словно бы даже меньше, чем когда они расстались, чтобы больше уже никогда не встретиться: лицо гладкое, нету озабоченной морщинки меж бровями, только седина в волосах осталась. Или не седина. Просто… белизна. Какой же красивый. И как чудовищно она соскучилась.
– Какой я выгляжу для тебя? – по-детски глупо спросила Мари, никак не ощущая своего лица, кроме того, что оно было… ее собственное, не чье-то чужое.
– Тобой, – просто ответил он и потянул решетку на себя. Крепко запертая решетка тихо, без скрипа, поддалась его касанию, становясь из преграды дверью. Одежда его, в темноте казавшаяся черной, была на самом деле густо-синей – Мари узнала эту его красивую котту, их с мужем давний подарок, вышитые по вороту дубовые листья… Одну из двух, которые он, спешно убегая в изгнание, захватил с собой: остальное предоставил разобрать своим товарищам-поэтам, в изгнание, как и в могилу, много не заберешь. Кретьен протянул руку вынуть факел из кольца, другую тем же самым, словно бы слитным движением подал своей подруге. Ни тени желания, плотского мучения – сладкого или болезненного – не было в их руках, мигом сплетшихся в единое целое, будто и были созданы эти две руки друг для друга, но не было и радости острее и плотнее, чем это соединение.
– Привет тебе, Мари, – сказал друг, вежественно и спокойно переводя ее через порог. – Господь с тобой. Ничего не бойся.
+
Premieremant, fait Persevaus,
Se Keus i est li senechaus.
– Par foi, voiremant i est il,
Et bien saichiez que ce fu cil
Qui orandroit a vos josta
Et la joste molt li costa,
Que lo braz destre li aves
Peceié, et si ne savez,
Et la chanole desloie.
– Donc ai je bien, – fet il, – loie
La pucele que il feri.
Qant mes sire Gauvains l’oï,
Si se mervoille et si tressaut
Et dit: «Sire, se Dex me saut,
Li rois ne queroit se vos non.
Por Dé, commant avez vos non?»
– Percevaus, sire. Et vos, comment?
– Sire, sachiez veraiemant
Que je ai non en baptestire
Gauvains. – Gauvains? – Voire, biax sire.
Percevaus molt s’en sejoï
Et dit: «Sire, bien ai oï
De vos parler en plusors leus.
La compaignie de nos deus
Dessirroie je molt avoir,
Se ele vos devoit seroir.
– Par foi, – fait mes sire Gauvains,
Ele ne me plaist mie mains
Qu’ele fait vos, mes plus, ce croi.»
Et Percevaus respont: «Par foi,
Donc iré je, car il est droiz,
Volantiers la ou vos voudroiz,
Et molt en esterai plus cointes
De ce que je sui vostre acointes.»
Спросил про Кея Персеваль –
Мол, здесь ли нынче сенешаль.
– Да, видел тут я сенешаля,
С которым в схватку вы вступали.
И знайте – в сшибке той жестокой
Он заплатил ценой высокой,
Ведь сенешалю, чтоб вы знали,
Вы руку правую сломали,
Вдобавок треснута ключица.
– И славно – это за девицу,
Которую ударил он!
Гавэйн воскликнул, поражен,
Что отыскался вдруг искомый:
– Узнайте ж, рыцарь незнакомый,
Что ищет вас король сейчас!
Но, Боже мой, как звать-то вас?
– Я Персеваль. А вас, сеньор?
– Мессир, с крещенья давних пор
Меня зовет Гавэйном мир.
– Так вы Гавэйн? – Да, добрый сир.
– Как славно вас увидеть въяве!
Мессир, о вас и вашей славе
Со всех сторон наслышан я!
И коль компания моя
Вам не претит, я был бы рад
Сопровождать вас словно брат.
– Ничья компания не может,
Мессир, мне вашей быть дороже, –
Гавэйн сердечно отвечал.
И пылко юноша вскричал:
– Коль так, клянусь, отныне буду
За вами следовать повсюду,
О большем я не мог мечтать,
Чем только вашим другом стать.
Почти всю дорогу до Фонтена – считай двухдневную, с перерывом на отдых в Сезанне – Тибо проплакал. Он и не знал раньше, что человек может плакать так долго, меняя разве что интенсивность плача – то вовсю, то просто тихо подтирая выступающие слезы. С ним ехал весь цвет труаского двора – и маршал, и сенешаль, и канцлер – но Тибо не собирался стыдиться своих слез. Смерть матери – серьезная причина, чтобы плакать, и все это понимают, разве что маршал Жоффруа, своего графа очень любивший, вздохнет у него за спиной сенешалю (тоже Жоффруа) – эх, слишком чувствительное сердце у нашего молодого сеньора… А потом и подъедет подать ему флягу, запить слезы, восстановить потерю жидкости.
А вот вторую, кроме скорби по матушке, причину своих слез Тибо никогда не открыл бы никому… Никому на свете, кроме исповедника, и тому не прямо сейчас, а когда соберется с духом. Дело в том, что Тибодо, вернее, молодой граф-палатин Шампани Тибо Третий, страдал от жгучего стыда с самого мига, как получил горькое известие. Стыд терзал его не без причины: наряду с болью утраты Тибодо испытывал громадное облегчение, и непонятно даже, что из этих двух причин сильнее заставляло его плакать.
Господи, это же он теперь, выходит, был свободен.
Свободен принять крест и исполнить обет.
Свободен отправиться в поход.
Свободен устроить, к примеру, огромный турнир и сам выступить на нем со своей партией. И никто ему не будет говорить тихим непреклонным голосом, что участие в турнирах не для него, что не с его слабым здоровьем…
Да ну его вообще к черту, это здоровье! Может, если его закалять, а не беречь, оно и было бы крепче, кто знает? Ведь Тибо не был ни хилым, ни низкорослым, и плечи широкие, и руки сильные, и с оружием умел обращаться… Если бы не идиотская манера в самый неподходящий момент начинать задыхаться, терять опору воздуха и с синеющими губами валиться с коня. И ведь не было же, так долго не было этих мерзких приступов, лет с двенадцати они начались, как раз вместе с серьезными боевыми тренировками. Первое время Тибо удавалось скрывать болезнь от матери, пока Невель, не на шутку обеспокоенный, на него ей не донес. Сколько крови у Тибо выпустили братья-минуторы из «сердечной жилы» – лучше б, в самом деле, он столько на турнирах пролил, это куда более почетно. Как там говорил Гильем Маршал – не может стать хорошим бойцом тот, кто недостаточно часто видал свою собственную кровь? Если бы дело решалось только частотой созерцания крови, Тибо давно бы уже стал чемпионом турниров, каким был его отец! Или его дядя-тезка, Тибо де Блуа. Или, собственно, как сам Гильем Маршал, прославленный английский воин, замечательный турнирный боец. Тибо слышал о нем чудесную историю: как-то искали его после турнира, чтобы вручить награду, потому что он, по своему обыкновению, всех победил, а найти не могли – ни среди здоровых, ни среди раненых. Рыцари из его партии принялись искать его по городу, расспрашивая по домам и кабакам, и тут прибежал оруженосец с криком, что нашли, нашли Гильема: оказывается, был он в это время в кузнице, лежал головой на наковальне, и кузнец что есть силы лупил ему молотом по шлему! А все потому, что удары во время турнира шлем Гильему так покорежили, что в нынешнем виде снять его было невозможно, а всю жизнь ходить с железной башкой и пить вино и бульон через соломинку рыцарю что-то не улыбалось, так что бегом в кузницу, выправлять шлем обратно!
Вот это мужеская жизнь, вот это веселье, это вам не с чучелом развлекаться в ожидании настоящих подвигов.
А самое обидное, что в отличие от ран эта ерунда никак не лечилась. Сердце, слабое сердце из-за ранних родов, поторопился Тибо на Божий свет – и из-за этого сердце его словно бы недостроилось во чреве мамы, осталось младше его самого. Но это же не причина до старости жить у матушки под юбкой, Милым Сыном, а не самим собой, верно, рыцарь Персеваль? Смерть матушки освобождала его от обещания, да вообще освобождала, и в голове вместе с воспоминаниями о матушкиных теплых руках, о ее неизменно любящем голосе, «Тибодо, родной, пойдем помолимся на ночь», «Тибодо, это твоя новая лошадка… Правда, хорошая?», «Тибодо, ну не сердись, хочешь, я спою тебе про кораблик?» «Тибодо, хочешь, Пти-Флер Почемука будет спать сегодня с тобой? Собаки всегда-всегда прогоняют ночные кошмары от хозяев, а чтобы спать с мамой, ты уже слишком взрослый мальчик…» …Вместе с воспоминаниями о добрых мелочах, созидавших его каждодневную светлую и простую, его мирную жизнь – вертелись картинки ярких шатров, турнирных флажков, вздыбленных дестриеров, земель дальних, где-то далеко-далеко над сверкающим морем вставали паруса кораблей – признаки жизни, наконец-то настоящей жизни. Под эти яркие видения, перемежаемые слезами искреннего горя, молодой граф Тибо по дороге умудрился так набраться из Виллардуэновой фляжки, а потом уже из собственной, а потом из докупленного в Сезанне бурдючка, что у ворот аббатства в Фонтене едва не свалился с коня в попытке небрежно спешиться красивым прыжком. И у гроба матери простерся столь основательно, что смог встать на ноги только с помощью Виллардуэна, когда тот заподозрил, что иначе юный сеньор так и будет ночевать на полу. К счастью, молодой организм Тибо избавил его от похмелья, и утренние распоряжения насчет погребального поезда в Мо он отдавал уже вполне здоровым, только лишь с неудивительной для глубоко скорбящего сына бледностью лица.
Как же, оказывается, мало просто умереть: со смертью хлопоты не заканчиваются. Смерть Мари была первой смертью, в которой Тибо должен был принять деятельное участие – гибель брата осталась для него просто известием, похорон отца он и вовсе не помнил. Хорошо, что рядом был отец Аис, канцлер, да и верный Виллардуэн, сам глубоко скорбевший по дорогой графине, тоже подкидывал то и дело верные советы, чтобы все было как положено, достойно сына Анри Щедрого. Матушка Эден принесла завещание Мари – та оставила распоряжения о благодарственных пожертвованиях обители, как только дала обет. Двадцать пять ливров ежегодной ренты – с ее собственных Куломьерских пошлин – на благосостояние Фонтена: пятнадцать на облачения сестрам, пять на обувь («Она просто недолго служит, сеньор, а так-то весь монастырь вполне можно обуть на целый год на эти деньги»), еще пять – на раздачу в каждую годовщину, чтобы люди вспоминали молитвой добрую графиню… и после смерти добрую. Тибо все старательно подписывал, кивал совершенно пустой гулкой головой. С трудом верилось, что мама поместилась в такой крохотный, будто бы детский гробик. Умом он знал, что она вообще-то невысокая хрупкая женщина, но ее всегда было так… так много… что Тибодо привык думать о ней снизу вверх. А еще она всегда была такой красивой! Ни одной женщины краше ее он и не видел никогда, облик ее запечатлелся в зеркальцах его глаз с младенчества и почти не менялся, несмотря на проходящие годы. Крохотная старушка с пергаментной кожей, с остроносым личиком в рамке черного велона имела ужасно мало общего с его матерью. Словно кукла какая-то, одна из тех статуй Девы Марии Скорбящей, которые носят по улицам в Страстную неделю на родине его будущей жены.
Жены! Тибо подпрыгнул в сестринской приемной, как ужаленный, и опрокинул чернильницу на свежеподписанную дарственную. Матушка Эден, молча покачав головой, ушла за новым листом, прислуживающий брат вытирал черную лужицу. Вот-вот приедет эта самая жена, и надо будет на ней жениться. Раньше всего прочего, любых походов-утремеров-обетов-крестов: нужно исполнить свой долг перед мамой, Богом и графством, заключить брак и дождаться, чтобы жена разрешилась от бремени. Как дождался в свое время его отец – с трудом дождался – появления на свет самого Тибодо, как дождались родители матушки. Он так обещал. Вот где страх-то, а вы говорите – сарацины! А вдруг эта самая жена не понесет во чреве еще целый год? А то и два, и больше? Всякое ведь бывает, и по нескольку лет люди наследника ждут… А некоторые и не дожидаются…
Впрочем, можно будет сманить ее с собой в поход. Вдруг она вдохновится тоже принять крест? Вдруг они читали и любили одни и те же книги – а если и нет, удастся подсунуть ей почитать… хотя бы и «Клижеса». Очень здорово там про чудеса За-Морем все рассказано!
Слегка утешенный этими мыслями, юноша со второго раза аккуратно и без эксцессов поставил на хартии свою подпись – красивым убористым почерком. Theobaldus Campaniae et Briae comes palatinus, такие дела, Тибодо, это ты и есть, это и есть ты.
Тем временем в Мо – встречать погребальный поезд графини, провожать ее в последний путь – стягивались родственники. Учитывая, что не было такого значимого двора Европы, где у Мари не нашлось бы родственников, город кипел гостями не хуже, чем на ярмарке. Бодуэн д’Эно, то есть теперь новый граф Фландрский, пожаловал с огромной свитой и, разумеется, с женой, дочерью графини и старшей сестрой Тибодо. Граф Макона со второй сестрой Тибодо тоже не замедлил явиться, король Филипп-Август, сводный брат Мари, тоже пожаловал. С матушкой, вдовствующей королевой, тетушкой Тибодо по отцу. И тоже с толпой народа. Дядюшка Гильем, архиепископ Реймса, тоже не без свиты… Господи, сколько же у Тибо родственников – и насколько это не помогает чувствовать себя менее одиноким! Побыть одному у гробницы матушки ему удалось только на второй день после похорон, поздно ночью – попросил каноников Сент-Этьена, что в Мо, позволить ему задержаться в соборе и после комплетория, и просьбу графа-благотворителя уважили, попросив только перед уходом стукнуть в дверь сакристии, чтоб ризничий запер за ним храм.
Тибо огляделся, убедился, что он наконец-то один, и положил руки на камень гроба. В головах гробницы горела единственная толстая свеча – та самая, которой предстояло теперь гореть здесь всегда, «Свеча графини Мари», на которую Тибо назначил собору бессрочную ренту, как и на ладан для каждения в сторону гробницы во время каждой мессы. «Благословение графини Мари», вот как это будет называться.
– Прости, мама. Я исполню все, что ты сказала. Видишь, я проводил тебя, как обещал, а теперь, как обещал, стану мужем принцессы Наваррской. А потом, мама, я, как и обещал Богу и себе, другое исполню. Отправлюсь в свой священный поход, и ты меня прости и храни по дороге своей молитвой, а не осуждай, ладно? Как в книге, да –
«Тебя б уже взяла могила,
Когда бы мать не поручила
Тебя Творцу беречь от зла,
Когда к Нему и отошла.
Ее молитва столь сильна,
Что до сих пор хранит она
Тебя от смерти и оков…»
– Но все же грех твой был таков,
Что им язык тебе связало,
Не дав спросить о каплях алых,
Стекавших наземь с острия
Кровоточащего копья,5 –
– подхватил ясный молодой голос у Тибо за спиной. При первом же его звуке юноша подскочил, оборачиваясь от гроба, и теперь лицом к лицу ожидал высокого человека, смущенно приближавшегося к нему от одного из погруженных во тьму боковых алтарей.
«Свеча графини Мари» высветила широкоскулое приятное лицо, широко расставленные голубые глаза, молодую светлую бороду. Луи де Блуа, его кузен – причем сразу и по отцу, и по матери, дважды кузен, так сказать: брат графа Анри был женат на родной сестре графини.
– Простите, брат, я, похоже, помешал, – Луи протянул руку, дружески коснулся плеча своего младшего родственника. – Просто не удержался, это ж мой любимый роман от юности, много наизусть помню, вот и вырвалось…
Тибо чувствовал, как под шапкой волос горят уши. Словно на чем-то стыдном застукали, как мальчишку… Так, да не так! На самом деле даже приятно было и касание это, и помеха одинокой молитве, и слово «брат»: как если бы Милый Брат Анри с той стороны смерти заглянул, положил на плечо ладонь жестом братской ласки и утешения. Братской ласки, которой Тибо никогда не знал от своего старшего… Да тот его и братом никогда не называл, всё «Мелкий, Мелкий».
– Не помешали, – отозвался он из вежливости и в процессе понял, что говорит вполне искренне. – Я… рад. Я тоже очень эту книгу люблю.
С Луи они никогда не были особенно близки – главным образом потому, что почти и не встречались. А когда встречались – на семейных всяческих событиях типа свадеб и похорон – мешала семилетняя разница в возрасте, взрослому Луи было особенно не о чем говорить с маленьким кузеном, хоть и принадлежащим к старшей ветви рода Шампань-Блуа, а все равно таким мелким. На момент последних семейных похорон – как раз матушку Луи хоронили пару лет назад – они уже вроде бы более-менее сравнялись возрастами, восемнадцатилетнему есть о чем перетереть с двадцатипятилетним… Да только у Тибо тогда случился приступ его клятой болезни, и на похороны тетки мать его не отпустила, ездила без него.
Точно, Луи ведь тоже совсем недавно похоронил свою мать, которая тоже была до его совершеннолетия графиней-регентом! И отец его тоже был в Святой Земле, где и погиб на осаде той самой Акры, забравшей его брата…
– Я ведь тоже недавно матушку похоронил, и отцов наших обоих Утремер взял, – продолжал Луи в такт его мыслям. Большой рот его сам собой был такой формы, будто он всегда немного улыбался, даже когда говорил про грустное. – Так что я отлично знаю, что, брат, вы чувствуете. Это пройдет скоро. Родителям Богом положено раньше детей уходить.
Он убрал руку – и Тибо испытал мгновенный прилив сожаления: ладонь была такая теплая, тяжелая. Хорошая. Будто у него есть… брат, друг. Тибо невесть зачем вспомнил, что такое странное для графа их семейства имя – Луи – его кузен носит неспроста: и Тибо, и Филипп, и Анри в этой семье уже были, все умерли детьми, и мать постоянно об этом ему напоминала, когда он снова укладывался в постель ждать кровопускателя. Мол, жизнь хрупка, может быть короткой, ходит смерть, как тать в ночи, нужно себя беречь, выдерживать осаду этой самой смерти в крепких стенах. Вон у твоего дяди сколько сыновей умерло, не дожив до совершенных лет… А Луи, выходит, родился четвертым сыном, вообще без всяких перспектив наследования, а оказался в итоге графом Блуа. Господь как хочет, так и расставляет фигурки на доске жизни, кого-то сносит, выбивает из игры, а какую пешку, гляди, и в короли продвинет… А ты играй как уж можешь и смотри, что будет. А можно еще схватить эту самую доску и ей противнику как следует навалять, как сделал в романе Гавэйн!
– Гавэйн навалял противникам шахматной доской, – неожиданно вырвалось у него вслух – и тотчас прихлынула краска: что за глупость ляпнул? О чем вообще он говорит в вечернем храме над гробом матери? Что на уме, то и на языке, как оная мать говорила когда-то, осуждающе качая головой. Простачок и правда, наивный Персеваль, а не молодой граф Шампани и Бри. Что только кузен подумает?..
Однако кузен неожиданно коротко прыснул, хватил себя ладонями по бедрам.
– Ага, было такое! Мое любимое место, одно из, там вообще про Гавэйна самое интересное, – кивнул он. – Про Персеваля очень уж… мрачное, порой вообще как в церкви на проповеди, а про Гавэйна то и дело обхохочешься. Вот хоть как из-за него девицы на турнире подрались, или как его за купца переодетого приняли и гонялись за ним по всему городу. Или про кузину, когда он к девице начал подъезжать, а она оказалась родственница…
Тибо, которому, наоборот, всегда больше нравилась история Персеваля, а Гавэйнову часть он даже и пролистывал, однако же преданно закивал. Он тоже рос на этом хлебе – и был так рад видеть кого-то еще, игравшего в те же игры.
– А про Утремер это вы серьезно, брат? – резко меняя тему, спросил Луи. – Простите, что подслушал ненароком. Я же тоже крепко в сторону большого похода подумываю. У меня ж отец костьми лег под Акрой от болезни тамошней, это крестовое дело у нас, можно сказать, в крови.
– А вы ведь бывали…
– Ну да, но то при отце, а теперь я уже не мальчишка и сам своих людей поведу. Уже видел же эту землю, а кого хоть разок Утремером зацепит, тот всегда будет на восток глядеть…
Тибо вроде и не хотел, не думал – но обнаружил себя порывисто обнимающим своего родича. Тот был примерно такого же роста, но шире в плечах, вкусно пах теплым потом, солнцем, Шампанью. Или Блуа – потому что Блуа пахнет как Шампань. Героический родственник, который уже побывал в Святой Земле, обращался к нему почти… Почти как к равному!
Луи не удивился, не отдернулся, спокойно ответил на объятия.
– Можно бы и вместе это дело обдумать, – сообщил он, похлопывая Тибо по лопаткам.
– Да я… мне жениться сперва надо. Я обещал жениться.
– Так и женитесь, делов-то. Дело хорошее. Крестовая работа все равно долгая, успеете заделать пару детей, пока то-се, корабли, сборы, подготовка. В Венецию людей отправлять или в эту… Пизу, о цене сговариваться, войско набирать…
– И то верно!
– А пойдемте, может, выпьем за упокой вашей матушки и всех прочих наших, – отстраняясь, весело предложил Луи, хотя старался говорить погрустнее, все ж таки траур. – Заодно перетрем насчет Утремера. Турнир хорошо бы большой устроить, подтянутся молодые бойцы отовсюду, можно на предмет похода будет лучших выделить и отобрать, все так делают.
– Турнир! – едва ли не вскричал Тибо, забыв, что матушкина гробница внимательно слушает. – Да это отличнейшая идея! Графы Шампани и Блуа на одной стороне…
– Да можно и на разных. Зачинщик-защитник…
– Лучше на одной, а защитника найдем, – почти умоляюще сказал Тибо, и голос выдал, насколько он все-таки пока что младше. С возрастом разница сглаживается, а пока…
– Ну или на одной, будем зачинщиками. А на второй хоть и Фландрец пусть будет, зять твой, – как-то незаметно для обоих он перескочил на ты. – А мы вполне можем с тобой и одну партию сколотить, как Гавэйн с Персевалем, так сказать. Пойдем выпьем-то все-таки, смерть смертью, а пока живы – надо жить. И Богу служить, и себя радовать.
Какое странное чувство, подумал Тибо, плечом к плечу с кузеном переступая порог темного храма. Свеча графини Мари подрагивала пламенем у него за спиной. Какое же странное чувство, когда у тебя будто бы есть брат.
+
Se vos trovez ne pres ne loig
Dame qui d’aïe ait besoig
Ne pucele desconseilliee,
De vostre aide apareilliee
Lor soit, s’eles vos requierent,
Car totes enors I afierent.
Qui aus dames enor ne porte,
La soe anor doit estre morte.
Dames et puceles servez,
Si seroiz par tot enorez.
Et se vos aucune en avez
Aamee contre ses grez,
Ne faite rien qui li desplaisse.
De pucele a molt qui la baisse.
Se lo baisier vos en consent,
Lo soreplus vos en desfant.
«Увидев даму иль девицу,
Что к вам захочет обратиться
За помощью – не откажите,
Что просит, сделать поспешите,
С почтеньем обращайтесь с ней –
Нет дел для рыцаря важней.
Кто дам и дев не уважает,
Тот чести отродясь не знает.
Хотите благородно жить –
Умейте женщинам служить.
А коль любовный пыл подчас
Негаданно найдет на вас,
Не смейте быть с девицей грубы,
Вот разве поцелуйте в губы.
Лишь поцелуй – а дальше нет:
На прочее кладу запрет.»
Никогда еще в двадцатилетней жизни Тибо не было такой радости: настоящий друг. Сойдясь на похоронах графини Мари, двое любителей рыцарских романов, обнаружившие, что зачитывались с ранней юности одними и теми же страницами, решили проводить вместе все возможное время и делиться всем, чем владеют. Луи и не ожидал, что вдруг прикипит душой к парню на семь лет младше, но Тибо так много знал, помнил наизусть, умел рассмешить, над самим собой постоянно смеялся, и было считай не заметно, что он совсем молодой. А еще он очень лестно смотрел на кузена как на героя, так что Луи и сам начинал себя таковым чувствовать, хотя казалось бы – ну скатался в Утремер, как каждый второй в его возрасте, и всех-то подвигов – что сумел не помереть и вернуться. А еще, еще Тибо совершенно ничем, разве что высоким ростом и немного лицом, не походил на своего брата.
Анри, старшего брата Тибо, Луи де Блуа в свое время скорее недолюбливал. Они в Утремере немало общались, и Анри всегда казался блуасцу слишком надменным, стремящимся возвыситься не только над ним, наследником младшей ветви рода Шампань-Блуа, но и над самым отцом его, графом Тибо Добрым. Разница в летах у них с Анри была примерно такая же, как теперь с Тибо, но в том случае – не в его пользу. А потом этот спорный Тирский брак с овдовевшей королевой Иерусалимской… В Акрском лагере считай и не было тех, кто не знал бы Онфруа де Торона, первого мужа этой самой королевы, которую незаконно похитили у него прямо из-под носа, потому что Онфруа об этом не молчал. Его история, как пламя по кустам под Хаттином, разлеталась между сторонниками короля Ги, между прибывшими с королем Ришаром или с имперцами. Луи и сам встречал этого парня, легко пробуждавшего дружеские чувства, симпатичного и несчастного: еще бы не встречать, тот ведь заделался при дяде Ришаре кем-то вроде доверенного канцлера-переговорщика-переводчика, все время по его делам разъезжал, крутился в английском лагере, в котором и Анри с Луи постоянно крутились. Двадцатилетний Луи, недавно оправившись от гадкой осадной болезни, прибравшей его отца, даже разок праздновал Пасху в компании этого графа Торонского. Собственно, в ставке дяди Ришара под Аскалоном, когда стены города восстанавливали. Запомнил его странное лицо, красивое вроде бы, но не похожее ни на чье другое, песчаного цвета волосы, тоже не похожие на обычные русые или пшеничные франкские, и проскакивавшие в речи по мере того, как тот выпивал, арабские и латинские словечки. Лет двадцать пять ему, что ли, было. Ришар его дружески по руке трепал, когда тот к слову заговорил за пасхальным столом о своем брачном «деле», о том, как на следующую Пасху уже надеется выдохнуть и прижать жену к сердцу, и Анри там был, сочувствовал, обещал в следующую поездку в Тир непременно передать этой самой жене слово привета, соединял с ним питейный рожок. А потом… взял да и нежданно-негаданно для всех сам на ней женился, уехал по посольским вопросам неженатым человеком – и вот такое вдруг устроил. Ух, как дядя Ришар орал в лагере под Акрой, когда от Анри письмо пришло! Оруженосец Ришара, с оруженосцем Луи друживший, в ставке Блуа сидел у очага в залитой кровью рубашке, сгорбившись и затолкав в рот чистую тряпку, чтобы остановить кровь из дырки от выбитого зуба. «В чем дело, де Ножан? Что там у короля творится? – Ни… ничего, мессир, непонятно. Молодой де Турнехем привез от кузена вашего письмо, с Тира, а мессир король ему зуб вот… Повздорили, что ли». Граф этот Торонский, бедолага, поехал со всеми прочими в Тир на сейм через пару дней, с горя рассорился с Ришаром, узнав подобные новости, Анри прилюдно угрожал… А потом и вовсе пропал – кто говорил, на себя руки наложил, кто – по приказу короля Английского прибрали его прочь с дороги, но больше Луи его уже и не видел никогда. Тяжелая, грешная какая-то история. Все подряд на ней переругались. Луи помнил лицо графа Торона на Тирском сейме, когда тот метался в кругу единоверцев, как олень, обложенный псами. Ох, какое это было лицо, даже не постаревшее, а провалившееся внутрь себя самого, как будто ты все еще жив, а притом уже умер, тяжкое зрелище. Всякое по политике бывает надо предпринять, что есть, то уж есть… Но одно дело убить кого, случайно в схватке – или по злобе, или за подлость или… ну, по политике. Одно дело убить кого, а другое – уничтожить, притом что сперва и выпивать с ним, и как с другом говорить.
От Тибодо, искренне и привычно думавшем о брате снизу вверх, таких странных и не слишком-то почетных историй ожидать было трудно. Как почтительный сын, он собирался жениться по слову покойной матери – и заранее лютейше боялся своей жены и самой женитьбы, чем вызвал у кузена сочувственное понимание. Луи, обладавший широкой щедрой душой, которой походил отчасти на своего дядю Анри, той же ночью предложил Тибо праздновать грядущую свадьбу у него в Шартре; на что Тибо, пылко согласившись, в ответ обещал, что турнир в таком случае он берет на себя, турнир будет на его земле. Перебрасываясь цитатами из «Эрека», «Клижеса», «Ланселота» – отовсюду, где здорово описаны турниры – кузены распланировали это дело как можно скорее после свадьбы.
– В ярмарочных городах не стоит турнирить, оно торговле вредит, когда толпы молодых бойцов туда-сюда ездят и купцам мешают. Ну, мать так говорила. Но я с маршалом моим посоветуюсь, он в турнирах дока, – обещал порядком пьяный Тибодо, взмахивая руками так, что уже пара чашек валялась на полу разбитыми в черепки. – Черт! Кубок какой-нибудь хочу! Из металла! Который не бьется!
– Возьми там, – таким же широким жестом Луи махнул в сторону сундучка в углу комнаты и снес со стола остаток ветчины на деревянной дощечке – ветчины, которой кузены закусывали ночные возлияния. И смачно захохотал над своей неловкостью. – Главное – перед турниром не набираться особо! А то значки перепутаем и своих в плен понаберем… вместо противников! И будем сами себе платить выкуп!
Тибо зафыркал, как Бог весть над какой удачной шуткой. Неловкость перед матушкой – почти сразу после похорон и посреди Поста сидит тут, напивается и хохочет – ушла вместе с трезвостью, радость молодой первой дружбы все перекрывала.
– Я тебя так вдруг люблю, брат, – признался он с приливом слез, которые по хмелю приливали так же просто, как смех. – Давай уже завтра попробуем себя? Скрестим ткскзть…. Орррружие? Копья, то есть?
– Пост, – сурово сказал Луи, кое-как поднимая с пола ветчину с налипшими на нее соломинками. – Грех в пост скрещивать. Траур к тому же. Давай потом.
– Грех, грех! Будто свинину есть сейчас не грех. А мы едим.
– Пеккатум левитум, – нравоучительно сказал Луи, отхватывая ножом половину оставшегося куска. – То бишь… пеккатум простительный. И вообще, тем, кто принял крест, все малые грехи отпускаются одним махом, Папа обещал. Так что лопай и не нуди про грехи, как Персеваль несчастный!
– Так мы же еще не приняли. В смысле Крест. Мы только хотим.
– Ну, можно считать, что уже приняли, потому что решили. За что и выпьем!
+
Ночью тридцатого июня лета Господня 1199, на пороге нового столетия, молодой граф Тибо Шампанский в предбрачную ночь пил со своим другом и кузеном в шартрской его резиденции.
Луи выполнил обещание – устроил свадьбу кузена на своей земле. Пригласил и разместил толпу гостей, включая фландрскую партию, графа Макона с женой, английских родственников – включая вдовствующую королеву Беранжеру, старшую сестру невесты, и вдовствующую королеву Франции, матушку короля Филиппа и сестру отцов обоих графов. Мир за последние месяцы умудрился несколько раз перевернуться: дядюшка обоих кузенов, английский король Ришар, успел погибнуть, Тибо успел принести оммаж французскому королю и познакомиться наконец с собственной невестой. Она оказалась и впрямь красивой – чем-то напоминала графиню Мари, а для Тибо это и означало несомненную красоту, разве что Бланш была повыше, посильнее на вид. Но каштановые волосы были похожи на мамины, и глаза тоже светлые, и похожая манера вскидывать подбородок при разговоре с кем-нибудь, кто выше ростом – например, с будущим мужем – чтобы не смотреть снизу вверх. Тибо чудовищно, нечеловечески ее боялся. Боялся ее обидеть.
Кузен Луи пытался его по мере сил подбодрить. Сам-то он был давно уж женат и знал, что ничего страшного в этом нет, в чем он и пытался сейчас убедить своего товарища, которого разместил пока в собственной спальне и старательно поил, устроившись с ним рядом на широкой кровати под пологом от насекомых. Летняя ночь была не жаркая – сразу после грозы, так что кузены валялись в камизах и брэ, не испытывая желания совсем раздеться. Между ними на ложе стояла широкая шахматная доска – а на ней две глиняных чаши, низкие и приземистые. Сперва было взяли кубки, но те опасно колебались на высоких ножках, стоило пошевелиться в кровати, так что серебро товарищи быстро променяли на сосуды скудельные, чтобы не ночевать на мокром матрасе.
– Да ладно тебе, – говорил старший, глядя на молочную каплю луны в открытом окне. Глупая ночная бабочка раз за разом, как рыцарь на копейной сшибке, ударялась грудью о стекло свечного колпака, причем настолько сильно, что грозила его опрокинуть. Однако встать и прогнать глупое создание было ужасно лень. – Ладно тебе волноваться. Нечему тут пойти вкривь. Бог устроил, что мужчины и женщины друг к другу влекутся и сами собой схватывают, что и как делать.
– Да читал я про мужские и женские камни в бестиарии…
– Вместо бестиария лучше б Овидия почитал. У вас же вроде есть в библиотеке.
– Ага, в переводе мэтра Кретьена, кстати сказать. Но мне… не понравилось, когда я только начал.
– Да и Овидий не обязателен. В этом деле практика важнее теории, так сказать. А женщины все устроены туда-сюда одинаково, дочери они короля или там вилланки с кухни.
– Будто я знаю, как вилланки устроены… не в теории.
– Ты, значит, с женщинами еще никогда ничего?
Тибо вскинул на кузена густые ресницы, отвечая молчаливым взглядом. Луи накрыл его руку своей.
– Это даже и хорошо! Греха меньше, сам понимаешь. Я просто спросил. Но труднее может быть малость в брачную ночь, что есть, то есть. Первый раз бывает трудно.
– Ох…
– Она красивая у тебя, братец, – утешительно сказал Луи, дружески ткнул братца в плечо. – Тебе повезло. Не старуха какая лет сорока, не крокодилица… видел крокодилов в бестиарии, раз уж ты любишь подобное чтение? Ну так в общем, она не такая, а хорошая молодая женщина. И не робей. Просто прими на грудь для храбрости и ей налей, главное не перебрать, не больше пинты, а дальше разденетесь, пошутишь с ней, чтоб расслабились оба, и само все пойдет. Ты нормальный, она нормальная, по Божьей воле все у тебя получится. Я тоже, помню, волновался, а теперь прямо люблю это дело, и жене нравится.
– Да не о том я, что у меня не получится… – Тибо достаточно доверял своему Гавэйну, чтобы смочь выговорить такие личные вещи вслух. – Я боюсь ей больно сделать, понимаешь? Я же не дурак. Слышал… И читал, да хоть в «Эреке»… что девицам больно, и кровь у них идет, и кричат… И как подумаю об этом, сразу в животе все обрывается, и сразу ну ты в общем понял… Не люблю я больно делать, а уж женщинам и вовсе. Это ж ужасный позор, женщину обидеть.
Луи чуть сдвинул светлые брови, напряженно размышляя. Он тоже доверял своему братцу, но не был уверен, что готов делиться такими вот подробностями. Потом решил, что все-таки надо Персевалю дать совет, пусть пользуется.
– Понимаю. Слушай, дорогой. У меня есть один секретец, он должен помочь, если что, ну, мне помогает. Сказать?
– Господи, Гавэйн, конечно! – Тибо схватил брата за запястье, сжал сильно, по-настоящему сильно. – Будь у меня отец живой… или там старший брат… научил бы уже кто-нибудь.
– У тебя есть я, – важно сообщил Луи и долил им обоим до краев. – В общем, так. Твоя Бланш, она же по-франкски нормально говорит, ну, выговор у нее малость смешной, а так нормально. Берешь, значит, книгу. Я тебе дам, у меня тут полно списков. Ну, не полно, а с десяток есть. Выпейте с ней немного, ну, средне, совсем мало тоже плохо. Разденьтесь тоже оба, рубашки мешают. Дальше читайте. По очереди, чтобы представить, что это вообще не вы, а люди из книги, которым давно и здорово хочется. И увидишь, как сработает. У меня лучше всего с «Ланселотом» заходило, где он решетку выламывает, там еще постепенно все раскручивается, самое оно, и не заметишь, как обниметесь по-хорошему. Кретьен вообще того… очень умеет про это дело, я и без всякой жены, бывало, кхм, ну, ладно, неважно.
– Ох, спасибо, – раскрасневшийся Тибодо нарочно смотрел куда-то вбок и в угол, на маленькую статую Девы Марии в оконной нише. Огонек мигал, белая Дева, казалось, подрагивает лицом, улыбается. – Я попробую. Только мне, наверно, «Персеваля» лучше дай, если у тебя есть. У меня прямо появилась… идея.
– Отлично! – Луи так шибко хлопнул его по груди, что его братец аж малость задохнулся. – Есть у меня «Персеваль» тут тоже, есть. И там тоже есть с чем попробовать поиграться, сам знаю. Гавэйна с кузиной хоть взять, про которую он сперва не знает, что она кузина. Сразу видно, большой любитель дам был этот Кретьен, уж не знаю, что у него насчет жены, но с женщинами явно не знал трудностей.
– А ты его видал лично-то? – спросил Тибодо, желая сменить тему, чтобы слегка согнать краску с щек. – Встречались вы с ним? Брата моего он читать-писать учил, а меня вот не дождался…
– Не, я ж мальчишка был совсем, мне эти литературные дворы не нужны еще ни за чем были, – Луи, одной рукой отбивая по доске крестовый гимн времен второго похода, другой рукой поднес ко рту кубок. – А когда я уже начал вовсю читать, этот Кретьен успел чем-то твоему отцу досадить и свалил во Фландрию, а потом вообще помер, наверно. Да неважно, книжки-то остались. Только жалко – не дописал про Персеваля, так вот и не знаем, чем дело кончилось, ну, может, допишет за ним кто-нибудь еще. Мало ли труверов-то…
– Таких вот – мало, – вздохнул Тибодо, боясь, что никакое продолжение от другого писателя не покажется ему достоверным.
– Мари Французская еще отличная, – заметил Луи, подмигивая кузену. – Особенно для этого дела. Главным образом для этого… Женщинам нравится очень.
– А мне не очень, я про прелюбодейство не люблю, – Тибо решительно покрутил головой. – А у нее что ни история, то прелюбодейство. И «Йонек», и «Элидюк», и Тристан тоже чужую жену любит. Мне такое не нравится. Мне нравится про честь и приключения. И если уж любовь, то чтобы со своей женой, не с чужими. Мне и Ланселот нравился очень, пока он королеву честно искал и выручал, а как полез к ней в окно – сразу разонравился. Все правильно в «Романе о Трое» написано – от такой любви одно зло.
– В жизни всякое бывает, – философски сказал Луи, будучи постарше и малость поопытнее. – Хорошо, конечно, когда все идет гладко, и жена тебе по сердцу пришлась, и других никого не надобно… Но если человека накроет как Элидюка вот, или как Ланселота, куда ж ему деваться?
– Никуда не деваться, – раскрасневшийся Тибо хлопнул ладонью по кровати, едва не опрокинув шахматную доску. – Просто терпеть! И бороться с искушением! Или там, не знаю, ехать в Утремер от греха подальше, Гроб Господен отвоевывать. Не для того Господь умер, чтобы мы грешили!
– Он для того умер, чтобы мы спаслись, хоть мы и грешили, хоть и нет, – мудро подытожил Луи, думая, как его друг все-таки молод. – Ну, уговорил, не дам тебе «Ланселота», дам «Персеваля». Сам там выищешь, чем свою молодую удивить. И давай, что ли, уже спать, а то завтра тебе не до удивлений будет, упадешь в кровать да и задрыхнешь, как дурак.
Словно подтверждая, что спать и правда необходимо, толстая ночная бабочка наконец сумела так лихо врубиться в колпак фонаря, что тот упал в оконной нише – и свеча захлебнулась своими слезами.
+
«Во имя Святой нераздельной Троицы я, Тибо, граф-палатин Труа, этой бумагой имею сообщить всем, сейчас и в будущем, что я передал своей жене, графине Бланш, дочери короля Наварры, во вдовью долю семь своих замков с землями и доходами. А именно: Эпернэ, Вертю, Сезанн, Шантемерль, Пон-на-Сене, Ножан-на-Сене и Мери-на-Сене. Все их вместе с кастелянством и фьефами и доходами от их церквей я передаю супруге в прямое владение.
Сему акту свидетели: Адель, достопочтенная вдовствующая королева Франции, Беранжера, вдовствующая королева Англии, достопочтенный Рено, епископ Шартра, Ротру, епископ Шалона, Гарнье, епископ Труа, Жоффруа, граф Перша, Гильем, граф Жуаньи, Готье, граф Бриенна, Жоффруа Жуанвилльский, мой сенешаль, Гоше, виночерпий Шампани, Жоффруа, мой маршал, и многие другие. К этому акту я прилагаю свою печать. Дано в Шартре в лето Господне 1199, и передано в руки графини руками Готье, моего канцлера, в календы июля. Акт составлен Пьером, писцом моей консистории.»
– Это я для спокойствия своего же, чтобы вас защитить. Я же в Утремер отплываю, как только родится наследник, – довольно-таки набравшимся вина голосом в сотый раз повторил Тибо своей теперь-уже-жене, с которой они на свадебной трапезе делили одно серебряное блюдо. Случайно сталкиваясь с женой руками над блюдом, когда одновременно пытались что-то взять – перепелку, шампанскую свиную колбаску, сыра кусок – Тибо невольно отдергивался, и Бланш опускала ресницы. Она была правда красивая – золотисто-белое платье с золотыми цветами по вороту, жемчужинка в середине каждого цветка. Рубиновый крестик между ключиц, таких тонких, нежных косточек под светлой кожей, родинка на скуле. Бланш вообще уродилась куда красивее своей сестры, вдовы короля Ришара: та была невысокая, полноватая, с чуть обвисшими щеками, а Бланш – все как надо, удивительное даже в чем-то лицо, тонкокостное, с глазами – миндальными орешками, приятное не только приятностью молодости, но и вообще. А толку-то? Говорит с акцентом, тревожно ломает кусочек сыра длинными прямыми пальцами. Кто это такая, что с ней делать? Жена, будет вот едина плоть, жить с ней всю жизнь, а как, о чем разговаривать? Как ее захотеть? Луи говорил – все само собой получится, если не волноваться… Луи говорил…
– В день свадьбы говорить о вдовьей доле разве не дурная примета в вашей земле? – спросила она, и Тибо тут же вспомнил выражение «суеверный, как испанец», которое нередко употребляла его крайне рассудочная, совсем не суеверная мать.
– Не дурная, вообще нет у нас такой приметы, – уверенно заявил он и щедро сыпанул перца на кусок мяса. – Все мы под Богом ходим. И о делах смерти всегда надо заботиться при жизни, а то путаница выйдет. Вон мой отец собственную гробницу задолго-долго до смерти заказал и смотрел, чтобы все было исполнено как следует…
– Давайте не будем про гробы на свадьбе, – шепотом взмолилась Бланш, откладывая вилицу.
– Ну хорошо, ладно, не волнуйтесь вы… В общем, я просто хочу, чтобы на случай, если я не вернусь из Утремера, – Тибо просмаковал мрачное величие этих слов, унаследованных от старшего брата, – на случай, если я не вернусь из Святой Земли, чтобы у вас были собственные хорошие домены. На которые больше никто не может претендовать. Это почитай треть всех доходов графства, вы должны быть довольны.
– Я довольна, супруг, благодарю вас, – невесело кивнула Бланш и отрезала себе кусочек мяса – она ела крохотными кусочками, и Тибо, который привык есть быстрее, веселее и большей частью руками, тоскливо подумал, что, наверное, она считает его варваром.
Тут Бланш задохнулась, на глазах ее выступили слезы – ее юный супруг воистину не поскупился с перцем! Тибо быстро схватил кувшин с белым вином, плеснул ей в кубок, шепча извинения. И поднялся, чтобы на остаток трапезы пересесть к Луи – хозяин дома занимал место рядом с помостом музыкантов, то и дело отдавал им распоряжения, но в самой середине какофонии все равно было поспокойней, чем во главе стола рядом с молодой женой.
Графская резиденция в Шартре была немногим поменьше труаской, но устроена примерно так же: от большой залы широкий коридор отделял ряд личных комнат. Луи уступил молодоженам собственную спальню с широким брачным ложем и ушел ночевать к жене, а для новобрачных распорядился подготовить все честь по чести. Чтобы букеты цветов по опорам кровати, чтобы лаванда поверх полога, для аромата, чтобы на прикроватном столике вино и фрукты, и серебряный таз с водой, и много белого полотна, и свечей восковых повсюду и с запасом – канделябры стояли в десяти местах, и два – в изголовье, по обе стороны. На прикроватном столике кроме закусок лежала книга с вторкнутой в нее – не без намека – вышитой закладкой.
Когда Тибо поднялся из-за стола, чтобы идти к невесте и вести ее на ложе, хозяин дома поднялся вместе с ним, незаметно ему подмигнул. Шепнул:
– Удачи! Давай с Богом. Книжку я там оставил, без труда найдешь.
Надеясь, что при свечном свете не так ясно видно, как при дневном, какой он взволнованный, Тибо пошел к молодой женщине вдоль длинного стола, сопровождаемый улыбками, одобрительными возгласами… В самом начале споткнулся о собаку кузена – серую вислоухую гончую, растянувшуюся поперек дороги с бараньей костью в длинных пальцах – и чуть не упал. Нежданно для клирика набравшийся до бровей пожилой епископ Гильем – тот самый дядюшка – по пути дернул Тибо за рукав одежды и, притянув его к себе, на полстола прошептал: «Ну, племянничек, как грр-рится в поэзии, Ludus compleatur!6 Копье наперевес!»
Если бы Тибо знал, в какой именно поэзии так говорится, он покраснел бы еще отчаяннее.
Бланш послушно поднялась ему навстречу, и Тибо впервые за день подумал, что ей, должно быть, еще страшнее. Но ей же и проще: по крайней мере от нее не потребуется ничего… делать. Иногда легче, когда с тобой что-то делают. Ободряюще улыбаясь ей, юноша протянул руки – и девушка на полтора года его старше не сразу поняла, чего он хочет, стояла столбом. Только когда он неловко обхватил ее под мышки, догадалась, закинула руку ему на шею и помогла себя поднять.
Уже на полпути к дверям под одобрительные возгласы Тибо понял, что сделал это напрасно: то ли из-за волнения, то ли из-за количества выпитого, то ли от того, что ночью совсем мало спал, такое простое физическое напряжение – подхватить на руки некрупную изящную женщину – вызвало то самое мерзкое ощущение в груди, которое давно осложняло ему жизнь. Как будто сердце разрослось и подступает к горлу, мешая дышать, и каждый вдох отдается болью. Однако отступать теперь было точно некуда: не позориться же перед всем благородным собранием! Умоляя то ли Бога, то ли самое сердце свое – «Не сейчас, пожалуйста, пожалуйста, только вот не сейчас» – он неизвестно как дошел таки до двери, которую торжественно распахнул перед ним кузен. Епископ Шартра с подсвечником в руке вышел в коридор, выговаривая латинские слова благословения (он напился куда меньше епископа Реймсского). Бесконечный путь мимо стен, пышущих факелами, – и вот наконец надобный порог. Бланш часто дышала мужу в ухо, по виску стекала струйка холодного пота. Тибо даже уже не видел, кто распахнул перед ним дверь на этот раз, просто переступил наконец порог и едва не выронил молодую жену по ту сторону. Сумел дождаться, когда закроется дверь, отрезая лишние звуки, и присел прямо у стены, стиснув зубы и веки.
Так. Дышим. Дышим медленно, осторожно, как учил лекарь. Маленькими глоточками, глубоко не вдыхать. Вот так. Вот так. Сеньор Отче, сущий на небесах, пусть никто ничего не заметил, хорошо? Хотя самое скверное уже состоялось – она-то, она ведь заметила. Жена.
Открыв наконец глаза, он встретил прямой, жесткий, встревоженный взгляд Бланки. Она сидела на корточках напротив него и вглядывалась – да он сам знал, как сейчас выглядит – хотя прикоснуться не решалась.
Тибо широко улыбнулся. Что у него приятная улыбка, он тоже знал – с детства об этом слышал: ямка на щеке, ровные зубы, «твоя улыбка, сынок, будет очаровывать дам». Главное – чтобы губы были не синие, синими губами дам особо не очаруешь.
– Все в порядке, госпожа. Я просто немного… перебрал вина за ужином, вот и голова чуть закружилась, это ничем не опасно, надо было меньше увлекаться питьем.
– Вы больны? – в упор спросила Бланш резким голосом. Когда Тибо проживет с ней хотя бы несколько месяцев, он уже будет знать, что это не сердитый голос – такой интонацией, будто сердится, у его жены выражалась тревога. – Ответьте мне. Вы чем-то болеете?
– Нет, – соврал Тибо и тут же подал на попятный: – То есть да, немного. Но это пустяки. С возрастом должно пройти, да и пока не сильно мешает в жизни и в бою. Не беспокойтесь.
– Вы трудно дышали. Когда вы меня несли, вы трудно дышали.
– Прошу вас, – с нажимом повторил Тибо и поднялся на ноги. – Не беспокойтесь об этом. Не портите нам обоим нашу… торжественную ночь.
Бланш сощурилась (на самом деле это слезы подкатили от волнения), но покорно умолкла.
Тибо подошел к ложу, благодарно отметив и цветы, и лавандовый аромат, и вареные в меду фрукты, и, конечно же, книгу. Два красивых серебряных с позолотой кубка Луи подарил им на свадьбу, и теперь эти кубки – один белый, с золотым узором, другой – такой же, но золотой с белым – стояли в ожидании. Тибо поспешно наполнил их, подал один жене и только тут догадался, что ведет себя странно для человека, жаловавшегося, что перепил.
– По одному глотку за наш брак, – выкрутился он, звонко стукнув металлом о металл – так сильно, что из кубка Бланш немного выплеснулось ей на грудь. Хорошо еще, что вино было светлое – для свадьбы, как и для литургии, важно в процессе не обляпаться!
Пригубили. Помолчали. Бланш начала теребить завязки камизы под платьем. Тибо понял намек, стащил свою праздничную ярко-синюю одежку через голову, запутавшись в висячих рукавах. Не готовый пока раздеваться дальше, присел на край низкой кровати, чувствуя себя слишком длинным, ногастым, рукастым, нелепым, как насекомое богомол. Некстати вспомнил богомола, которому в брачную ночь супруга откусывает голову… А он на это все равно идет, потому что супружеский долг превыше жизни. И также служит доказательством, что для исполнения оного долга голова не нужна, даже вредна голова для этого дела. Она мешает. Слишком много думает.
Ну, испытанный друг, который не слишком-то много думал, помогай, без тебя никак.
– Вы любите романы, госпожа? – спросил он с надеждой, протягивая руку к книге. Какой красивый список, с картинками! В вензеле к надобной главе молодой валлиец входил в шатер – шатер в разрезе, чтобы было видно, как вскидывает девица обе руки, желая его прогнать.
– Люблю. Я вообще много читаю, и светского, и духовного, – отозвалась Бланш с видимым облегчением: хоть какая-то тема для разговора.
– Давайте, может, почитаем с вами одну очень славную историю? – Тибо уложил книгу между ними, словно возводя рубеж обороны. – Вы знаете «Персеваля»? Наш местный шампанский поэт написал, вам должно понравиться…
– Нет, это еще не читала, не доходило до наших краев, – девушка с интересом склонилась к странице.
– Вот и отлично, как раз я вас с ним познакомлю! – обрадовался Тибо и зашуршал страницами. – Я вам начало быстренько перескажу, чтоб сразу с нужного места: жил-был в лесном домене на Островах простоватый юноша, единственный сын вдовы…
Господи, неужели сработает. Бланш постепенно увлекалась. Руки их соприкоснулись над книгой, когда нужно было перелистнуть страницу, и никто не отдернулся, края губ девушки приподнялись.
– Девица, я с приветом к вам –
Приветствовать девиц и дам
Меня давно учила мама:
Мол, где бы ты ни встретил даму,
К ней поспеши, привет неся. –
Подхватив игру, Бланш послушно изобразила содрогание, положила ладонь на локоть Тибо, то ли притягивая, то ли отталкивая, как надобно по сюжету.
– Девица задрожала вся –
Юнец безумен был на вид,
Кто знает, чем он ей грозит!
Стремясь отделаться скорее
От дурачка, его робея,
Она ему сказала строго:
«Езжай, юнец, своей дорогой,
Мой друг воротится вот-вот,
И если здесь тебя найдет –
Не избежать кровавой драмы!»
Тибодо, грозно тараща глаза, ухватил ее за плечо – осторожненько, но все-таки ухватил.
– Ответил юноша упрямый:
«Нет, так уехать не могу я,
Не получивши поцелуя –
Так мать моя меня учила!»
– «Ну нет, – девица возгласила,
Не подходи ко мне, пострел!
Беги скорей, покуда цел!
Коль друг мой здесь тебя застанет,
Он церемониться не станет!»
– Но парень вмиг ее схватил,
В объятьях стиснул со всех сил,
Приличьям светским не обучен… – В жизни бы Тибо сам не стал так хватать настоящую живую женщину, силой притягивать ее к себе, преодолевая легкое, совсем не убедительное сопротивление. Но Персевалю-то можно. Он же дурак.
Какое-то время они целовались, часто дыша – эта возня отчасти напоминала дружескую драку, но действительно была приятна и смешна, – а потом Бланш подняла руки, молча прося помочь ей избавиться от платья. Глаза она как закрыла, так и не хотела раскрывать.
– Вы красивый, – шепотом сказала она, пока тот выпрастывал ее из одежды. Как будто сквозь сомкнутые веки он делался красивее. – Вы… вы милы мне.
– Спасибо, – глупо отозвался юноша, сбиваясь с ритма романа. – И вы. Мне. Милы.
Когда поздним утром Тибо – еще не при параде, в нижней рубахе с развязанным воротом – вышел в большую залу с блюдом из-под фруктов, взять что-нибудь перекусить себе и жене, первым, кого он увидел, был Луи, налегавший на холодную дичину, оставшуюся с праздника. Здоровье у кузена было крепкое, и после обильных возлияний наутро всего-то страшно хотелось есть. Вместе с Луи за тем же блюдом сидел зять Тибо, Бодуэн Фландрский: этот выглядел несколько более помятым. Луи отсалютовал товарищу утиной ножкой и хотел было что-то спросить, но, вглядевшись в его физиономию, передумал и просто широко улыбнулся.
– Вот, я же тебе говорил – все будет хорошо. По тебе сразу видать.
– Спасибо шампанской литературе и валлийцу Персевалю лично, – отозвался тот, немного краснея. – Дайте-ка мне, родичи, отщипнуть чего-нибудь от этой несчастной птицы! Или от ее родственницы. Жена сказала, что хочет поесть прямо в постели.
– Берите, конечно, мессир, трудящийся достоин пропитания! – Бодуэн, крупный темно-русый мужчина приятной наружности, с усмешкой подтолкнул блюдо новобрачному. – А вы, судя по всему, хорошо потрудились.
Интересно, я когда-нибудь научусь не краснеть на эти их шуточки, без особой надежды подумал Тибо, укладывая себе на блюдо двух перепелок. Перепелки легли рядышком грудка к спинке, как супруги – похоже, я, словно богомол, лишился головы, уже и жареные птички вызывают всякие мысли…
– Посмотрим, Бодуэн, как вы будете шутить, когда выйдете против нас на моем турнире, – сообщил он, надеясь, что звучит серьезно и грозно. В окна лился постгрозовой сладостный июльский день, матушка могла быть довольна, жизнь, в сущности, была хороша.
+
«Molt par avez les langues males, –
Fait la petite, – et s’avez tort.
Cuidez vos que marcheanz port
Si grosses lances con cil porte?
Certes, molt m’en aves hui morte
Qui tel deiablie avez dite.
Foi que je doi Saint Esperite,
Il samble miauz tornoieeur
Que marcheant ne changeor,
Chevaliers est, et bien lo samble.»
Et totes les dames ensamble
Li dient: «Por ce, bele amie,
S’il lo samble, ne l’est il mie,
Mais il lo se fait resanbler
Por ce que ansin cuide anbler
Les costumes et les pasaiges.
Fox est, et si cuide entre saiges,
Que par cel san sera repris
Comme lerre an autrui païs
De larrecin villain et fol,
Si en avra la art ou col».
Mes sire Gauvains cleremant
Ot ces renpones et entant
Que les dames dïent de lui.
S’an a grant honte et grant anui.
«Зачем же вы так злоязычны? –
Вступилась младшая из дам.
– Купцов случалось видеть вам
При рыцарском копье, как этот?
Сживете вы меня со свету
Своею болтовней постыдной!
Издалека ведь сразу видно,
Что не меняла, не купец,
А рыцарь этот молодец,
И отличенный по заслугам.»
Но дамы хором: «Нет, подруга,
Он рыцарем оделся – что ж,
Плут мало ль на кого похож!
Переоделся он, наверно,
Чтоб пошлин избежать чрезмерных,
Чтоб не платить на въезд налог.
Себя он хитрым чаять мог,
Но поступил-то бестолково:
Вот-вот он будет арестован,
И самозванца повлекут
На виселицу через суд».
Мессир Гавэйн слыхал все это,
И больно честь была задета
Словами женщин, чьи упреки
Несправедливы и жестоки.
Был и у Кретьена в жизни турнир… Его единственный турнир, за три десятка лет до турнира графа Тибо Третьего. В кои веки поучаствовал в том, что так любил, так здорово описывал в каждом романе, при дворе Артура восполняя нехватку того, чего недодали при дворе доброго графа Анри.
Вызов как зачинщик прислал молодой граф Филипп Фландрский, назначив место между своими замками Гурнэ и Рессоном, и светлая Пасхалия 1168 года стала для Кретьена еще светлее. Пару лет как возвратившийся в Труа рыцарь заново сживался со своими шпорами и даже еще не любил Мари (с ума сойти, было когда-то и такое), просто радовался ей – как части своего вновь обретенного дома – когда его граф предложил ему войти в шампанскую турнирную партию.
Жил тогда Кретьен в квартале каноников, занимая просторную светлую комнату окном на запад, в которой так удобно было писать по вечерам при свете заходящего солнца: окно на закат, за порогом – яблоневый сад, и два шага до Сент-Этьена и графской резиденции, в которую для Кретьена всегда были отворены ворота. Кретьен и работал тогда над «Александром» – пока свеча не нужна, надо пользоваться ало-золотыми лучами – и попутно отщипывал кусочки от свежего белого хлеба, пару часов назад купленного в пекарне, запивал разбавленным вином. Корку потом размочить в вине и съесть на манер супа, и пара колбасок сухих висит под потолком на веревочках, и соловей что-то рано разошелся, еще же не сумерки, вот любовь покоя не дает… Жизнь хороша. Нет ничего лучше Труа, лучше дома.
И нет никого лучше сеньора-друга, который, предупредив коротким стуком в дверь, не стал дожидаться даже возгласа, переступив Кретьенов порог.
– Послушай, дружище, а ты не хочешь на турнире поразмяться? А то все перышком царапал в своем Париже и здесь им царапаешь, поди, забыл, за какой конец меч держат, а уж копье!
Кретьен от неожиданности чуть не опрокинул чашку на рабочий лист, спасибо, удержал: бумага дело дорогое, даже когда деньги на нее граф дает. Парижская бедняцкая бережливость – ни крошки не смахнуть со стола, все в миску, в суп; писать как можно убористее, да и в три столбца, чтоб листа надолго хватило; огарок бережно загасить, не дать ему догорать, пока в постель ложишься… Граф Анри смеялся над своим рыцарем-секретарем, мол, теперь-то у тебя всего довольно, а кончится что – просто говори мне, я еще дам, а ты все, как нищеброд, каждый обол считаешь! Но такие вещи просто не вытравливаются, трудно они вытравливаются и долго…
Граф Анри брякнул на стол завязанную салфетку – по запаху сразу стало ясно, что там такое: горячий, свежий, жирный мясной пирог. Исходящий маслом, даже столешницу пачкающий – так что Кретьен подскочил, чтоб подложить деревянную дощечку.
– Ох! Спасибо, мессир!
– Угощайся, дорогой. Через кухню проходил, по дороге подхватил, только что кухари свежих наделали… смотри, и я рифмовать начал, с тобой связавшись! Запить у тебя есть чем? А, вижу, есть. Тьфу, наразбавлял ты, будто и не вино, а чернила жидкие. Налей-ка мне нормально, а не вот это пойло для больных и постников.
– Вы… всерьез сказали насчет турнира? – осторожно спросил Кретьен, наполняя вторую чашку из оплетенной бутыли.
– Еще как всерьез. Хочу тебя видеть в своей партии, – граф Анри тяжко сел на табурет, так что тот застонал под его могучим плотным весом. Был граф Анри одет в гамбизон – тренировался, поди, или тренировал – и по весенней жаре с удовольствием осушил сосудец в три глотка. – Через три недели будет дело, успеешь вспомнить, как дерутся. А то засиделся ты, давай, получи удовольствие. Рыцарь ты или кто.
Это Кретьеново дареное рыцарство – щедрая благодарность Анри Щедрого за спасение его жизни на сложном горном переходе в Святой Земле – раньше для графа было болью: он-то подарил, а его ж отец чуть подарок не отнял, что за позорище. Теперь же, когда восстановился, по-ученому говоря, «status quo», Анри было приятно об этом и самому вспомнить, и напомнить другим. Подарки графа Шампани и Бри так просто не отнимешь!
– Рыцарь-то рыцарь, но вы ж знаете, мессир, что я еще ни разу…
– Пустяки. Немного времени есть, я тебя сам потренирую, – Анри хлопнул его по плечу, слегка пошатнув, хотя задохликом Кретьен отнюдь не был. – Не благодари! Я люблю своих людей самолично погонять, и вам, и мне польза. Да с боем разницы мало, разве что у турнирного оружия баланс малость другой, но ты быстро освоишься, не беспокойся. А скажи-ка мне вот что, ученый человек, раз уж ты про древних ромеев сейчас как раз пишешь, – без перехода продолжил он, коснувшись взглядом текста о великом Македонце. – Что такое Золотая солнечная Скрижаль? У Иеронима в письме к Паулину поминается.
Кретьен только недоуменно потряс головой – к стыду своему, о скрижали он впервые слышал. Огромная любознательность его сеньора, его манера задавать самые разные вопросы перманентно его восхищала: сам он, хоть и университетский, был куда менее любопытен, когда занимался какой-то узкой темой – интересовался исключительно ею.
– Не знаешь? Эх, а еще десять лет науки постигал, – вздохнул Анри, развязывая салфетку. Обнаженным пирог пах еще замечательнее, Кретьен поспешно отодвинул бумагу, чтоб не запачкать, и потянулся за ножом. – Ладно, я Альберику напишу. Он наверняка знает. Вопросов вообще поднакопилось, пускай отрабатывает.
Этот самый мэтр Альберик, глава кафедральной школы в Реймсе, как и Кретьен, некогда был протеже старого графа Тибо: тот оплачивал его обучение, а сын старого графа постоянно почерпывал из Альберикова источника знаний. Сколько авторов у Нового Завета? Существует ли птица Пеликан, оживляющая своей кровью мертвых детенышей, или это просто благочестивая притча? Кто автор цитаты «Вещи несуществующие более подобны Богу, чем вещи существующие» и что это значит, не ересь ли какая? Эти и подобные вопросы под настроение сыпались из графа Анри, как из рога изобилия, успевай отвечать – Кретьен ты, или отец Николя де Монтерамэ, любимый графский капеллан и исповедник, или ни в чем не повинный Альберик, которому придется теперь искать сведения про Солнечную скрижаль и писать в ответ целый трактат: граф любил впитывать знания… А пока, за неимением сведений о скрижали, насыщался мясным пирогом. А тридцатитрехлетний его рыцарь, такожде налегая на пирог, который казался рыжим в закатных лучах, лелеял в груди детский какой-то восторг: он собирался на турнир. Господи, на первый турнир в своей жизни – не в качестве зрителя.
– Взнос для простого рыцаря – две марки серебра, и я за тебя заплачу, – полным пирога ртом обещал его добрый сеньор. – С турнирным копьем тебя погоняю завтра же вместе с оруженосцами. А то куда оно годится – пишешь турниры ты прямо как апостол Страсти Христовы, прости Господи, – он наскоро перекрестился, извиняясь за небольшое богохульство, – все как глазами видать, а сам в сшибке отродясь не бывал! Знаешь, как оно бодрит, крепче любви, крепче винишка в жару, налей-ка мне еще, к слову сказать… Когда ты прешь на стенку противников, копье на крюке, щит на груди, и твои люди за спиной у тебя орут, и кровь кипит от радости! Эх!
Он снова хлопнул Кретьена по плечу своей могучей рукой и встряхнул кистью, притворяясь, что ушибся.
– Что ж ты, дорогой мой, тощий-то такой? Вот, о кости твои ладонь отшиб, не рыцарь, а живые мощи! Два года уже считай тут живешь – и не отъешься никак, а для рыцаря такой недовес – дело скверное, из седла будешь вылетать как перышко при сшибке. Ешь, ешь вот пирог, поправляйся! Знаешь немецкую поговорку? «Фляйш махт фляйш», как-то так оно звучит, я себе даже записал при случае, от наших фламандцев узнал, то бишь «плоть творит плоть», если мясо есть, и мышц наберешь сколько надо!
Кретьен жевал, честно «творил плоть» по фламандским заветам, молча улыбался. В отличие от здоровенного своего сеньора, золотистого от солнца – да и вообще всегда золотистого, он и правда казался хрупким, одет был вовсе не в гамбизон, придающий фигуре солидности, а в простую белую рубашку с расшнурованным воротом, сидел босиком, то есть в одних шоссах, встрепанный малость, с пятнами чернил на кончиках пальцев. Но все равно ведь рыцарь. И тело его в полном порядке, мышцы поют при мысли о флажках, разноцветных значках на копьях, о хрипловатом рожке герольда: турнир – и на этот раз место Кретьена не за барьером!
На пике зрелости был граф Анри, только перевалил за сорок, только заделал сына-наследника, хорошего, крепкого парнишку. Жена графа Анри была молода и прекрасна, и даже, как ни поразительно, любима: благодарность за рождение Анри-младшего постепенно перешла во что-то большее, очень глубокое и нежное, так что мог Анри и замереть посреди дел, защуриться с улыбкой: вспомнил нынешнюю ночь. Вспомнил, какая у жены мягкая грудь притом с такими твердыми, как жемчужинки, сосками, как сладко пахнет ее кожа. Какая у нее маленькая рука по сравнению с его рукой. Малость и хрупкость жены почему-то особенно радовала его, давала понять, насколько это все ж таки особое, другое существо – женщина, как надо его беречь и охранять. Маленькая женщина – а рождает на свет из своей плоти крупных мужчин, чудо Божие, с ума сойти можно. Что его наследник вырастет крупным, Анри даже не сомневался: повитуха, лекарь, кормилица и прочие хором твердили, что Анри-младший родился здоровяком и таковым и будет во взрослении. Детолюбивость Анри-старшего, которой он раньше в себе не подозревал, дошла до такой степени, что он порой среди дня заходил в детскую, где двухлетний наследник в обществе нянек катал по полу мячик или восседал на горшке. Заходил, просто чтобы потрепать малыша по голове, подкинуть пару раз в воздух, вызывая у того то обиженный плач (от дела оторвали!), то приступы смеха. Осведомиться о его здоровье. Из собственных рук скормить в свежезубастый роток хлебный катышек или кусочек яблока.
Однако на турнир тащить с собой младенца графу Анри бы и в голову не пришло, а вот жену он на этот раз прихватил: скучал без нее, да и ей приятно развеяться, и по знатности побыть распорядительницей призов. Второй распорядительницей будет, конечно же, ее кузина Изабель, жена Фландрца, заодно сестры и повидаются. Так что помимо шести десятков рыцарей, среди которых был и Кретьен на своем первом Мореле-испанце (следующего его коня будут звать точно так же, всех его коней будут так звать, а Мари будет дразнить его за это Черным Рыцарем…) Итак, помимо рыцарей, оруженосцев и слуг, составляющих считай двухсотенную толпу, была с ним и милая Мари. В ярко-синем блио, расшитом золотыми звездами и полумесяцами – заодно и шампанские цвета, и просто красота какое платье – она ехала в дамском седле между своим рыцарем-эскортом, Невелем де Рамрю, которого Анри к ней приставил сразу после совершения брака, и, собственно, Кретьеном. Невель был славный парень, недаром его выбрал граф для охраны драгоценной супруги: старый товарищ по Крестовому, надежный человек, и сам женатый, то есть о женских причудах и хотениях знающий не понаслышке. Но вот говорить с Невелем было решительно не о чем. Все равно что с конем или ручным медведем беседовать. На это дело у Мари был совсем другой рыцарь, который умел цитировать наизусть длиннейшие куски романов, знал кучу интереснейших историй из Овидия (еще бы, сам переводил все эти древние чудеса!) и очень заразительно смеялся – хоть и тихо, словно бы стеснялся производить на свет слишком много шума по хорошему ли, по дурному поводу. Однако вслед его смеху и не захочешь – а расхохочешься тоже, такой уж он человек, этот Кретьен.
Впрочем, в этой поездке – даже никакой не Кретьен: на турнир он собирался записаться, по совету Анри, не по прозвищу, а под своим крестильным именем. Ален де Витри, предположил он, но Анри возразил: нет, Ален де Труа. И герб шампанский носи за неимением собственного, по праву моего вассала. Эх, жалко, нет у тебя дамы, а то бы и ее значок какой-нибудь на копье тебе прицепить! У жены моей, конечно, два рукава, и один будет в сшибке моим, но второй уж точно не про тебя, извини, дорогой, что ты там говорил про даму Филологию, твою возлюбленную? Есть у нее для тебя рукав? Есть-есть, не сомневаюсь, сработанный из скобленого пергамента…
Кретьен, улыбаясь шуткам друга-сеньора, вел в поводу коня – спешился, чтобы дать ему и себе отдохнуть, и предвкушал привал на расстеленных на траве коврах. С мягким брийским сыром, белым вином, вареными яйцами и ветчиной. И с рассказом для Мари, как славно отличился Тристан на турнире у короля Марка… Мир был прост и возлюблен.
В город Гурнэ тем временем стягивались рыцари и оруженосцы обеих партий. Кретьен снял себе жилье вместе с Невелем и парой оруженосцев, Тьерри и Алардом: для экономии одна общая спальня с широкой кроватью на четверых, зато в цену жилья входила и еда, с утра и под вечер – отличное бобовое рагу со свининой, кислое, но приятное местное вино. Кретьен невольно чувствовал себя словно бы вернувшимся в парижскую юность, но новую – обновленную – такую же веселую, но еще и сытую. И то, что было игрой, теперь оказывалось правдой. Он в самом деле примерял турнирное оружие, в самом деле завтра собирался подраться в стиле Эрека или Клижеса. Он с величайшим удовольствием поглощал по заветам своего графа и фландрские белые колбаски, и кровянку, и толстые, намазанные коровьим маслом вафли, и едва ли не облобызал Аларда, явившегося с вестью, что внезапно на стороне шампанцев и прочих французов собирается драться юный Бодуэн д’Эно, только что недавно посвященный в рыцари. Обычно люди Эно сражались на одной стороне с фландрцами, а тут вышел конфликт, взаимные обиды, и восемнадцатилетний наследник вместе со своими людьми предложил графу Анри свои мечи и копья. Граф Анри по этому поводу приглашал в снятое им жилье всех своих – посмотреть на завтрашних союзников, кубки соединить, поближе познакомиться.
Кретьен подорвался в гости резво, как мальчишка. Не только из-за того, что когда граф Анри угощает ужином, на следующий день завтракать будет не обязательно. Кретьен пребывал в каком-то мальчишеском состоянии духа, словно оказавшись внутри своего романа – не просто описателем, а героем, может, даже и главным героем! Юный Бодуэн, которому предстояло в будущем носить прозвище «Отважный», пока что глаза и за глаза именуемый Свежим рыцарем, с жаром повествовал за столом, что он вроде как снял родовое проклятье: много поколений графы Эно не доживали до рыцарского посвящения своих сыновей и до брака своих дочерей, а его отец живехонек! Значит, он такой вот человек удачи получился, и удачу на турнире своему славному союзнику тоже непременно принесет. Отцу Бодуэна предстояло умереть уже в следующем году, но тогда еще никто не мог этого подозревать. Тать в ночи приходит… как тать в ночи, даже и к графам приходит. Может, и чаще, чем к простым людям, легче быть простым, не поднимать головы выше уровня травы, авось тать не заметит.
Анри, привычный пить много, не хмелел, в отличие от юноши, сидел с ясной головой, кивал. Как прекрасны наши человеческие шахматы, восторженно думал Кретьен, глядя слегка расфокусированным близоруким взглядом на пятна множества свечей – Анри привык жить широко и всегда, где бы ни останавливался, хоть и в охотничьем домике, хоть и в съемном жилье, зажигал много света. В золотых пятнах свечей, бликовавших на посуде и превращавших жареных птиц и снятых с вертела козлят в сказочных чудищ, граф Анри был вылитый шахматный король. Красный король. Золотистый и румяный, в сюрко на алую рубашку – по-домашнему, без котты, а то жарко, с блестящим рожком в руках – рожком из тех, у которых есть ножки, приделанные к серебряному кольцу. Вот он, значит, король нашей партии. Рядом с ним – прекрасный альфин, юноша с горящими глазами, с привычкой постоянно откидывать со лба и ерошить русые волосы: отчего-то не хотел постричь их надо лбом коротко, как заведено. А вот и тяжелая Башня – младший брат Анри, граф Тибо де Блуа, достигший невозможного: даже на фоне Анри он умудрялся выглядеть здоровенным. Вот и пешки, много пеших сержантов – оруженосцы и слуги, те, кому повезло войти в нынешнюю шампань-блуаскую свиту. А сам Кретьен кто в нынешней игре? Похоже, что конник. Непредсказуемый стремительный конник, который непременно покажет противникам, чего он стоит на самом деле, хоть фигура и легкая!
– Так, Бодуэн, кого вы тут еще не знаете? Это де Бребан, отличный боец, в Маастрихте дюжину пленных в одиночку взял! Жуанвилля-старшего вы точно должны знать, маршала моего, завтрашнего судью, тоже, а это вот рыцарь Ален де Труа, он со мной еще в Святой Земле был…
Кретьен встрепенулся, не сразу осознав, что говорят о нем: так отвык от своего крестильного имени! Вскочил поспешно, обошел стол, чтобы обменяться с наследником Эно рыцарским целованием плечо к плечу. Бодуэн смотрел восторженно – старший рыцарь, герой-крестоносец – впрочем, он восторженно смотрел на все вокруг, просто часть этого света досталась и новому знакомцу. Кретьен вернулся на место – они с Невелем ели с одного блюда, посуды было меньше, чем едоков и еды. Принялся собирать хлебом остатки паштета: хотя и дома успел перекусить, и здесь желудок уже подступал к горлу от изобилия, старые привычки так просто не изживешь – «ни крошки дьяволу, ни капли чертенятам, мой Тристан!» – «Пусть же лопнет прегрешное брюхо, но не сгинет бесценный продукт!» Прегрешное брюхо по результатам праздника и впрямь едва не лопнуло, но к утру, к турниру, как-то удалось прийти в себя. Бурно плещась в умывальном тазу вместе с Алардом – «Полейте мне, будьте добры, еще на затылок, пожалуйста» – Кретьен обнаружил, что насвистывает собственную старую крестовую песенку: «Бойся теперь, нечестивая рать…» Стесняясь сфальшивить, быстренько оборвал мелодию.
Коня Анри звали Эрё, Счастливчик. Огромная это была тварь, серая, как слон, притом злющая: чужих не подпускал, грозил укусить, а вот хозяину подчинялся как шелковый.
– Ах ты наглый, мерзкий злодей, – нежно сказал Анри – прогудел из-под шлема, ласково хлопая зверюгу по морде кольчужной рукой. На голове коня крепился высокий плюмаж из крашеных в синий и золотой перьев – Анри по неловкости плюмаж едва не сбил, чем вызвал у Кретьена приступ дурацкого смеха. От радости все казалось ему смешным.
На копье Анри вместе со значком Шампани болтался туда-сюда шелковый рукав, опушенный беличьим мехом. Рукав Мари. «Вы не боитесь, мессир, его утратить, если сломаете копье?» – посмел спросить Кретьен, когда оруженосец только ладил этот рукав покрепче, и Анри рассмеялся. Это будет только к чести для клочка ткани – пострадать на ристалище, весело ответил он. И разве ты не знаешь, что к любому платью моя жена заказывает минимум четыре рукава на смену? Турниры дело частое, рукав – штука расходная!
– OUTREE!!! – Вперед! – пламенем промчалось по рядам шампанцев, людей Иль-де-Франса и людей Эно. Черные на белом шевроны Эно, золото и лазурь Шампани катились навстречу черным на золоте львам Фландрии, и Кретьен, крича вместе со всеми, услышал собственный смех, когда его копье аккуратно – как по чучелу, в самом деле, на какой-то миг противник будто и превратился в чучело – врубилось в щит с гербом Намюра, и, всем телом врастая в коня, Кретьен-кентавр с Морелем вместе пережил вышибающее дух сотрясение, хохоча от радости боя.
Турнир получался жесткий.7 Рыцари Фландрии и Вермандуа, собранные графом Филиппом, были многочисленнее партии графа Анри, и не поддержи их числом Бодуэн, неравенство было бы слишком велико. Граф Филипп тем временем, разозлившись на бывшего союзника, устроил за ним настоящую охоту – похоже, приказал своим людям особо преследовать «Свежего рыцаря», показать пареньку, за кем здесь сила. Пару раз Кретьену – когда тому удавалось чуть выдохнуть – казалось, что он не на турнире, а на настоящей войне. И конные, и пешие рубились будто бы насмерть, насколько это возможно «куртуазным» оружием, по кому-то упавшему из людей Бодуэна прошелся конь раньше, чем беднягу успели поднять или оттащить в сторону, и вот слуги уже волокли его к барьеру, кричавшего от тяжких переломов.
Жоффруа де Тюлан – один из вчерашних собутыльников из Эно – защищая Свежего рыцаря, ломанулся на графа Фландрского и сумел его достать прямо в середину груди ударом, который – как говорил граф Анри на тренировке – назывался «от упора»8. Таким ударом Анри тогда едва не поломал Кретьену ребра, тот в последний миг успел чуть уклониться, и копье слегка прошло по касательной, впрочем, из седла он тогда тоже вылетел, а сейчас из седла вылетел граф Филипп… нет, в полете был пойман своими дамуазо, которые как-то удержали его на коне, отводя прочь к барьеру, и Кретьен вместе с прочими взревел от радости, славя Жоффруа, и помчал преследовать – есть шанс, есть шанс взять самого фландрца – но на него уже развернулся рыцарь с гербом Монса.
Оставив преследование зачинщика, Кретьен сшибся с монсейцем – и на этот раз лишился-таки копья. Что-то было завораживающее в том, как в воздухе переворачивались два обломка – его копья и противника, честный обмен – и Кретьеново, с красным древком, ударило в полете по шлему пешего бойца и упало великаньей дубиной, а монсейское, несмотря на тупой наконечник, вонзилось в землю меж клочьев вытоптанной травы. И было сметено новой лавиной бойцов. Кретьен потянул из ножен меч.
Обмениваясь ударами с монсейцем, Кретьен не без удивления осознал, что теснит противника, что тот уже совсем выдохся и едва отбивается. Что-то с рукой у него было не так, похоже, локоть вынесен в копейной сшибке.
– Сдайся! – крикнул Кретьен вполне даже дружелюбно, видя, что тот двигается как деревянная кукла из тех, что на ярмарке пляшут на веревочках: прерывистыми движениями. Ничего личного он против этого парня не имел, понимал, что тот просто своего сеньора защищал, любой бы так сделал. – Сдайся за один только выкуп! Коня оставлю!
– Сдаюсь! – с облегчением отозвался тот, резко опуская руку, словно бы она на самом деле оторвалась – и держалась на месте только благодаря кольчужному рукаву. Меч ему удавалось не уронить из-за плотно сжатых, словно бы приварившихся друг к другу пальцев перчатки. Кретьен вскинул свой меч, салютуя противнику – и тут произошло что-то настолько быстрое, что он замедлил понять, как же так: треск, грохот, удар «от упора» сдавшемуся в грудь, у Кретьена откуда-то из-за плеча зелено-красный живой снаряд – и его свежевзятый пленник выбит из седла, с ревом злой досады пытается перекатиться на бок.
– Пленник мой! – вскричал Кретьен возмущенно, разворачиваясь навстречу своему бесчестному союзнику по партии. – Прочь от моего пленника!
– Ха! – отозвался плотный приземистый всадник на рыжем коне. Если и не по цветам, то по этому привычному злому смешку Кретьен узнал бы его даже и в шлеме. Жерар де Мо, пожилой уже рыцарь, лет на двадцать его старше – давний, если это слово уместно меж земляками, его враг. – Ха! Кого я вижу! Да это Талье! Что ты делаешь на турнире среди благородных людей?!
– Заткнитесь! Вы пытались забрать моего пленника! Позор на вас!
– На меня? Ха! – Жерар завозился с ремнем шлема, чтобы откинуть его на спину и кричать еще громче, вскинул обе руки, крутнулся на коне к барьеру, к судьям. Поверженный монсеец тем временем под шумок пытался отползти к своему коню, крутил железной головой, выглядывая своих, могущих вернуть его в седло. Кретьен даже был готов дать ему уйти: в конце концов, с ним обошлись так некуртуазно, что он заслужил фору.
– Мессиры судьи! Мессиры герольды! На турнире самозванец!
Кретьен задохнулся от такой очевидной подлости. Смаргивая заливающий глаза пот, открыл было рот, чтобы тоже что-то крикнуть – хотя бы просто «Нет» – но не получилось. Жерар тем временем разливался соловьем, чтобы не только судьям, а и половине ристалища было слышно, едва не срывая голос, крутился на коне, как пляшущий шут, мечом указывая в грудь Кретьену:
– Где три поколения благородных предков, чтобы рыцарь был допущен на турнирное поле? И одного поколения нет у этого… человека! Он сын лавочника, и в этом я готов присягнуть на Писании! Его зовут Ален Талье, и его отец торговал тряпьем, а мать мела полы в графском замке!
Господи, до чего ж мерзко – словно ушатом нечистот окатили. Словно в детство пинком вернули, когда отец, постегивая концом прута по голенищу, тяжелым голосом говорил: «Ну что, иди-ка сюда и получи, что заслужил».
– Это правда, мессир рыцарь? – тяжелым таким же вот голосом вопросил незнакомый судья из фландрцев. Кретьен молчал, не в силах ответить, и видел сквозь прорезь шлема сочувственное лицо их шампанского маршала, дергающиеся над седоватой бородой губы, будто хотел что сказать, ответить вместо вопрошаемого… и молчал, молчал.
Зато не молчал Жерар, набирая новые обороты. Он танцевал на коне вокруг окаменевшего Кретьена, каждый возглас сопровождая негодующим жестом:
– Какое наказание по турнирному кодексу заслуживает самозванец?! Скажите мне, господа герольды и судьи! Посадить виллана со шпорами на барьер, забрав его коня? Бить его всем турниром, пока не запросит пощады? Я запамятовал! Прошу благородных распорядителей всем напомнить!
Не в силах больше смотреть, Кретьен зажмурился, мечтая вместе с Морелем провалиться в преисподнюю. Поразвлекся на турнире, возомнил себя равным благороднорожденным… С мужем Анны Мунье ему впору сражаться, или потешным боем с вилланами, на шестах. Главное – провалиться в преисподнюю вместе с Морелем, с конем уж очень больно будет расстаться, всего два года как появился настоящий рыцарский конь, это ж почти как брат, почти как… А еще там наверху, на трибунах, где-то сидит Мари и все это слышит, слушает, и это тоже ужас как больно. Но больнее всего был недоуменно замерший, развернувший дестриера в их сторону Бодуэн д’Эно, Свежий Рыцарь, который только вчера давал ему рыцарское целование. Кретьен благодарил Бога, что оба они в шлемах, что не увидеть лица, но выражение глаз Бодуэна он и так мог отлично представить – богатая, черт ее дери, писательская фантазия.
Анри на здоровенном своем Счастливчике, не глядя, бросил копье подхватившему дамуазо, двинулся вперед всадником Апокалипсиса. На ходу отстегивая шлем, уже кричал, не дожидаясь, пока шлем упадет на спину:
– Нет! Здесь и сейчас никого не будут бить! Никто не сядет на барьер, слышали?! Слышали?!
Кретьен затравленно оглянулся вполоборота. Как же погано, что еще и это. Что еще и Анри вступается. Нужда в заступнике парадоксальным образом делала унижение еще острее. Словно не только по спине собрались пороть, а еще и штаны содрали, как тому бедняге Кадоку, которого от великанов спасал Эрек.
– Мессир, прошу вас…
– Это мой просчет и мой человек, и последствия на мне! – громогласно продолжал Анри, срываясь на хрип. – Я его в своей партии поставил, моя была воля! Сейчас он мирно пойдет за барьер к герольдам – за, а не на! Слышали? А за его коня я заплачу двойную стоимость, и коня его никто не тронет! Кр… Ален, ступайте за барьер к герольдам, траты я беру на себя. Этот конь – мой подарок, моих подарков никто вас не лишит, если не хочет меня оскорбить!
Кретьен трясущимися руками шваркнул меч в ножны – попал не с первой попытки. Тяжело спешился на пошатывающуюся землю, которая недавно еще была такой благодатной, площадкой для полета. Стараясь не опускать плеч, не дать своему личному Кею насладиться таким зрелищем, пешком двинулся к барьеру. Когда он проходил мимо Анри, опустил голову еще ниже при звуке его сердитого голоса – негромком, только для Кретьенова слуха:
– Вот же гнида Жерар. Кольчуги тебе простить не может. Плюнь, я возмещу, плюнь и все, дружище.
Кретьен умудрился кивнуть – коротко поклониться. Хотел сказать – благодарю, мессир, но не вышло: голос не слушался, и вся благодарность в данный момент времени сошла из него куда-то на нет, водой в песок впиталась.
Слуга подхватил у него коня, повел за ворота. И хотелось бы не снимать шлем, не дать никому увидеть свое лицо, да пришлось – уже руки слуги потянулись помочь ему избавиться от лишнего металла, и Кретьен покорно расстегнул ремень. Лицо его было красным – нормально для человека, только что махавшего оружием на жаре, но Кретьен, подняв руки, чтобы вытереть струйки пота, ощутил под ладонью жар давней оплеухи, которую средь песков Утремера закатил ему сын нынешнего обидчика. Все возвращается, хотя жизни тому парню и это не вернет – но он и из гроба умудрился достать, еще разок навесить… Кретьен прикрыл глаза, заставляя себя выровнять дыхание. Стоявший рядом судья – Гильем де Провен, маршал графа Анри, Кретьена хорошо знавший – сочувственно хлопнул его между лопатками, ну хоть ничего не сказал, и слава Богу.
На плечо Кретьена легла легкая рука. Ощутимая как дамская даже и невзирая на доспех, на вторую, плотную металлическую кожу. Кретьен с болью оглянулся – женское касание сейчас воспринималось как ожог, лучшее, что можно было сделать, это ведь просто как-то… не заметить, сделать бывшее не бывшим, разве нет? Мэтра Кретьена, автора книг, знают многие, непонятного рыцаря Алена де Труа, которого взяли да и выгнали с ристалища, запомнят как казус и скоро забудут, но ведь кто знает, тот знает, и…
Мари. Вручительница нынешнего приза. Последнее лицо, которое Кретьен сейчас хотел видеть напротив своего: и так-то погано! Молодая госпожа, славная и своя, с которой весело говорить о своих книгах, потому что они ей ужасно нравятся, Мари, дочь короля франков… Вот ее только не хватало: Кретьен сильнее всего выворачивался наизнанку именно от ее сочувствия, ее – изо всех женщин мира.
– Жерар поступил мерзко, – тихо сказала Мари, правую руку – ту, что без рукава, просто в белом полотне шенса, не убирая с его лопатки. – Ты… вы ничем не хуже его и их всех, вы выступали хорошо, как подобает.
– Спасибо, госпожа, – сквозь зубы выговорил Кретьен, мечтая, чтобы она убрала уже руку. – Благодарю за… благодарю.
– Да кто он вообще такой, деревенщина, владелец крохотного фьефа, а гонор как у принца! – распаляясь, юная дама стиснула тонкими пальцами его кольчужное плечо. Волосы ее, такие странные – умевшие впитывать свет и тень, казаться то темными, то золотистыми, – сейчас пылали огнем, заплетенные в две свободные косы с длинными-длинными хвостами, и вот эти хвосты и сияли солнечным сокровищем. Кретьен дальней, не рассудочной частью рассудка отметил – до чего ж у нее красивые волосы. – Он просто завистник. Из зависти устроил это позорище, и… себя опозорил больше, чем вас!
– Завистник? Госпожа, да в чем же мне, мне можно завидовать? – усмехнулся Кретьен углом рта, и усмешка вызвала на щеке ту самую знакомую ямку. Которая еще с первой встречи показалась Мари такой забавной, такой… милой.
– У вас есть Божий дар, талант трувера, самый сильный в наших краях, – твердо ответила она. – Я бы ему и сама завидовала, будь я завистлива по натуре! А еще у вас есть расположение моего супруга, и… и мое. Я дочь короля – и притом ни на миг не гнушаюсь вашим обществом, не считаю вас низким, вижу в вас… весьма достойного рыцаря и человека благородного.
Еще говоря, Мари совершенно искренне изумлялась, что и впрямь так думает. Отчего одного по рождении кладут в позолоченную колыбель, а другого – в плетеную корзину в хижине углежога? И впрямь ли это метит и того, и другого на всю жизнь до конца его дней? Когда праотец Адам обнимал свою супругу, где были его шпоры? Вот он, их с мужем Кретьен, умница такой, рыцарь не хуже прочих, – почему любой сморчок вроде Жерара волен его унизить, все равно что по лицу отхлестать прилюдно, а тот должен терпеть и молчать? Это… несправедливо, вот. Сердце Мари всегда было особо чувствительно к несправедливостям.
– И пленник на самом деле ваш был, я все видела, я как раз туда смотрела, когда все началось, – решительно продолжала юная дама. – Давайте-ка я вам… выдам вашу законную часть приза, коль скоро на общей раздаче призов не получится!
– Приза? – пораженно сморгнул Кретьен, потный, саднящий и несчастный под металлической скорлупой.
– Приза! – и Мари, приподнявшись на цыпочки, отважно влепила поцелуй ему в горькую от пота щеку, отмечая краем ума, что и кожа, и сам пот у него пахнут совсем иначе, чем у графа Анри. В одну щеку – в другую – и в губы наконец, в губы, которые сами собой изумленно и жадно раскрылись навстречу ее рту… но уже все, приз дарован, Мари весело отстранилась, гордясь собственной храбростью. – Вот ваш приз, рыцарь. Радуйтесь ему, вы заслужили!
И с идеально прямой спиной, чувствуя себя героиней Кретьенова романа, Мари зашагала прочь – на выход из внемирья, междубарьерья – под одобрительные возгласы герольдов. Гильем де Провен, маршал-судья, еще раз выдал Кретьену ласковый удар между лопаток.
– Утешились? Вот и славно. Бог с ними с победами, главное, чтобы дамы любили!
Кретьен попробовал ответить ему улыбкой – и ужаснулся от открытия, что из углов глаз почему-то сочатся слезы. С трудом ухмыляясь, он ответил маршалу на дружеский хлопок, искренне надеясь, что слезы на вид сойдут за капли пота. И у самого маршала из-под судейской красной шапочки текло по вискам, в конце-то концов.
Мари с гордо поднятой головой вернулась к себе на трибуну, чувствуя, как легонько горят щеки и скулы. Боль несправедливости вошла ей в сердце через глаза и осталась там тихим семенем, из которого потом должно было вырасти… вырасти… она и подумать еще не могла, что именно. Дамы, как известно, любят знаменитых турнирных бойцов. В тот апрельский день Кретьен и правда прославился на турнире, совсем другим образом прославился, чем мечтал, но то все-на-свете-дамы… а то Мари. Мог ли он помыслить в своей жизни – «виллан со шпорами» – что она первой начнет его любить, и случится это в тот самый горький день на трибунах турнира, когда, стоя между барьерами, он принимал решение больше никогда из-за барьеров не выходить. Не подвергать себя более риску оказаться на барьере.
Что же, на каждого Эрека, на каждого Персеваля должен быть свой Кей-сенешаль. А боль унижения, как и любая другая боль, перетопится во что-то полезное, в сюжетный ход, кем-то унаследуется в Логрии, а хотя бы и Гавэйном. В конце концов, каждый пишет своей кровью и плотью, хотя и не только ею, но кровь и плоть необходимы, чтобы на свет родилось нечто живое и жизнеспособное.
Турнир в Гурнэ весной господней 1168, к слову сказать, закончился победой Эно-Шампанской партии, а приз забрал юный Бодуэн. Кретьен этого не видел: умолил сеньора позволить ему тут же уехать, только вот зайти на постой умыться, расплатиться с хозяином и доспех на дорожную одежду сменить. Тот позволил, конечно.
С юных школярских пор писал Кретьен о любви и турнирах, о мечтах сердца своего, будучи уверен, что ни того, ни другого в земной жизни ему не светит – ну хоть в Логрисе можно возместить… Однако ж посветили ему и турнир, и – тогда еще мерцающая вдали – любовь ответная, любовь истинная, та, ради которой он всю жизнь брезговал любовями временными, низкими, ненастоящими, служа Амору без надежды, что этот скупой сеньор хоть когда-нибудь заплатит ему за верную службу. А вот же, и радость дружеского боя, и радость любви безграничной успел узнать, золотое яблоко поймать в протянутые руки, да и то, и другое – словно не свое, словно ворованное, драгоценное и краткое, незавершенное, поиграл – да и отняли, мессир Ланселот, и заплатите дорого, рассудив, стоило ли оно того за такую-то плату.
Мессир – тогда еще не Ланселот, тогда еще мессир Ален, игрушечный рыцарь с Провенской ярмарки, — одиноко пыля по весенней дороге с саднящим от обиды сердцем, ни на миг не сомневался: стоило.
+
Et Percevaus redit tot el,
Que il ne jerra en ostel
Deus nuiz en trestot son aaige,
Ne n’orra d’estrange passaige
Novelles que passer ni aille,
Ne de chevalier qui miels vaille
Q’autres chevaliers ne que dui
Que il n’aille combatre a lui,
Tant que il do Graal savra
Cui l’en an sert, et qu’il avra
La Lance qui saigne trovee,
Tant que la verité prove
Li soit dite por qu’ele saigne,
Ja no laira por nule paine.
А Персеваль во свой черед
Поклялся, что не проведёт
Две ночи под единым кровом,
Что примет вызов от любого,
Кто пожелает биться с ним –
Как одному, так и двоим
По их желанью даст отпор,
Не успокоясь до тех пор,
Покуда правду про Грааль
Всю не узнает Персеваль:
Граалем служат для кого,
И кровоточит отчего
Кровоточащее Копьё –
Дотоле странствие своё
Он дал обет не прерывать.
– Как же я рад и счастлив, что у меня есть ты, – в сотый раз совершенно искренне сказал Тибо своему кузену, в ночь перед турниром растягиваясь рядом с ним на широкой кровати. Своей резиденции в Экри у него не было, так что зачинщики вместе с женами разместились в доме вассала по имени Эд де Балам, владельца фьефа в паре миль от города. Сейчас Тибо выбрал ночевать не с женой, а с другом не только потому, что крепко по нему соскучился (чтобы крепко соскучиться по Луи, ему обычно хватало пары недель). Была еще одна причина, по которой молодой шампанский граф спал в последние недели отдельно от графини: она была тяжела ребенком, уже на пятом месяце, и живот ее начал делаться заметным даже под одеждой. Восторг Тибо не знал предела – все получилось как надо, ожидался наследник, а значит, крестовое приключение приближалось огромными шагами… можно сказать, скакало навстречу галопом. Жену до самых родов теперь следовало беречь, не беспокоить ее своими ласками, чтобы не повредить малышу.
Тибо повезло в браке, графиня Мари снова угадала с выбором пары для своего ребенка: как повезло Мари, жене Бодуэна, с которым они взаимно не чаяли души друг в друге, так и Тибо был рад своей жене не менее, чем она радовалась ему. Конечно, не было у них таких необычайных страстей, как у Кретьена описано: когда Ланселот при виде своей любимой и меча поднять в свою защиту не может, весь превращается во взгляд… Когда Персеваль при виде капель крови на снегу, напоминающих о губах и ланитах милой, цепенеет, слух теряет… Тибо при виде Бланш, слава Богу, не терял умения работать оружием, с седла не валился, над прядкой волос не трясся, как над сокровищем каким – но это, видно, потому, что такие страсти бывают только в любви незаконной, да и ну ее совсем. А когда у тебя просто хорошая жена, вроде товарища, только женщина, цепенеть и рыдать вовсе не обязательно. Он с Бланш и пошутить мог, почти как с Луи, и всякие денежные дела обсудить, ну и обнимал ее всегда с удовольствием. Хотя все равно никакая жена не сравнится с настоящим другом-мужчиной.
– Настоящий друг – это даже лучше, чем жена, – сообщил он кузену, с которым собирался делить ложе в холодную ночь в конце ноября. Они пили подогретое вино перед сном, валяясь под одеялами лисьего меха: Тибо настоятельно просил мессира Эда подать им два одеяла вместо одного, пусть и широкого. Он отлично знал, что оба они с кузеном во сне умеют наматывать на себя одеяло навроде кокона и не просыпаясь за оное право бороться. «Мы – два зачинщика-союзника, сражаться друг против друга даже за одеяло не намерены, так что расстарайтесь уж, найдите еще одно. У соседей займите, а то и купите сегодня же, я заплачу». Вина было всего ничего, маленький металлический кувшин, закутанный в полотенце, чтобы остывал помедленнее. Перед турниром напиваться как следует было плохой идеей.
– Главное не перепутать, – хмыкнул Луи, держа чашку над жаровней. – А то, знаешь, всякие случаи бывают, хоть про дядю Ришара вон болтали… Бертран де Борн даже стишки писал с намеком, издевался, зараза: «День стал бы лучшим в году, будь ко мне так же добра домна Лана, как и сеньор Пуату»…
Тибо поперхнулся, забрызгал вином себе сорочку на груди. Эх, лучше бы разделся, а то теперь надо свежую – или просить быстро застирать, не ходить же хозяину турнира обляпанным!
– Что ты такое говоришь! Он же герой, великий крестоносец… был, а ты…
– А ты переставай, мой Персеваль, уже быть таким трепетным, как девица, – посоветовал ему циничный старший друг. – Чуть что краснеешь и смущаешься, проще надо быть! И ругаться не умеешь, а учись вот, учись, тебе ж в Утремер ехать, там без этого никак.
– Почему? – искренне удивился Тибо, подтверждая братское обвинение в излишней трепетности.
– Да потому, что там все время просто чертова задница. То есть то Божья благодать, то чертова задница, и третьего не дано. То бои совсем не турнирные, то болячка какая прицепится, и неделю дрищешь как бонакон, болячек там полно разных людей треплет… И погодка не шампанская, то дождь неделями, то песчаный этот ветер ихний, когда за три шага куста не видишь, то от жары башка отваливается, и со всем этим не пропустишь крепкое словцо – точно не выживешь!
– Ну, не обязательно же богохульствовать. Можно просто как-нибудь…
– Обязательно, помяни мое слово. Не выпустишь пар каким-нибудь «вбогадушу мать» – так и лопнешь. Знаешь, как пулены, например, ругаются, те, кто там родился и всю жизнь жил? Знавал я одного вассала из пуленов, тот умел этажей на пять завернуть, так что уши в трубочку сворачивались!
– Неужели все пулены такие? Ты их рисуешь какими-то просто… гоблинами.
– Ну, не все, разно бывает, – правдолюб Луи все же постыдился соврать. Вспомнив хотя бы сеньора того самого мастера изысканной ругани – обделенного трансиорданского сеньора, на чьей жене женился Анри. Тот-то граф-дипломат с песчаными волосами даже при рассказе о своих несчастьях умудрялся в адрес обидчиков не употреблять слов крепче, чем «эти низкие люди», высоким стилем выражался… Вот и проиграл. – Видел я одного графа, который, кажется, даже слова «дерьмо» не знал, хоть и на трех языках болтал свободно. Бывают и пулены очень вежливые и благочестивые. Но что-то мне подсказывает, что они долго не живут. А мы с тобой хотим долго.
– Не знаю. Мне кажется, лучше быть благочестивым, чем долго прожить. Все равно жизнь вечная важнее временной.
– Благочестие хорошему словцу не помеха. На дядьку нашего, епископа Гильема, хоть погляди.
– Ох, я именно что поглядел… и послушал. Не хочу как он.
– Ну, тогда оставишь по себе высокие легенды, – хмыкнул Луи и долил остатки теплого вина, пока совсем не остыло. – Вот у тебя отец был Анри Щедрый, у меня – Тибо Добрый, а ты будешь Тибо Трепетный. И о тебе будут ходить совсем другого рода истории…
– Какого, например? Даже интересно.
– А хоть такого. На турнире окружили графа Тибо Шампанского противники, обложили со всех сторон, копье ему сломали. Говорят: а ну богохульствуйте, мессир! Немедленно выругайтесь как следует – или мы берем вас в плен, и коня вашего берем, и доспех ваш новехонький! Нет, кричит граф Тибо, отбивается уже мечом как может, нет, не буду ругаться ни за что! Ну, выбили у него меч, совсем плохо дело. Богохульствуйте живо, иначе вам конец! Ладно, говорит граф Тибо Трепетный, видя, что иначе не выбраться. Ладно, мессиры, сейчас, дайте с духом собраться… Зажмурился – и от всей души как грянет: «Дамская грудь!!!»
– Что за черт! – гневно вскричал Тибодо, одновременно и злясь, и давясь смехом. Твердая подушка-валик прилетела в голову Луи довольно крепко, чтобы тот как следует ухнул и основательно облился последним оставшимся в чашке глотком. Какое-то время братья сражались за подушку, потом Луи уступил младшему и откинулся на спину, довольно подытожив:
– Вот, можешь ведь, когда хочешь. Начало положено, все-таки я тебя хоть малость – а испортил. То есть не испортил, а подготовил для крестового дела.
– Кстати, все забываю тебя спросить, – победитель вернул подушку в изголовье, отодвигаясь от мокрого винного пятна на постели. – Откуда ты тогда взялся в соборе, в смысле в Мо, после похорон? Я же думал, что я один, и тут ты выскочил из темноты, словно из засады… Чего ты там вообще делал?
– Тебе ответить благочестиво или по правде?
– По правде, конечно. По правде и есть благочестиво.
– Ну тогда следил. Подглядывал. За тобой, собственно, следил, гордись, – хмыкнул Луи в лицо удивленному кузену. – Нарочно задержался и в темноте подождал, пока ты один останешься.
– Но зачем?
– Хотел тебя получше узнать, – совершенно искренне отвечал его Гавэйн. – Все же шутки шутками – а со смертью матери ты, хоть и молодой такой, стал большой фигурой на нашем шахматном поле. Фигурой, от которой я завишу, и землями, и вообще. Человек честнее всего говорит, когда он в одиночку говорит с Богом или с мертвыми. Вот я и подумал, вдруг ты что-нибудь вслух сказанешь, что тебя покажет взаправду. И угадал.
– А чего тогда ты так рано выскочил? Может, я бы еще больше наговорил, а ты свой шанс упустил… шанс узнать мои секреты…
– Да сразу уже стало ясно, что ты свой, чего еще выжидать-то.
– Свой, – клятвенно заверил его Тибо, сжимая ему запястье. – Мы всегда будем друг другу своими.
Никогда и нигде за двадцать с хвостиком лет жизни Тибодо – то есть, на минуточку, граф-палатин Тибо Шампанский – не был настолько ошеломительно счастлив, как в Экри в эти несколько дней в конце холодного ноября. Хорошее слово «ошеломительно»: будто тебе вдарили по шлему так, что вся голова гудит, только в хорошем смысле гудит, и гулко поет кровь в жилах, даже слуху мешая. Дельная мысль устраивать турниры в ноябре: на жаре сражаться труднее («Хотя хорошая была бы для Утремера тренировочка», – подметил знающий дело Луи). А так самое оно кровь и мышцы разогреть, когда ночью трава подмерзает, а в тенистых местах белеют пятна жесткого снега.
Место для турнира выбрал опытный в этом деле Виллардуэн, назначенный Тибо вместе с сенешалем одним из судей. Сеньор-защитник – Бодуэн Фландрский, который возглавлял партию противников – согласился с выбором, как был рад и принять вызов, привезенный герольдом – «безо всякого дурного умысла, но ради удовольствия высочайшего и могущественного графа-палатина, моего шурина, и ради развлечения дам», как положено формулой кодекса. До чего хлопотное дело – подготовка большого турнира! Не обычного, повседневного, когда две партии находят хорошее гладкое местечко и решают поразмяться за коней и выкуп, а из ближайшего городка подтягиваются зрители, – а такого вот огромадного празднества с кучей высоких гостей и красивых формальностей. Главный герольд и его персеванты несколько месяцев туда-сюда сновали между Аррасом и Труа. Сколько раз за эти месяцы слышал Тибо, проезжая по собственному городу, пронзительные крики герольдов – такие же точно, какими оглашались и прочие города Шампани, Фландрии, Блуа, Франции: «Слушайте! Слушайте! Слушайте! Да будет ведомо всем принцам, сеньорам, баронам, рыцарям и оруженосцам!..» И далее – вплоть до конца, чтобы сердце Тибо особенно основательно дало перебой, но приятный, не тянущий: «Возглавляют оный турнир высочайшие и могущественнейшие принцы и прегрозные сеньоры мои граф Шампани и Бри и граф Блуа как зачинщики и граф Фландрии как защитник!» Могущественнейший принц и прегрозный сеньор Тибодо, в первый раз услышав возглашение собственными ушами, за столом, помнится, от волнения опрокинул жене на колени их общее блюдо… Хорошо хоть, там уже мало оставалось, заканчивали трапезу. Ну, и что не горячее. Застирать и вся недолга.
А потом еще торжественный въезд в Экри с процессией, прием участников, которые должны были предоставить свои гербы для переписи, выставить их на обозрение за четыре дня до начала турнира, вся эта бесконечная писанина, и закупка груды подарков, которые Тибо с Луи намеревались щедро раздавать по окончании турнира всем рыцарям – плащи с меховым подбоем и предметы упряжи, не такие роскошные, как главный приз, но все равно – не дешевое предприятие быть щедрым! Считай все взносы за участие пошли на это дело, и еще сверх того тратиться на большое угощение под конец, и на музыкантов, и на плотников… Ничего, победим – на выкупах отобьемся, приговаривал Луи, а Тибо о том и не тревожился: он до сих пор не знал толком, откуда берутся деньги, знал только, что из казны, а в казну попадают из ярмарочных и прочих пошлин. Хорошо, что есть Виллардуэн, которому было не впервой организовывать подобное мероприятие.
Меловая гладкая равнина, хороший мягкий склон от Экри до деревни в двух с половиной милях от города, слева естественно ограниченный рекой Эн, есть где разгуляться толпе – в каждой партии ведь было под две сотни одних только рыцарей! Трибуны воздвигли справа – плотники возились с ними с полмесяца, обустраивая отдельные ложи для самых знатных гостей, для судей и дам. За оградой огромного ристалища длиной в две мили кипела вся прочая, не военная турнирная жизнь – цветные палатки торговцев, лекарей – туда могли отправиться раненые, чтоб отлежаться и получить надобную помощь, шатры рыцарей, не сумевших снять себе жилье в городе, помосты для музыкантов и акробатов, которые в промежутках между боями должны были радовать слух и взгляд… В первый же вечер всех покорил маленький ловкий жонглер, глотавший пламя: граф Тибо настолько им проникся, что пригласил к себе на постоянную шутовскую службу, жену развлекать. Бодуэн-соперник тут же попытался его перекупить для своей жены, предложив в полтора раза больше плату, но Тибо так просто не возьмешь: договорились, что чья партия победит в этот день в тренировочной малой сшибке, тому и достанется огнеед. Польщенный вниманием таких больших сеньоров огнеед выказал еще один талант, заслуживающий восхищения: всячески вращал на цепях два куска настоящего огня, которые однако же с цепей не срывались и летали вокруг парня укрощенными шаровыми молниями. Невнятным шепелявящим голосом – у огнееда не хватало передних зубов, видно, сломал их об особо твердый кусок огня – он объяснил, что никакого колдовства тут нет, все по-божески, по-христиански, просто шары пропитаны особым сарацинским снадобьем, тем же, которое применяют для греческого огня. В тот день, к слову сказать, верх взяла партия Бодуэна, и он забрал огнееда: ничего, на большом турнире отыграемся.
Бывают такие дни в ноябре – сияющие ярче, чем в мае, просто другим, холодным светом. Солнце слепит, но не больно, небо необыкновенно прозрачное, как голубые витражные стекла: ни летом, ни весной не бывает настолько прозрачного воздуха. Сквозь него видно далеко-далеко, на много миль окрест, и кажется, что можешь рассмотреть черные росчерки птиц над дальней деревней, каждый иссохший лист платана в темнеющем слева за рекой прозрачном лесу, алые ягоды на кусте остролиста у стены. Собственные прохладные, яркие, четкие мысли. А еще очень легко дышится. Просто не замечаешь, что дышишь, пьешь воздух спокойными крупными глотками.
Конь Тибо, на котором он собирался выступать сегодня, в день большого турнира – ноября двадцать восьмого дня, был черный как смоль, только что с белой звездочкой на лбу и белыми носочками по бабки. На лоснящейся черной шкуре особенно эффектно выглядела серебряная с позолотой нагрудная бляха, изображавшая солнце и луну в окружении четырех ветров, надувающих щеки. Луи завистливо поцокал языком, рассматривая славную упряжь.
– Та упряжь, которая идет в приз вместе с ястребом, не менее богатая, чем у Мореля, – поддразнил его кузен. – Просто стань победителем – и она твоя, делов-то!
– Что, этого твоего коня правда зовут Морель?
– Правда! Так само получилось, честно. Я раньше даже и назвал его – черного такого – чем про Клижеса вспомнил…
– Да уж, мавр как он есть, хотя на самом деле мавры не очень черные. Верь мне, я в породах сарацинов разбираюсь! Совсем-совсем черные – это эти самые… ефиопы, а мавры скорее гнедые, как мой Гренгалет.
– Ха! Твоего коня зовут Гренгалет?
– А чего такого! Гавэйн я или кто, – прежде чем надеть шлем, Луи подмигнул товарищу ярко-голубым глазом. И опустил тяжелый горшок на голову, подтянул ремень.
В ожидании сигнала к сшибке готовился и Тибо. Шлем на месте, нагрудный щит поправил, теперь копье поднять на крюк из положения отдыха…. Вот-вот вперед! Как сердце сладко горит в ожидании Outree, а потом, дай Бог, будет и Outreeeee… mer!
– Помнишь: «Храни, Боже, пилигрима, как заслышишь клич – вперед!»9
Тибо процитировал слышанную недавно крестовую песенку, жалобную весьма – про девушку, у которой жених уехал в Утремер и непонятно когда вернется – ну, жалобную, но все равно хорошую. Его брат, известный зубоскал, тут же отозвался переделкой – любил он такие штуки, в самый возвышенный момент взять да и ввернуть чего-нибудь эдакое:
– Храни, Боже, пилигрима,
Как заслышишь клич «Бежим»!
Злые твари сарацины,
Умный парень – пилигрим!
Тибо гулко захохотал, сам себя оглушая внутри шлема, и Луи под своим шлемом разулыбался до ушей. Приятно, конечно, когда твой товарищ отличный шутник и то и дело сказанет что-нибудь эдакое, что за живот хватаешься даже посреди бедствий. Но едва ли не приятнее, когда рядом есть кто-то, кто всегда во весь рот и во всю душу радуется твоим шуткам!
Проревел рожок герольда, возвещая начало сшибки.
– Ладно, брат! – прерывистым от смеха голосом крикнул Тибодо. – Возьмем себя в руки… пока нас не взяли в руки враги! То есть противники! Давай уже… OUTREE!
– OUTREE! – уже всю глотку, уже вздымая меч для отмашки, заревел следом за ним Луи. – ВПЕРЕД! В атаку!..
И с сердцами, пылающими радостью азарта, молодые люди с топотом понеслись вперед на своих тяжелых конях, из-под копыт которых взбрызгивали мелкие камешки и ошметки того, что ночью было снегом. За ними гремела тяжелая кавалерия их партии, создавая чудовищный грохот, шум, пульсировавший в жилах Тибо ритмом самой жизни, той жизни, которую он всегда хотел прожить. Под грохот копыт, металла и крови в венах все мысли, все чувства Тибо стали единой молитвой – причем не Господу даже, а своему старому знакомому, своему детскому ангелу: милый ангел, только не сегодня, пусть сердце не подведет, пусть я останусь в седле до конца.
Луи заранее изрядно поучал братца, зная, что у того это будет первый настоящий турнир в жизни. «Ничего в этом нет постыдного, ты же обещал матери, она имела право тебе запрещать, – успокоил он Тибо, который жутко боялся выглядеть в его глазах маменькиным сыночком. – Все равно теперь ты сам себе господин, сам выбираешь, какие давать обеты. И твоя матушка не одна такая: французский король вот тоже заявил во всеуслышание, что ноги его сыновей на ристалище не будет, только зрителями позволит им быть, и без боевых доспехов во избежание. Так и говорил, что по достижении ими возраста возьмет с них подобный обет,10 мол, французским принцам нельзя рисковать нелепой смертью в потешном бою, фу ты, ну ты, какие мы нежные… Сам из похода отплыл раньше срока, на турнирах его тоже отродясь не видывали, знаешь, как в ставке короля Ришара про него говорили? Ладно, не скажу, не буду хаять нашего сеньора, чтоб было не так обидно быть его вассалами. Просто это я к тому, что не тебе одному так с родителями повезло. То есть с одним родителем. Помяни мое слово, будь жив твой отец – он бы тебя по турнирам лет с пятнадцати таскал, приучал бы, очень наши с тобой отцы любили это самое дело!»
Так вот, хорошо поучал братца Луи – мол, главное не уходить в отрыв от своих, не давать себе распаляться, а то сплошь и рядом можно в засаду угодить: рванешь, оглянешься – а вокруг уже сплошные враги. То есть, извини, противники. Следи, мой Персеваль, чтобы у тебя постоянно бока были прикрыты, чтобы хотя бы в туазе герб из своих мелькал, а то глупо будет главному зачинщику платить за себя выкуп! Тибо впитывал турнирную премудрость старательно, хорошо впитал и первое время следовал указаниям, пока не заметил, что с Луи случилось то самое, против чего тот предостерегал. Ему удалось в удачной сшибке сломать копье противнику – да не абы какому противнику, а Анри, брату графа Бодуэна. Анри, не будь дурак, не стал браться за меч, а развернулся и поступил как «умный парень пилигрим» из песенки-переделки: драпанул со всей возможной скоростью к своим в тыл. Луи с боевым воплем ринулся за ним – взять пленным брата защитника, это же просто здорово – и не отследил, как сам оказался лисицей вместо гончей. Сразу несколько рыцарей из партии фландрца заметили, что он увлечен погоней, и живо поняли возможную выгоду. Тибо успел различить гербы Бетюн, Маншикур, Монс – четвертого не узнал, да и черт бы с ним – и рванулся на выручку брату, что есть силы вопя «Шампань, за мной»! Несколько его рыцарей – Миль де Бребан, Ги де Плесси, еще кто-то, кто в данный миг не был сам связан схваткой – расслышали сеньора в грохоте оружия и близко последовали за ним. Тибо по пути сшиб с седла едва успевшего развернуться Тьерри-Бастарда, сразу узнанного по бастардской полосе на фландрском черно-желтом гербе, и успел понадеяться, что его спутники не остановятся, чтобы взять того в плен. Не до Тьерри сейчас, не до того, чтобы брать своих пленников: впереди Луи, уже без копья, отбивался мечом разом от троих, еще двое теснились за ними, ища, куда бы пристроиться.
Не подвели шампанцы! Тибо ударом тупым копьем в бок взял врасплох Монса, на него самого развернулся другой фландрец, Маншикур – он как раз был свободен и, так сказать, ждал своей очереди навалиться на Луи. Тибо успел перенаправить копье, Морель, не подведи, родной, – грохот сшибки, без копий остались оба, обломок копья Тибо торчал из щита Маншикура – эдакое копье наоборот, все в обратную сторону, вот это удар, даже тупорылым турнирным оружием пробило… «Правильно Луи говорил про рукав, не надо их на копья вязать», мелькнула дурацкая мысль, неуместная в гуще схватки. Тибо выдрал из ножен меч, лицо под шлемом так сильно заливал пот – даже в ноябре – что он с трудом, по цветам только различал, где противники, а где свои. Тем временем еще один из напавших на Луи бросил его ввиду нового противника: молодого графа Шампанского еще почетнее пленить, еще бы! Тем более что тот теперь остался без копья.
Но справа подоспел де Плесси с целым еще копьем, взял врага на себя, сзади красной вспышкой – Тибо не сразу различил белого двухвостого льва – подвалил на место действия замечательный этот Монфор из Иль-де-Франса. Монфор, хоть и не во фландрской партии, а в шампань-блуаской, в бою напоминал ветряную фламандскую мельницу. Без копья – уже тоже, наверное, сломал, а нового не успел взять – он крушил турнирным мечом все живое с такой непринужденностью, будто не клинком работал, а ложкой за столом. Вот так боец! Вот бы нам в Утремер такого!
Сам Тибо, обмениваясь ударами с фландрцем, чей герб он не опознал, краем глаза сквозь прорезь увидел совсем близко герб, считай такой же, как его собственный, и в порыве восторга заорал без слов: Луи! Получилось! Мессир Гавэйн рядом, он на свободе!
Их партия, залитая потом и покрытая под доспехами красно-черными синяками, которые им предстояло со смехом подсчитывать друг у друга вечером во время мытья, с торжеством вернулась на свой край ристалища, по пути подобрав и отправив за ворота пленным Тьерри Бастарда, который здорово приложился в падении, повредил в стремени стопу и не успел далеко уковылять с поля боя. Тьерри, довольно славный парень, интересовался только одним – чей он пленник-то, не успел разглядеть, кто его сшиб, и, узнав, что это был граф Шампанский лично, с уверенностью вопросил: «Ну, вы-то с меня много не возьмете, вы и так богатый и к тому ж щедрый, э?» В приступе романного благородства в стиле Эрека Тибо вскричал так оглушительно, что сам едва не оглох – в пределах купола шлема для него самого его голос был громче, чем для прочих:
– Я вообще не возьму с вас выкупа, Тьерри! Идите к лекарям, они вам ногу починят! Вы мой пленник не за деньги, а ради славы турнирной!
– Благородно, чего уж! – радостно возопил Бастард, хроменько вываливаясь за ворота палисада.
– Ну и дурень! – благодарно, совершенно не серьезно воскликнул Луи, порывисто заключая братца в объятия. В шлемах целоваться несподручно – обычным рыцарским поцелуям плечо к плечу – так что просто висок к виску ударились железными горшками. Может ли быть поцелуй слаще! Дамуазо тем временем уже тащил несколько новых копий для всех, кто их сейчас лишился. С морды Мореля упал клочок пены.
На трибунах отчаянно визжали. Тибо не представлял, что куртуазные дамы способны так здорово визжать, однако это их совершенно не позорило – наоборот, бодрило бойцов. При мысли, что где-то там наверху верещит от радости и гордости за своего мужа Бланш в голубом и алом, милая Бланш с наследником в животе, Тибо приподнялся в стременах и отдал вслепую яростный салют мечом. Счастье пело в его теле, как не пело даже в брачную ночь.
+
Когда же он появился на турнире, этот отец Фульк? Вернее, когда Тибо обнаружил его присутствие? Тогда, когда они с Луи вели очередного пленника вместе с конем – рыцаря по имени Гильем де Гоменьи – к своему краю ристалища, и Тибо, который в любом случае хотел дать себе передышку за оградой и возился с ремнем шлема, наконец заметил – что-то происходит.
Оно происходило, очевидно, уже некоторое время: у палаток торговцев, предлагавших вино и колбаски на перекус пленным и отдыхающим, собралась уже изрядная толпа. В том числе и сами пленники, и купцы, и даже несколько дам спустились с трибун, чтобы лучше видеть и слышать.
Голос возносился над все густеющей толпой, как архангельская труба, набирая силу – ни одному герольду ни приснится:
– …и пока вы растрачиваете свои воинские доблести, мощь своего оружия, последние деньги на то, чтобы тщеславиться друг перед другом! Пока вы угождаете себе, играете в потешные бои, как дети малые играют в лошадки! Пока вы хвалитесь пышными одеждами, хорошими конями, рыцарскими умениями! Святая Земля стонет под гнетом ислама, кровь христианская течет ручьями по Via Dolorosa, несчастный король Иерусалимский в одиночку, без помощи христианского мира, занятого мирскими похотями, сдерживает сарацинские орды! Сдерживает прилив нечистот, грозящий поглотить последний островок Христовой веры в земле, где Он жил, умер и воскрес ради спасения вашего же, о тщетный люд, о дети, отринувшие Отца своего!
Ах, вот оно что. Вот оно что…
Тибо непослушными латными руками кое-как распустил ремешок шлема, откинул его назад. Увидел, что Луи сделал то же самое до него: из-под подшлемника виднелись мокрые пряди волос, прилипшие к вискам и темные от пота. Пленник между ними, забыв, что он пленник, тоже скинул шлем и внимательно слушал.
– Это тот самый отец Фульк, – не оборачиваясь к кузену, пояснил Луи. – Ну, проповедник похода, Папой назначенный, ты слышал? Да все слышали. Был себе просто кюре из Нейи, но Бог ему даровал такой Свой Дух, такой голос откровения, что он вместо прихода теперь… – не договорив, он замолк, вслушиваясь дальше.
Не сговариваясь, кузены одновременно спешились. Тибо, не долго думая, сунул поводья Мореля пленному рыцарю Гильему.
– Придержите, прошу. Отведите слугам обтереть и обиходить.
– Точно, да, и моего, – Луи ткнул поводья Гренгалета в свободную руку бедняги, таким образом оснащая его разом тремя лошадьми: это кто еще чей пленник, кто чьих коней взял, смешно даже… И посмеялись бы, но сейчас что-то было не до смеха. Голос проповедника, кречетом взмывающий в ноябрьские небеса, пикировал обратно и больно ранил – недаром же он и носит имя Сокола.
Тибо с кузеном начали бок о бок проталкиваться через толпу, которая росла с каждой минутой. Их легко пропускали, едва оглядывались и видели, кто идет, поэтому через минуту они оказались уже в переднем ряду слушателей. Отец Фульк стоял на деревянном помосте, сооруженном для музыкантов: Тибо даже сморгнул, чтоб понять, что видит правильно. Такой огромный голос не мог исходить из горла маленького, невзрачного человечка в потрепанной рясе простого кюре, с лиловой – как в грядущий Адвент или Великий пост – столой на плечах. Бороденка у отца Фулька была клочковатая, волосы вокруг тонзуры тоже росли как-то клочками, походя на седые проплешины кустистого мха, облепившего камень. Однако глаза отца Фулька, ясные и огромные, в пол-лица, полыхали ясным огнем, и в этом ясном огне происходило с Тибо что-то очень странное, истина выступала из-под ненужного и лишнего, как костяк выступает из отгнивающей плоти. Впервые за весь этот очень тяжкий, полный боев день Тибо почувствовал знакомое расширение сердца – то самое расширение, мешающее дышать. Ангел берег, берег, а тут отступил, и на миг Тибо провалился на век назад – это сам Пьер Отшельник стоял перед ним, вопия в пустыне о первом походе, а по правую и левую руку Тибо жадно слушали братья отцов его отцов. Годфруа, Боэмунд, Раймон. Dieu lo volt.
Светлый полубезумный взгляд Фулька остановился на лице Тибо – по гербам он мигом распознал, кто эти двое молодых людей, протолкавшихся к самому помосту. Хорошая рыба клюет, не упустить бы. Переводя длинные огни своих глаз от Луи к его кузену, он продолжал – о страшном, о больном, в самую точку:
– Что вы скажете Господу в час часов, когда предстанете пред Ним отвечать за растраченные на земле суетные дни? «Где были вы, когда Я был в нужде и страдании? – спросит Он. – Я был в постели со своей женой, – ответит один. – Я был занят потешными боями, собирал призы и брал хороших лошадей, – ответит другой. – А Я в это время был на кресте за вас, почитая вас Своими друзьями, – скажет Он и возрыдает от такой великой неблагодарности! Что же, раз вы по правде Моей не друзья Мне, отойдите от Меня, не желаю вас знать!»
Справа послышались чьи-то сдавленные рыдания – мужские, не женские. Горло Тибо тоже сдавил спазм.
– Вы выходите на ристание, рискуя жизнями и здоровьем, – продолжал отец Фульк, не отрывая от него взгляда. – Ради чего, спросите себя, вы так рискуете, ради чего тяжко труждаетесь? Ради денег ли? Ради славы? Ради того, чтобы нравиться дамам еще сильнее? Разве может быть слава кроме единственной славы – встать плечом к плечу с лучшим Рыцарем, с богатейшим Королем, с честнейшим Сеньором, с Господом вашим за Его дело, а если надобно, то и в смерти встать рядом с Ним? Он говорит: Не бойтесь! Боящийся несовершенен в любви!
Тибо зажмурился. Луи рядом с ним тяжело дышал, как сразу после сшибки.
– Вы украшаете свои доспехи значками своих женщин, дочерей Евы, перстных дочерей праха земного. Не надлежит ли вам украсить плечи своих одежд знаком своего небесного Сеньора, знаком пречестного Креста? Разве женам и невестам вашим вы клялись служить и принадлежать всецело? Разве они спасли души ваши от ада, навеки кровью своей выкупили вас из рабства Сатаны?..
Тибо вдруг испытал острую неловкость за то, что у него самого на плече как раз болтался рукав Бланш, ярко-голубой, с горностаевой опушкой. Сегодня на рассвете она лично пришнуровывала и приметывала его к плечу гербового нарамника мужа, не доверив такое ответственное дело ни одной своей девушке. Сперва Тибо думал привязать рукав на копье, как Гавэйн у Кретьена – но Луи отсоветовал: сказал, лучше всего на одежду. «Копье сломают – сколько их на турнирах ломается! – и хороший рукав под копытами пропадет, а жена расстроится, они, женщины, вообще ду… суевернее мужчин. На шлем тоже хорошо, но по шлему много бить будут, опять-таки хороший рукав испортится и опять-таки что я уже раньше сказал». Быть вручительницей приза Бланш отказалась, взамен предложив на эту роль Катрин, жену Луи: сказала, что с беременностью постоянно чувствует себя нездоровой, хочет иметь возможность в любой момент уйти. Вот будет некрасиво и некуртуазно, если ее начнет тошнить прямо в момент объявления победителя! Тибо мигом согласился, Катрин так Катрин, однако среди зрителей все равно хотел жену видеть и собирался порадовать ее ношением ее знака. «Буду на тебя оглядываться порой, как Ланселот, и испытывать прилив сил от того, что ты смотришь, – объяснил он. – Только ты уж оденься поярче, чтобы за милю было видно, где там ты на трибуне!» – «Ты только, пожалуйста, не каменей при виде меня, как тот же самый Ланселот, – польщенно засмеялась она в ответ, отшнуровывая рукав. – И постарайся сражаться ко мне не только лицом, но и спиной, иначе точно пропадешь!» Да, по его просьбе она оделась так ярко, что вырви глаз – ярко-голубое блио, ярко-красный плащ на беличьем меху, желтый, как одуванчик, головной убор. Это трехцветное пятно и правда выделялось на трибуне даже издалека, очень уж плащ был… макового цвета. Хотя в ходе сшибки, а потом и в мечевом вихре трибуны сливались в пестрый крутящийся фон, и важным на всем свете оставался только противник, все равно ало-голубое пятно даже в разгар потешного боя маячило на краю зрения… Тут она… смотрит… волнуется за него. Осознавать это было почему-то очень приятно.
А теперь перестало быть приятно. Наоборот, сделалось совестно. Неужели он, граф Тибо, такой суетный человек, что его в жизни интересует только тщетная слава – как бы повыделываться перед женщинами и опрокинуть с коней как можно больше мужчин? Неужели он о Христе забыл – он, который в Утремер собирается?
Даже на Луи не успев оглянуться, Тибо шагнул вперед – это был шаг из тех самых шагов, которые все навек меняют. Из шагов, сделанных навстречу гибельному озеру язычником, другом одного из мучеников Севастийских: «Вот, я тоже из них, берите меня вместе с ними».
– Отче, я хочу дать пред вами и пред людьми крестовый обет, – Тибо услышал свой голос словно со стороны, слова сами, как птицы, вылетали наружу из его сердца, превращаясь в свет, превращаясь в смысл, превращаясь в настоящего Тибо. Отец Фульк протянул ему руку, и Тибо, едва коснувшись ее – худой и холодной руки старого человека – сам единым махом взлетел на помост под дружный «аааааах» собравшегося люда. Даже тяжесть доспеха не помешала – очень легким сегодня было тело Тибо, мог бы и летать, наверное, если бы не утяжеляло все это железо на теле. Преклоняя колено, Тибо услышал рядом такое же тяжелое-легкое движение – Луи – и слезы, пока стоявшие на уровне нижних век, хлынули наружу, заливая щеки счастливой рекой. «Совершилось».
Когда легкая-тяжелая рука отца Фулька выхватила из холщовой сумы через плечо матерчатый крест – две алых полосы шелка, сшитых посредине, и всего-то, а весь смысл и вся суть сошлись в перекрестье… Когда алый крест лег на плечо Тибодо чуть выше рукава его жены, сердце его переполнила такая радость, что он всерьез испугался сердечного приступа – той небольшой частью себя, которая в этот миг могла пугаться.
– Се, новый предводитель похода! – возгласил Фульк торжественно, озираясь резкими поворотами головы, как плешивый пустынный гриф. – Примете ли молодого графа Шампанского повести вас, о рыцари христианские? Пойдете ли за ним?
– Пойдем! – рявкнул рядом – в самое ухо – голос коленопреклоненного Луи. Луи прижимал свой крест к плечу правой рукой, словно боялся, что тот может подняться, словно бабочка, замахать крыльями да и улететь. – Аминь! Да будет так!
– Да будет так! – ухнуло за спиной еще несколько голосов – и Тибо, даже не оглядываясь, узнал Монфора. И еще кого-то рядом с ним, и не одного, Господи помилуй, это все происходит взаправду, все это совершается на наших глазах, Ты направил меня на пути Твои, Господи, вот он я, иду исполнить Твою волю.
Покачнувшись от густоты только что такого прозрачного воздуха, Тибо, граф-палатин Шампани, рывком вскочил с колен. Он, как выяснилось, был на голову выше отца Фулька. Развернувшись к зрителям, он открыл рот, чтобы что-то сказать, ища единственное нужное слово. Он видел лица – куда больше знакомых лиц, чем когда они только подошли послушать проповедника: больше половины турнира стянулось сюда, вон и Бодуэн, и брат его Анри, и шампанцы мои – дорогой Миль де Бребан, сегодняшний герой, и сенешаль Жуанвилль, и Рено де Дампьер… и Тьерри, мой осчастливленный пленник, преодолел хромоту и приковылял, и недавние противники, навалившиеся на Луи – вот они, друзья мои, братья, больше нет меж нами противников – и в переднем ряду, с угрюмым сосредоточенным лицом – похожий на медведя, коротконогий, невысокий, когда не в седле, бесценный Симон де Монфор.
Ища слов, юноша со шлемом, откинутым на спину, обвел языком соленые от пота губы. Выдрал из ножен неверной рукой – то есть наоборот, наконец-то верной, аще забуду тебя, Иерусалеме, да будет забвенна десница моя – тупой, ненастоящий, потешный, турнирный меч. Вскинул его так резко, что мышцы, за сегодняшний день весьма натруженные, разом завопили, но Тибо их заткнул. И сказал – выдохнул – крикнул единственное слово, которое сейчас было смыслом и сутью:
– OUTRE…MER!!!
Слово прокатилось огнем по рядам, разрастаясь, как огню и положено – «Огонь пришел низвести Я на землю, и как бы хотел Я, чтобы он уже разгорелся» – вот он и разгорелся, Господи Иисусе, и я в его середине, пусть он никогда не угаснет, дай мне сгореть в нем дотла.
На трибунах же, никем внизу не замеченная, из положения стоя резко осела вниз молодая беременная женщина в красном плаще на голубое с горностаем платье. Катрин де Блуа, смотревшая и возбужденно кричавшая «Утремер!» вместе со всеми, успела развернуться, чтобы не дать ей упасть и вовсе, уложить на сиденье: Бланш была в глубоком обмороке.
+
«Lez moi vos cochiez en ce lit,
Qu’il est assez lez a eus nos,
Huimés ne me laisseroiz vos.»
Et cele dit: «Se vos plaissoit,
Si feroie». Et il la baisoit
Et en ses braz la tenoit prise,
Si l’a soz lo covertor mise
Tot soavet e tot a aise,
Et sele soefre qu’il la baise,
Ne ne cuit pas qu’il li anuit.
Ensin jurent tote la nuit
Li uns lez l’autre, boche a boche,
Jusqu’au main que li jors aproche.
«Позвать улечься вас позвольте
Со мной в широкую кровать –
Я не хочу вас оставлять.»
«Как скажете.» – И к милой даме
Приник он телом и губами,
Ее в объятия схватив.
Покровом их двоих укрыв,
Она ласкать себя дала
И против вовсе не была.
Так, поцелуями пылая,
И протекла их ночь благая –
Рука в руке, к челу чело,
Покуда солнце не взошло.
Катрин де Клермон, жена Луи, которой радостно препоручил ее муж, чтобы заняться наконец своими замечательными мужскими делами, говорила…
Катрин, уже успевшая родить троих детей, когда Бланка – то есть теперь уже навсегда Бланш – только ждала первенца, говорила…
Катрин, будучи ее на несколько лет старше, уже успевшая стать ей вроде как приятельницей, Бланш боялась слова «подруга» – страшно препоручить себя настолько близко человеку, с которым не пойми когда и свидишься в следующий раз, – так вот ее старшая подруга, весело оглаживая ее живот и приговаривая, что, судя по животу, девочка родится, но может, и повезет, – говорила…
– Ты, милая, зря тревожишься, – говорила она. – Ты просто недавно замужем и не знаешь еще толком мужчин. А они все такие. Не как в романах, которые приятно читать, мечтать, а в жизни. Нам еще, поверь, очень повезло, и любовь, и радость, и уважение, все, что надобно, при нас, а любовь как у Ланселота какого-нибудь с королевой – оно для книг хорошо, а для жизни сплошное мучение. Сама подумай: поймай этого Ланселота король за делом, он бы ему такое устроил, что тот не только о турнирах – о том, как в нужник стоя ходят, навек бы забыл. А хороший добрый и веселый муж – чего еще и надобно? Мой вот муж – самый преотличный на свете, ну, ты его знаешь, и я ни разу не угнетаюсь тем, что ему это все рубилово-месилово меня дороже. Помесит-порубит, а потом ко мне вернется, и детей проведает, и дела обсудим. Любит тебя твой Тибо, за милю видно. Просто любит обыкновенно, как муж, а не как любовник какой, но ведь оно и лучше. А крестовая лихорадка – что же, как съездит туда, так она его и попустит.
– Твоего же не попустило, – прошептала Бланш, которая полулежала, жутко бледная, на ложе в своей комнате. Туда ее с трибун препроводили служанки, а Катрин подошла как смогла, едва решила, что церемонии, требовавшие ее участия, уже закончились.
– Не попустило, да, – качнула она головой – величественной, с золотистыми косами, уложенными словно короной под серебристой сеткой. – Но знаешь, сестрица, что я тебе скажу? Твоя жизнь – она только твоя и Божья. Если мужчин Он в Утремер зовет – мы и здесь неплохо время можем провести, уж ты мне поверь.
Бланш сморгнула, стараясь верить, но толком не понимая. Она невольно завидовала своей родственнице, рядом с ней казалась себе подростком, хоть и брюхатым подростком – а все равно нескладная какая-то, ни груди, ни бедер, один живот вперед торчит… И волосы темнее, чем ей бы хотелось. Некрасиво это, когда у женщины волосы такие темные. У мужчин – у Тибодо – это почему-то красиво, а женщина обязана быть блондинкой чем светлей, тем лучше, во всех романах самые красивые женщины – Геньевра, Энида, Фенисса, Изольда, да хоть и Елена Прекрасная, наконец – белокурые, золотоволосые. Тибо, наверное, просто утешить ее хотел, говоря, что у нее волосы как у его матушки, удивительной красавицы…
– Катрин, скажите, я неправа? – прямо спросила Бланш, снизу вверх глядя в светлые умные глаза своей старшей приятельницы. – Нельзя хотеть того, чего я хочу? Я грешу этим против Господа?
– Чем именно грешишь, милая? Чего ты такого хотела?
– Хотела сегодня запустить чем-нибудь тяжелым этому… этому мерзкому старикашке по лысине. Этому дурацкому отцу Фульку! У которого язык как колокол, ему вообще все равно, где и для кого звенеть, лишь бы громко, а у меня муж… только один… и у него болезнь. И вот теперь…
Катрин, прикусив губы, чтобы не рассмеяться открыто, нагнулась и вытерла краешком синего рукава лицо маленькой сердитой своей сестры. Вернее, провела под глазами чуть-чуть – Бланш была так зла, что слезы сами собой обратно втягивались.
– Конечно, нельзя такого хотеть, – сообщила она с максимальной серьезностью. – И уж тем более делать. Отлично, что у тебя не нашлось под рукой ничего тяжелого, видит Бог! А вот насчет греха… насчет греха я сильно не уверена.
И уже от порога, разворачиваясь к изумленной Бланш, которая от растерянности даже перестала быть мокроглазой, Катрин добавила:
– Сейчас распоряжусь тебе что-нибудь легонькое принести поесть… И не приду сюда вечером, взамен пришлю тебе кое-кого получше. На все Божья воля, будем жить, пока живется, милая, а смерть придет – так умирать будем, но не раньше положенного, договорились?
Она внезапно подмигнула Бланш ярким светлым глазом, и та, сама не ожидая, подмигнула ей в ответ. Все-таки они с Луи чем-то ужасно похожи, подумалось ей. Интересно, а может, мы с Тибодо… с моим мужем, преужасным и прегрозным как-его-там графом-палатином и все такое прочее, а на самом деле с Тибодо, которого она знала как никто, знала гордым и надутым, знала растерянным, знала ищущим глупыми пальцами завязки на брэ, от смущения пунцовым, знала внезапно слишком сильно напившимся, храпящим, в ночи требующим тазика, а потом утром спрашивающим (взгляд в стену, морщинка между бровей) – супруга, милая, это верно, что я вчера… гм… перебрал… я не помню… я делал что-нибудь… недостойное? Нет? Ну и слава Богу! А на самом деле с Тибодо, который вскрикивал и вцеплялся ей в плечи до синяков, когда приходил миг любви, с Тибодо, который – а он еще думал, что она не знает – перед любовными играми быстро и тихо повторял стихи наизусть, чтобы не отвлекаться на книгу и выказать ей свою начитанность, с Тибодо, который, когда она сообщила ему, что точно уже беременна, просиял и воскликнул: радость какая! Чего бы вы хотели? Хотите подарок? Какой? Или пойдемте поиграем в мяч, я вас научу, по-мужски, это весело… нет, вам нельзя, скажите лучше, что вам подарить?.. С Тибодо, которому нравились те же самые книги, с которым они могли вместе более чем просто заниматься любовью – могли вместе молиться… Они с ним могут стать когда-нибудь так же похожи?
…А в мяч – и с шестами – в веселую и быструю мужскую игру – он тогда убежал играть на радостях с оруженосцами, силясь выплеснуть наружу энергию радости, которая его переполнила от доброго известия. Притворился, что это хорошая тренировка для молодых шампанских дамуазо, что он им снисхождение оказывает, а на самом деле просто хотел поиграть. А жене назавтра же притащил дорогущее ожерелье из слоновой кости, из крупных соединенных золотой цепочкой квадратиков, на каждом из которых была какая-нибудь сцена из романа о Трое: вот суд Париса перед тремя дамами-богинями… Вот умыкновение Прекраснейшей… Вот осада… Вот бедняжка Гектор прощается с женой, тут лучше не вглядываться… Где только раздобыл Тибодо подобную красоту. И на этот турнир Бланш взяла с собой его подарок, чтобы доставить не только себе, но и ему удовольствие, чтобы собрать надобный урожай вопросов от прочих дам – что за удивительная вещица, сколько ж такое стоило, а расскажите, что за сцены тут вырезаны, кто все эти люди и нелюди.
Но дело в том, что Бланш бы стократ предпочла этой красоте один-единственный раз поиграть с мужем в мяч, побыть ему другом, побыть ему как бы ну… как бы братом.
Но Катрин говорила, Катрин говорила, что так не бывает.
+
Катрин спустилась вниз, где ели и говорили мужчины, сперва скользнула в кухню дома – нынешняя жирная и грубая еда вряд ли подходила для женщины, завалившейся сегодня в обморок и до сих пор слишком бледной. Нужно что-то, не опасное для ребенка. К счастью, нашлось и такое. Потом пришлось немного выжидать, потом наконец муж ее заметил, выскочил к ней от шумной рыцарской толпы: что случилось? Катрин объяснила.
– Ага, умница, ты точно права, – Луи крепко и коротко ее обнял. Они были, как говорится, одного поля ягоды и умели действовать как одна слитная боевая единица, хотя большую часть времени в обществе друг друга не особо нуждались. – Сейчас он кончит очередную речь толкать, и я его взамен подтолкну, так сказать, в нужном направлении.
– Ты следил бы немного лучше за… молодым графом, – поджав губы, посоветовала Катрин. – Не давай ему пить слишком уж, предводителю вашему славному. Ты старше, должен понимать.
Луи трезвыми голубыми глазами встретился с ее взглядом, серьезно кивнул.
– Да, ты права, заносит его немного. Как там жена его?
– Кое-как. Лучше б он к ней вскорости поднялся. Не бережете ее – хоть наследника поберегите.
– Не вредничай! Всех мы бережем, кого можем, и ты права-права-права, – Луи наклонился ткнуться жене губами в лоб. – Сейчас-сейчас уже. Он только от Монфора отлепится – нашли друг друга два крестоносца, тоже мне – и я ему намекну. Тибо наш не так уж и прост, на самом деле, очень дельный предводитель выйдет, видела, как он меня сегодня вытащил, видела, а?..
Но жена уже не слушала, быстро шуршали кожаные подошвы ее башмачков вверх по лестнице. Луи помотал головой и вернулся в рыцарский круг.
Словно вынырнув из-под глубокой воды, звеневшей и колотившейся в ушные перепонки, Тибо по слову брата наконец вспомнил о жене. О том, как ей подурнело на трибуне, как приводили ее в чувство, – и ему сделалось стыдно. Хорош муж – головой в Утремере, а про жену совсем забыл!
– Пойду я к графине, – сообщил он, вставая из-за стола. – Она ж сегодня с ног упала, я волнуюсь! С беременными, с ними всегда непросто.
Луи только фыркнул – мол, слышу большого знатока насчет беременных – но ничего говорить не стал. Сам он успел заделать уже троих детей и, в сущности, был полностью с кузеном согласен, только у него был другой ответ, что по этому поводу надлежит делать: держаться от беременных подальше, а там и роды, и снова все будет как надобно.
Тибо, разгоряченный радостью и едой, поднялся на второй этаж дома, который они с кузеном сняли на время турнира для себя и своих семей. Хороший дом, тихо поет всеми деревянными балками и перекрытиями, как псалтерион… Как приятно иногда пожить не в графской огромной резиденции, а в простом таком вот городском тихом жилище! Где с потолка свисают широкие колеса на цепях, приспособленные под канделябры, где половину спальни занимает кровать сразу человек на пять, а коврики под ногами домотканые, а окна вместо стекол кое-где по-простецки затянуты пузырем, а из-под ног то и дело прыскают кошки: зато не прыскают крысы. Хорошо знать, как живут твои вассалы. Хорошо знать, что они живут хорошо.
В нынешней спальне Бланш – ей, чтобы зря не тревожить, выделили отдельную комнатку – кровать, правда, была узкая. На краю кровати она и сидела спиной к мужу, держа на коленях раскрытую книгу – календарь, что ли, или молитвенник. Поднос с ужином, который она ела в одиночестве, стоял с ней рядом прямо на постели, на подстеленной полотняной скатерти.
Тихонько подойдя сзади, Тибо дружески подергал Бланш за правую косу. Вместо того, чтоб разом вскинуться, она медленно грустно обернулась, и тот мигом устыдился ребячества, присел рядом.
– Все хорошо, супруга? Я просто занят был с баронами. Монфор этот, ну ты его помнишь с сегодняшнего, который с двумя хвостами… В смысле на гербе у него лев с двумя хвостами, он еще сегодня десять пленных взял, то есть Монфор взял, а не лев… Он, в общем, отличный рыцарь и готов под моим началом в Утремер выступить со своими отрядами, вот хорошая новость! А Монмирай не решил еще, но, думаю, тоже наш будет! Эй… Тебе нездоровится?
– Нет. Я просто… тревожусь, – ответила Бланш тихо, отставляя поднос на прикроватный столик на гнутых ножках. На блюде была самая нежная еда для той, кому недавно было плохо, для беременной, – вареное кроличье бедрышко в бульоне, пшеничный хлеб, нежно-фиолетовое от степени разбавленности вино. Суп не доеден, вино не допито.
Вспышкой вспомнив при ее словах сегодняшнюю смехотищу от Луи, а по цепочке и всю песню, Тибо взял жену за обе руки, потянул к себе. Постарался ласково, а не так, будто он ее к себе насильно дергает.
– Бланш, милая. Ну что с тобой. Ты прямо как та девушка из песни… Ну, ты поняла, из какой.
«Буду петь во утешенье
Сердцу раненому я.
Не дай Боже, чтоб в мученье
Оборвалась жизнь моя,
Коль никто не возвратится
Из жестоких дальних стран,
Тот, к кому душа стремится,
Сгинет там от тяжких ран…»
Бланш тихонько всхлипнула, не отнимая у него рук. Из них двоих лучшим слухом и голосом обладала она, из Тибо был не очень-то певец, разве что проорать вместе с прочими крестовую песню, отбивая такт по столу или по щиту, или кое-как намурлыкать себе под нос мелодию в задумчивости, – а Бланш, которую с детства учили музыке как одному из хороших женских искусств, неплохо обращалась с псалтерионом и с гитерной и обладала приятным, хоть и не сильным голосом.
– Храни, Боже, пилигрима,
Как заслышишь клич «Вперед»!
Злы и дики сарацины,
Мне тревога сердце рвёт! – отозвалась она, имея в виду именно то, что пела. Тибо прикусил неуместную улыбку, чтобы не выдать ответом шутку кузена. Обладая достаточным тактом, он понимал, что сейчас жена эту шутку не оценит… да может, и не только сейчас, а вообще никогда. Тихонько, чтобы не лажать очевидно, он продолжил, подумав, что ей будет приятно делить печаль с другой какой-то, песенной женщиной крестоносца – но все же правильной женщиной, терпеливой, которая грустит и молится, а вовсе не попрекает:
– Что уйти за ним нельзя мне,
Я печалюсь – нету сил.
Для утехи он прислал мне
Ту рубашку, что носил.
Как в ночи любовь замучит,
К телу я прижму её,
Чтоб найти в печали жгучей
Утешение своё.
Храни, Боже, пилигрима…11
Бланш резко вырвала у него ладони, обрывая и пение. Тибо жалобно смотрел, брови домиком, ресницы вверх-вниз. Ну вот, опять не угадал, не угодил. Как же порой трудно с дамами, а уж когда они беременные…
– Да ясно все. Ты хочешь меня обучить спать с твоей рубашкой вместо тебя, спасибо большое, милый. Впрочем, в последнее время ты со мной так… близок и ласков, что я вполне могу не заметить разницы.
Тибо густо покраснел. Тяжело быть белокожим – краска чуть что бросается в лицо и тебя выдает. Он искренне думал, что бережет жену, избегая ее, что беременность – дело такое… темное и тайное, не мужское, что лучше для всех участников, главным образом для ребенка, если муж держится подальше. А вон оно как выходит. У Бланш ресницы дрожат.
Он взял ее отворачивающееся лицо в чашу иссадненных рук. Переработавшие мышцы болели даже от такого малого напряжения – поднять руки и не опускать – но опускать их он и не думал. Наклонился, осторожно поцеловал. Губы у него пахли молоком – не потому, что он пил молоко, вовсе и не молоко он пил: а просто так странно – когда он был счастлив или взволнован или то и другое сразу, его губы начинали пахнуть будто бы молоком. Непонятно, отчего так. Бланш еще в первую их ночь удивилась такому чуду, когда он изображал Персеваля, вломившегося в шатер к незнакомой девушке, укравшего у нее поцелуй… Он целовался – как будто материнскую грудь пил, одновременно жадно и умиротворенно. Бланш обхватила его руками за шею.
Разорвав наконец поцелуй, сказала ему в ключицы, пахнувшие турнирным потом и миром:
– Все потому, что я в тягости, я знаю. И от этого подурнела. Я не сержусь совсем. Просто… скучаю по тебе.
– Зачем по мне скучать, если я вот он, тут? – Тибо ласково покачивал ее у груди и думал, как бы так дать понять Луи, что он сегодня будет ночевать с женой. Наверно, никак. Сам догадается – он же пошел ее утешать, вот и остался, обычное дело. – У тебя узенькое такое ложе, милая. Зато нам будет тепло на нем бок о бок. Слышишь, как свистит ветер. И вовсе ты не подурнела. Это же наследник, Божье дело, разве от него можно подурнеть.
Когда они уже потом лежали, блаженно дыша, в общем коконе из кроличьего одеяла, Бланш тихонько произнесла:
– Но почему, почему нельзя служить Господу там, где ты родился? Почему нельзя быть добрым христианином и спастись, просто блюдя свою землю, свою жену, своих детей? Неужели обязательно надо…
– Ты о Господе совсем не думаешь. Ты говоришь сейчас, как моя мать.
– Твоя мать думала о Господе! И умерла монахиней праведной жизни. Просто она думала еще и о Шампани, и о своем долге графини, и о… о тебе.
– Неужели тебе Его совсем не жаль? Он за нас страдал на кресте, претерпел унижения и смерть, не чтобы…
– Зачем Его жалеть на земле, Он давно вознесся на небеса и восседает одесную Отца и нас там ждет! У Него уже все хорошо, Тибо! Это у меня без тебя будет все нехорошо!
– …Не чтобы мы смерти боялись, боялись потрудиться для Него немного ради жизни вечной, как отец Фульк сегодня говорил!
– Пусть говорит что хочет твой отец Фульк! Сам-то небось никуда не пойдет, только других отправит пропадать, и вообще ты не на отце Фульке женился и обеты верности давал, а на мне, и меня должен больше любить и слушать!
Тибо в смятении вскочил с ложа, заодно и с жены невольно сдернув одеяло. Взъерошил пятернями волосы, как всегда, когда волновался и подыскивал слова, не желая кричать. Так же он и с камерарием общался, когда тот принимался его глодать насчет ярмарочных доходов и султановой десятины.
– Что ты такое говоришь?! Это же все равно как если бы… как если бы на могилу моего отца сра…испражнялись какие-нибудь рутьеры, а я бы сидел в пышном кресле, потягивал винишко и говорил: так отец же уже на небесах! Пусть что хотят, то и творят, мне до этого дела нет! Какой бы я тогда был сын, какой рыцарь?.. Какой предводитель похода?! Они же все равно что разом на могилы всех наших отцов нагадили, подлые тюрки, и мы…
– Да еще и предводительство это ужасное, – Бланш порывисто села в постели. Она и правда подурнела сейчас, понятно, почему не захотела стать распорядительницей призов: не такой она привыкла видеть себя в зеркале. От частых приступов тошноты она сделалась бледной, лицо чуть припухло, живот выступал, под глазами темнели круги. Из-за этого было еще жальче ее, еще хуже получалось с ней спорить, но, но… – Простой крестоносец может вернуться, если что-то пойдет сильно не так, если занедужит – не надо так смотреть, да, если занедужит! А предводитель себя приковывает цепью до конца похода! Как тогда – твой дядя Ришар, притом что твой дядя Филипп захотел – да и уплыл обратно раньше срока!
– И за это ему было стыдно! И о нем писали стыдящие сирвенты!
– Ну и подумаешь! Это его дело и его исповедника! Зато вот он жив, здоров и правит своей землей, и казна его при нем, а король Ришар в земле, и свою землю выпотрошил ради похода – затем и выбирают предводителя, чтобы было чью землю потрошить!
– Не смей так говорить! – почти вскричал Тибо, глубоко уязвленный. Будто она намекает, что его выбрали предводителем за богатство его домена, а не за личную доблесть и рыцарский пыл! И тут же сам устыдился: младенец во чреве все слышит, они ведь все там слышат и понимают, вон, Иоанн Креститель вообще встрепенулся Христа приветствовать. – Прости. Извини. Я просто хотел сказать…
Понимая, что немного глупо толкать крестовую проповедь без штанов, он схватил с пола белое полотно, недавно служившее Бланш скатертью, и обмотался в него, как римлянин. После чего уже возгласил:
– Разве ты хочешь, милая, чтобы о твоем муже говорили вроде этого:
«На всех святых и Бога наплевав,
Конон вернулся – вот же страшный стыд!
Позор тому, кто мыслит, что он прав,
Не скажет «Тьфу!», его не застыдит!
Ему в нужде да не поможет Бог,
Как тот Ему однажды не помог.
Конон, не пойте больше с этих пор,
Отныне слушать вас невмоготу.
Вся ваша жизнь теперь – сплошной позор,
Не отданная радостно Христу.
Вы к трусам причтены теперь навек,
За жалким королем вернувшись вспять,
И Бог, в чьей власти каждый человек,
Не станет милость вам Свою являть!»12
Бланш уже смирилась, сидела, опустив лицо в ладони. Все, что стоит между ее мужем и его целью – сейчас его враг. Она не хотела быть ему врагом, тем более что повлиять на дело никак не могла. Она хотела в любых обстоятельствах оставаться ему другом, пусть и не получалась из нее толковая соперница отцу Фульку, кузену Луи, Гробу Господню, в конце концов. Она, в конце концов, тоже любила Господа… не только мужа.
Тибо наконец подошел, уселся рядом, натянул на нее одеяло. Через одеяло крепко прижал к себе. Кроличий мех щекотал ему голую грудь, такую гладкую – он даже стеснялся, что на груди совсем не растут волосы, вот у Луи там была золотистая поросль, считай как шерстка гончей, а Тибо безволосый, как мальчишка. Зато растут усы какие-никакие и борода. Он, конечно, бреется, потому что так моднее и красивее, а вот если взять и отрастить бороду? Сразу наверняка будет выглядеть солиднее, больше похож на предводителя похода. К тому же от Луи он слышал, что для сарацинов мужчина без бороды считай и не мужчина, на такого они смотрят как на диковину и всерьез не воспринимают. Обязательно, непременно к началу выступления надо будет обзавестись бородой. Чтоб сарацины с первого взгляда знали – его следует воспринимать всерьез.
– А выучи для меня песню, милая? – попросил он – действительно попросил, очень… очень просительно попросил, искренне желая и песни, и того, чтобы та ей проникла в сердце. – Пожалуйста. Хочу, чтобы ты лучше ее мне пела. А не эту грустную, про рубашку.
– Ладно, давай свою песню, – всхлипнула Бланш из-под ладоней. – Если она не совсем глупая… спою, так и быть. Побуду жонглершей для великого предводителя нового похода.
– Сейчас. Сейчас… Я тебе спою, чтобы ты поняла мелодию, притом что все равно у тебя красивее получится, это уж точно. А завтра запишу слова… Такие вот… Это как будто дама и рыцарь по очереди поют.
«Крест на груди, о мой паладин,
Крепче любых оков.
Будешь потерян, о мой господин,
Средь сарацинских песков.»
«Крест на груди, о моя госпожа,
Станет защитою мне.
Имя твое, о моя госпожа,
Вспомню в чужой стороне.»
«Место ли памяти, мой паладин,
Там, где сбирается рать?
Слабой ли даме, о мой господин,
Сердце твое удержать?»
«Памяти место, моя госпожа,
Там, где любовь жива.
Так и на камне, моя госпожа,
Может расти трава.»
«Ярче Марии, о мой паладин,
Нет в небесах звезды.
Новой любовью, о мой господин,
Будешь исполнен ты.»
«Этой любви, о моя госпожа,
Верен я был всегда.
И над Святою Землею, и здесь
Девы горит звезда.»
«Ярок закат, о мой паладин,
Ярок как кровь закат.
Если уйдешь ты, о мой господин,
Ты не вернешься назад.»
«Ярок закат, о моя госпожа,
Сердце мое горит.
Если я сгину, моя госпожа,
Бог тебя защитит.»
«Горько вино твое, мой паладин,
Но я приму его.
Оба мы верой да не посрамим
Господа своего.»
«О госпожа моя, что сказать
Грешному мне сейчас?
Бойся теперь, нечестивая рать,
Вижу – Господь за нас!»
Петь Тибо всегда стеснялся, когда был трезв и не в большой компании, поющей то же самое, и поэтому пел тихонечко, как колыбельную, под ритм завезенной недавним жонглером песенки укачивая жену легкими колыбельными движениями, она даже едва не уснула – тяжелый ведь выдался день… Когда муж, певший медленно и тихо, вдруг оборвал пение, она, чуть вздрогнув, выпала из дремы обратно в его руки – а в дреме были большие, медленно кружащиеся звезды, и большое-большое море, и желтого камня башни над песками, красивые… Луна, перевернутая, как лодка, шепот песка. Может быть, все и будет просто хорошо. Бывает и так ведь.
– Хорошая песня, – сонно пролепетала она и ткнулась губами в его молочные губы. – Так и быть, выучу для тебя… о мой палатин. Это кто написал?
– Это вроде как мэтр Кретьен, мне мэтр Годфруа сказал. Жонглер и сам не знал, чья такая, а Годфруа сразу вспомнил, что это его, с юности его… Тот ведь и сам в Утремере бывал в юности, принял крест вместе с моим отцом. И все с ними было хорошо, вернулись оба и еще много лет жили.
Бланш шумно выдохнула. За окном шумел – даже как-то засвистывал, обиженно натыкаясь на препятствия в виде турнирных шатров, ворот, трибун – ледяной ночной ветер конца ноября.
– А правду говорят, что в Утремере никогда не бывает снега?
– А зачем им врать? Мир большой, мало ли чего где не бывает. Или, наоборот, бывает. В Утремере вот бывают крокодилы. Я если увижу, запомню и потом тебе нарисую как смогу, может, лучше получится с натуры-то. А в Индии бывает чудесный зверек с синим хвостом, багряной полосатой спинкой и белой головой, который питается тамошними пряностями и благоухает, а мех его теплее и нежнее всего на свете… нашего вот этого одеяла, например. Мало ли чудес на свете, и некоторые я вскорости, может, увижу своими глазами! Хочешь, я тебе расскажу, как кормит кровью сердца сияющая птица пеликан своих детенышей? Ох я люблю бестиарий читать! Много что наизусть помню…
– Расскажи, – Бланш сонно прижалась к нему, напитываясь его теплом. Можно и без мужа жить, конечно, но очень уж не хочется. С ним куда веселее. Он… умный ведь такой, хоть и такой дурак.
– Ладно, – Тибо осторожно уронил ее в кровать, сам пристроился рядом.
Ветер свистел за стенами так разбойничьи, что пламя лукубрума колебалось, ползали по потолку пятна угасающей жаровни, и от этого было еще уютнее. Успокаивая жену, Тибо перебирал ее расплетенные на ночь волосы и сперва рассказал про пеликана, а потом потихоньку снова начал воспитательную песенку, как раз вспомнил подходящую:
– Увы! Любовь, как тяжко расставанье
С прекраснейшей, любимейшей из дам!
Храню на милость Божью упованье,
Что Он меня вернет к ее ногам –
Ведь то, как горько мне, Он видит сам.
Разлука с ней сулит одно страданье!
Уходит плоть по Божиим делам,
Оставив сердце с милой, в ожиданье.
Он на миг прервался – покривить душой было непросто. Конечно, автор-то про себя писал, не про него. Это у трувера одно только тело отправлялось в поход, а сердце оставалось. У Тибо все на самом деле наоборот. Сердце прежде тела уже мчалось к Гробу Господню за лазурную морскую гладь, а плоть за ним не поспевала и этим раздражала ужасно. Ладно, не обязательно же все крестовые песни на свете должны быть про него? Бывают и другие люди.
– О ней вздохну среди песков за Морем,
Но все ж Спасителя не подведу.
Не встанешь рядом с Ним в годину горя –
И Он не взглянет на твою нужду.
Итак, отдайся ратному труду
И малый, и великий, чтобы вскоре
Рай заслужить по Божьему суду…13
Тибо невольно усмехнулся на последней строчке, покраснел, вспомнив, какой ужас сотворил с ней кузен Луи вечером первого же дня турнира. Они пригласили отужинать с собой ближайших своих рыцарей и парочку особенно сегодня отличившихся баронов – Симона де Монфора, который набрал едва ли не больше всех пленных, и Рено де Монмирай. Заодно Тибо задумал этих двоих, сражавшихся в его партии, охмурить насчет крестового дела, завербовать в их с Луи отряды: оба крупные шишки, со своими неплохими доменами, они здорово усилят воинство. Поэтому Тибо еще с утра дал приказ поварам расстараться на славу, и в преддверии Адвента – пока еще можно – стол под белыми-белыми, как алтарный покров, скатертями ломился от мяса. Рыбы успеем наесться и в пост! Олений окорок в окружении маленьких птичек, жареных на вертеле, зайцы, запеченные с фруктами, колбасы – ну и предусмотрительный Луи добавил к заказу на пиршество наделать побольше электуариев, лекарственных кашек с сиропом от желудочных болезней, и подать их гостям на закуску после такой жирной и обильной трапезы. «А то завтра каждый будет сидеть не в седле, а над очком», – в своей бесхитростной манере пояснил он кузену. Но тогда время электуариев еще не пришло, все жевали мясо кто во что горазд, заливая жар и жир вином, а жонглеры тоже старались вовсю по своей части, глотая слюни: их граф обещал угостить по окончании ужина, завещал им остатки трапезы.
Когда приглашенный жонглер затянул эту самую песню под заунывные звуки роты своего товарища, братья, покончив с изрядным кусом оленины, как раз приступили к зайцу. Луи поперхнулся его тоненькой твердой костью:
– Эй, граф Тибо Трепетный, это твоя идея была? Ты пригласил эту компанию? Кх-кх…
– Да, и нарочно велел только крестовые песни петь весь вечер, и сегодня, и впредь! – Тибо, евший с братом с одного блюда, похлопал его по спине, помогая восстановить дыхание. – Чтоб настраивали наши души на нужный лад, поднимали боевой дух, чтобы…
– Жонглеры за едой нужны, чтоб пищеварение улучшать! – насмешливо возразил Луи. – Чтобы бодрое, забавное выдавать под еду, чтобы жевалось бодрее и живот хорошо варил. А не как на похоронах… «Итак, отдайся ратному труду! Великий, малый, средний – чтобы вскоре! В Святой Земле нам угодить в …! Своей любви бесчестьем не позоря!»
Настал черед Тибо поперхнуться – он прыснул вином прямо в их общее с Луи блюдо, так ему и надо, богохульнику.
– Луи! Как ты можешь! Оскорбление Святого Духа!
– Ничего и не оскорбление, – возразил Луи под хохот Жуанвилля и Монфора, сидевших неподалеку и расслышавших похабную шутку. – А правда жизни! Мессир Жоффруа! Дорогой маршал! – крикнул он через стол Виллардуэну, шутки не расслышавшему. Тот как раз сосредоточенно обгладывал птичку.
– А? Чефо, меффир Луи? – с полным птички ртом некуртуазно отозвался тот и поспешил заглотать имеющееся и вытереть руки о скатерть.
– Вот вы, как и я, были в Утремере – подтвердите же, что там тепло, а чаще даже жарко! И что там часто бывают… стесненные обстоятельства!
– А разве кто-то может в этом сомневаться?
– Да вот ваш собственный сеньор выразил сомнение!
Тибо, красный как мак, под столом изо всех сил наступил кузену на ногу.
– Конечно, так и есть, – искренне подтвердил ни о чем не подозревавший Виллардуэн. – Всем известно, что паломничество это – не веселая прогулка, а тяжкая экспедиция, и климат тоже тому причиной!
– Вот видите, любезный родич, – выдернув наконец ногу из-под сапога Тибо, подытожил Луи под хмыканье ближайших соседей. – Я просто описываю вам реальность в несколько народном стиле, и…
– Ты просто богохульник, и в Чистилище тебе будут мыть рот сарацинским пенным средством, – прошептал Тибо, с трудом сдерживая смех. – И я вовсе не пиво имею в виду…
– Не будут, – беззаботно сказал Луи, возвращаясь к прерванной трапезе. – Крестоносцев в Рай без очереди пропускают, паче снега убелюся и дело с концом…
Тибо только головой покрутил, делая себе заметку – взять у жонглера слова песни для жены: ей это должно показаться близко. Хорошая песня.
– …Рай заслужить по Божьему суду,
Своей любви бесчестьем не позоря, – решительно закончил Тибо как подобает – и покосился на лицо жены рядом на подушке. Глаза Бланш были закрыты, она спала, тихонько посвистывая носом: немного простудилась на ноябрьских сквозняках. Тибо опустил голову рядом и блаженно сомкнул ресницы. За дальними морями размеренно билось Сердце Мира – пустой гроб посреди золотого города с хризолитовыми воротами. Сердце Мира болело и ждало Тибо, чтобы исцелиться. Тогда и его собственное сердце тоже сделается здоровым и сильным на всю оставшуюся жизнь, сколько бы ее ни оставалось.
+
Проснулись супруги перед самым рассветом от того, что неизвестным образом просочившаяся в их спальню кошка – полосатая, с жадно дергающимся хвостом – чавкая, пожирала с тарелки оставшуюся со вчера крольчатину. Тибо улыбнулся: он любил тварей Божьих, даже и таких вороватых и неказистых с виду. Остановил руку супруги, примерившейся чем-нибудь – да хоть и башмаком – бросить в кошчонку с ходившими туда-сюда, как мехи, боками.
– Да полно, милая. Ты же не хотела доедать, а вот кому-то объедки пригодились. Может, это ей Господь послал «крохи, упавшие со стола богатого», пусть ест. Смотри, какая она тощая и притом круглая… беременная, что ли.
– Пусть ест, – тут же проникнувшись сочувствием к бедной твари, немедленно согласилась Бланш и обхватила мужа руками за плечи. – Вы только посмотрите! Этот мужчина, этот суровый рыцарь-крестоносец жалеет беременных женщин! Может, тогда и меня пожалеешь заодно?
– Непременно, – заверил Тибодо и честно ее пожалел.
+
Tant que li chevaliers sospire
Et parole et dit: “Dex li mire
Qui la parole m’a randue,
Que molt ai grant peor aüe
De morir san confession
Li diable a procession
M’ame estoient ja venu querre.
Einz que mes cors soit mis en terre
Voldroie mout estre confés
Je sai un chapelain ci pres
Se j’avoie sor quoi monter
Cui j’iroie dire et conter
Mes pechiez an confesssion
Et prandroie comenion.
Ja la mort ne redoteroie
Puis que comenïez seroie
Et ma confesse avroie prise.
Mas or me faites un servise,
Se il ne vos doit henuer.
Lo roncin a cel escuier
Me dones qui la vient lo trot.
– Бог вас храни, – промолвил рыцарь,
Чуть смог дышать и шевелиться:
– Вы мне вернули речь мою!
Боялся я, не утаю,
Дурной нехристианской смерти.
Уже толпой сбегались черти,
Чтоб душу бедную прибрать.
Никак нельзя мне умирать
В грехах кругом, без отпущенья.
Живет вблизи один священник –
Когда б мне лошадь раздобыть,
К нему сумею, может быть,
Добраться, вины исповедать
И хлеб причастия отведать.
Мне смерть ни капли не страшна,
Коль приберет меня она
Не раньше таинства святого.
Прошу, мне помогите снова,
Сочтите просьбу исполнимой:
Рысит оруженосец мимо –
Добудьте мне его коня!
Ярким и веселым маем вскоре после своего двадцать второго дня рождения граф Тибо принимал у себя в резиденции вернувшегося из Венеции своего посла, маршала Жоффруа де Виллардуэна. Второй его посол, Миль де Бребан, поехал дальше – уламывать вдобавок к венецианцам еще и генуэзцев, и пизанцев. С миру по нитке – походу корабли, но венецианские новости были так хороши, что маршал поспешил поскорее их доставить – и увидел, что торопился недаром: за время его отсутствия сеньор так разболелся, что даже принимал его полулежа в постели, которую некогда делил с Мари граф Анри Щедрый. В комнате безошибочно пахло болезнью – какими-то лавровишневыми притираниями, настойкой мака, унылыми запахами для спальни молодого человека, нездоровьем, бедой. Молодой человек опирался спиной на целую стопку высоких подушек, по пояс укрытый одеялом, слишком теплым для мая. Любимый пес его Элан, Стремительный – снежно-белый и длинный-предлинный – лежал у хозяина в ногах поперек кровати и при виде маршала предостерегающе задрал верхнюю губу. Кроме пса покой Тибо охраняла его жена, снова беременная на последнем сроке: она сидела с книгой у постели мужа, читала ему вслух. «Книгу Бытия» читала на франкском – тот самый перевод, на который каноник Эврат целых шесть лет потратил по заказу Мари: супруги решили, что в болезни благочестивое чтение лучше светского. Благочестивое благочестивым, а и там полно историй про хитрость, подлость, насилие, честь и месть, все как в нашей жизни… Ну и про Святую Землю, о которой сейчас все мысли, почитать приятно – как раз дошли до хитрого перехвата первородства Иаковом у старшего сына, а ведь могила патриарха Иакова тоже там… как и Авраама… можно посетить будет. Здравствуй, Иаков, я тоже младший сын, ставший господином, только без лукавства, но ты уж заступись за меня. Отец вот это святилище в Хевроне посещал, пожертвование сделал.
На появление маршала в коротком зеленом плаще, пахнущего конским и людским потом, тревогой, дорогой, солнцем и жизнью, Бланш отреагировала не лучше пса – разве что не оскалилась, но взглянула с неудовольствием, явно желая его прогнать.
– Граф Тибо изрядно болен. Вы, Жоффруа, я полагаю, не вовремя, слишком его разволнуете…
– Уж я надеюсь, что он меня разволнует, давно меня не волновали по дельному поводу! – недовольно вскинулся граф Тибо. – Что вы, жена, в самом деле – меня охраняете от собственных вассалов, как Элан?
Всякий раз, когда он называл ее на «вы» и не по имени, она понимала, как сильно он гневается: более грубых слов он никогда ей не говорил. Бланш со вздохом положила книгу в оконную нишу.
– Тибо, господин мой, я в самом деле забочусь…
– Бог обо мне позаботится, – еще суровее перебил тот. – Давайте, Жоффруа, излагайте живо, что с Венецией и с Апостоликом. Где Миль – он вернулся с вами?
– Миль с послами ваших родичей в Геную и Пизу поехал дальше, а я вам спешу рассказать, чего мы добились у дожа, мессир, – Жоффруа тяжело сел в изножье кровати, кровать была низкая, колени длинного сухотелого маршала высоко задрались. – Дела наши очень и очень хороши – если б не нездоровье ваше, но время-то есть еще вам оправиться, на Святого Иоанна грядущего года сборы назначили. Дож принял нас очень хорошо, лучше и некуда, дает юиссье на девять тыщ оруженосцев и четыре с половиной тыщи коней, нефы под тяжелую кавалерию – четыре с половиной тыщи людей и на пехоты двадцать тыщ, у меня, погодите, вот все записано, сейчас договор вам…
Он завозился в поясной сумке, разбираясь между многими запечатанными хартиями. Тибо необычайно обрадовался, жадно выхватил у него бумагу.
– Прокорм и провиант на девять месяцев, и за каждого коня четыре марки, за человека две – это ведь и правда хорошая цена, Жоффруа мой дорогой, дайте, я вас обниму! Сколько это всего – а, вот, девяносто четыре тысячи…
Бланш тихо простонала. Тибо хлопнул ладонью по хартии, распластанной у него на колене:
– Жена, а… будьте добры, пойдите распорядитесь, чтобы маршалу подали прямо сюда попить прохладного и пожевать чего-нибудь. Он с дороги же. И пса с собой захватите, а то с вашей неусыпной охраной разговаривать о деле… трудно.
Бланш выразила свое раздражение только тем, что слишком резко дернула Элана за ошейник, приказывая идти за ней. Пес нехотя покинул сторожевой пост, зацокал вслед за беременной хозяйкой, оглядываясь через плечо – надеялся, что Тибо передумает.
– А еще они бесплатно поставляют ради Христа пятьдесят вооруженных галер, под условием половины добычи, взятой во время нашего союза, – продолжил у нее за спиной довольный голос Жоффруа, когда она закрывала тяжелую дверь. Ребенок зашевелился во чреве – в последние дни ему не сиделось спокойно, торопился уже наружу. Молодая женщина погладила живот, силясь его успокоить.
– Т-с-с. На свет тебе еще рано, а то родишься слабым. Ты гневаешься, что твой папа сошел с ума? Да, малыш, я тоже вовсе этому не рада…
Ох, как она была не рада. Так ведь хорошо с мужем шло – не у всех так гладко выходит в браке, и Бланш умела это ценить. Мари, слава Богу, росла здоровой крепкой девочкой, вторая беременность пришла считай сразу после родов, причем Мари была зачата под приключения Персеваля, а второй ребенок – все-таки под визит Ланселота к королеве через окно: Бланш настояла. Как только муж ее познакомил с романами этого Кретьена, она искренне сочла, что любовной сцены ярче на свете и не может быть. Ну да, ну грех, но это ж не взаправду, а мы, честные муж и жена, просто играем, словно рыцари на турнире в потешных боях играют в войну, зато так сильно оно все получается, так легко распалиться нарочно, если надо распалиться! Рыцарь даму давно обожает, и она позволяет к ней прийти наконец, и рыцарь даже своей боли не замечает, настолько счастлив с ней быть, разве это не прекрасно? Имя, как и для Мари, в случае рождения мальчика было известно заранее: Анри, конечно, разом в честь и деда, и славного дяди. Если девочка, будет Анриетта. А мужу теперь не до Анри, не до Анриетты, болезни отбирают его у жены, ложатся тенью – болезнь сердца и крестовая лихорадка, и даже непонятно, какая хуже и для жизни опаснее. Бланш помедлила у дверей, прислушиваясь – вдруг что-то важное перехватит – но Элан у колен заскулил, грозя ее выдать, и она со вздохом двинулась прочь по коридору, управляя тяжелым телом, словно кораблем.
– Меня выбрали говорить во дворце от имени всех послов – и знаете, от моих речей весь их совет рыдал, как дети, – продолжал хвастать маршал, радуясь, что сеньор вроде бы приободрился. – Пять тысяч марок серебра мы заняли там же на месте, в городе, чтобы постройка кораблей началась уже сейчас, а остальное, значит…
– Будем набирать, объявим султанову десятину сейчас же, казну наизнанку вывернем ради Божьего дела. Во Фландрию и в Блуа послы возвратились?
– Рыцарь Алард по пути во Фландрию со мной проехал часть дороги, а остальные, как я говорил…
– Седлаем коня, я срочно выезжаю, срочно, сегодня же! – Тибо, сияя своей прежней улыбкой, лихорадочно бегал глазами по строчкам. – Со стороны Вавилона3, значит, будем наступать? Это чей план? Папа утвердил уже? Коня, коня, сколько я уже в седло не поднимался, будто и не мужчина! Все валяюсь и валяюсь в кровати, как… роженица!
– Может, не стоило бы вам сейчас, мой господин, в нездоровье тело напрягать? Ничего ведь такого сроч…
– Граф-палатин Шампани и Бри приказывает своему маршалу распорядиться подготовить коня, – резко оборвал его Тибо, отбросил одеяло. Виллардуэн с печалью увидел, что тот здорово исхудал – ладони, торчавшие из рукавов сорочки, казались слишком крупными для запястий, ключицы выступали, рубашка прилегала к запавшему животу. – Чего в моем приказе непонятного? Или трудного для исполнения?
Как же горестно было видеть своего молодого сеньора, такого славного, доброго и щедрого юношу, в настолько жалком состоянии. Воистину, на все Божья воля, Фортуна возвышает – а потом перемалывает своим клятым колесом: только что радовался парень, что он избранный предводитель похода, а теперь для него в седло сесть целый подвиг неподъемный.
– Куда же это вы собрались, господин, – спросил маршал с глубокой печалью, видя, что Тибо так просто не отговорить… ни просто, ни сложно, вообще никак.
– К моему родичу графу Блуа, в Шартр. Вас с собой беру, отдохните вот немного с дороги – и нынче же едем. Отцу Аису тоже велите собираться и камерарию, вместе с Луи будем обсуждать крестовые дела, составим надобные акты, распределим траты…
Тибо выпрямился в кровати, глаза его блестели, на щеках появилось подобие румянца… то ли радостного, то ли лихорадочного. Вернулась тем временем графиня, за ней семенила служанка с кувшином в одной руке и с блюдом с белыми колбасками из рубца и нарезанной свиной шеей – в другой. С жонглерской ловкостью поставила блюдо в изножье графской кровати, кувшин – рядышком на пол, с такой же ловкостью испарилась.
– Бланш, милая, мне нужно срочно уехать, – Тибо даже забыл, что сердился на жену, так его возбудили известия. Едва дождавшись, когда выйдет девушка, выбрался из постели, чуть не свернув блюдо, и босыми ногами прошлепал к вешалке. Дернул за висячий рукав красное сюрко, раздумал, выбрал другое – гербовое, бело-сине-золотое. – Вы, маршал, наскоро пожуйте чего-нибудь и займитесь приготовлениями! А ты, милая, не смотри на меня вот так. Я таких взглядов за свою юность натерпелся от матери, я граф-палатин Труа и крестоносец, а не какой-нибудь… ребенок нашкодивший.
Бланш с Жоффруа обменялись грустными взглядами. Молодая графиня отлично знала – за два года жизни с мужем уже выучила – насколько он, всегда такой добрый, в постели ласковый и уступчивый – мог становиться невыносимо упрямым, если что-то всерьез взбредало ему в голову.
– Как скажете, господин, – отозвался Жоффруа покорно, примеряясь к колбаске. Может, оно и к лучшему сеньору будет развеяться, может, от добрых новостей болезнь и отступит: какие-нибудь надобные гуморы разольются – и все снова станет хорошо. Не силен был маршал в медицине, но как опытный рыцарь понимал, как целительны могут быть радость и надежда. Святой Иаков и святой Реми, покровители рыцарства, нам в помощь.
За окном вжикнул своим характерным криком зеленый дятел, совсем яркий, цвета молодой травы. Солнце за полдень перевалило, цветущими деревьями пахло, водой из канала. Молодой граф Шампанский снова собирался сесть в седло.
Однако ж проехать верхом ему, увы и увы, удалось совсем немного. Едва выехав из города на Провенскую дорогу, граф Тибо почувствовал себя так дурно, что едва удерживался на конской спине. Какое-то время он пытался это скрывать – такой ведь радостью было опять взяться за поводья коня, не просто выйти в сад в сопровождении лекаря подышать воздухом, а выехать за пределы резиденции, под радостные возгласы встречных – «Наш граф выздоровел! Слава Богу, сеньор Тибо снова в седле!» – проехать по золотистым ярмарочным кварталам с цветными ставнями, по дороге раздавая милостыню, подставлять майскому солнцу лицо. Вот он едет, сеньор Шампани и Бри, в гербовых цветов сюрко, в ярко-желтых шоссах, с мечом на поясе, в синей шапочке с соколиным пером – всегда любил красивые удобные шапочки. Веселый и живой. Между прочим, избранный предводитель крестового похода. Едет к своему другу-кузену обсуждать грядущую экспедицию, а молодая жена его скоро родит наследника, и тогда, тогда…
И когда Тибо начал всерьез задыхаться и ловить этот мерзостный перебой жизни всем телом, первым это заметил ехавший рядом Виллардуэн.
– Мессир? Все ли в порядке?
– Да… ну… так, – сквозь зубы отозвался Тибо, понимая, что долго он так не продержится. Маршал заехал чуть вперед, чтобы взглянуть ему в лицо – и ужаснулся: у его молодого сеньора губы были считай совсем синие, а глаза – полузакатившиеся.
– Мессир, может быть, остано…
– Нннннет, – внятно сказал Тибо и склонился к передней луке седла. Резко выпрямился, втягивая воздух сквозь зубы, и закончил: – Ннннненадолго. Дддда.
После чего начал заваливаться вбок. К счастью, в ту сторону, где был Виллардуэн. Тот успел его подхватить, давая отчаянную отмашку всему эскорту; конь Тибо еще уверенно пер вперед, один из оруженосцев ловко подхватил его под уздцы, остановил (Виллардуэн успел краем разума сделать нота бене – потом похвалить парня, он молодец). Кое-как, более-менее удачно, сняли графа с седла, причем тот самый ловкий оруженосец успел спешиться и выпростать из стремени его ногу. Смотрел с болью – граф Тибо был им любим, как и многими, лично порой выходил с ними позаниматься, наградить лучших… ну, до болезни.
Двоих дамуазо канцлер Аис, быстро распознавший, что происходит, живо отправил за носилками в Отель-Дье Сент-Абраам – ближайший к городским воротам. Пока те галопом летали туда-обратно, Вилардуэн лично в компании умного оруженосца отвел молодого графа под руки к ближайшему дереву на обочине, усадил спиной к стволу. Тот сидел, странно выгнувшись вперед и откинув голову, и дышал так странно, будто завел в груди кузнечные мехи… которые прохудились. Над полем вовсю пел жаворонок, платан давал добрую синюю тень, а Жоффруа де Виллардуэн, человек зрелый, переживший многое и многих, с трудом сдерживал слезы. Вот же горе какое. Не дай Бог все же помрет, милый. График наш Тибодо. Такие надежды, такие стремления. А ведь поход на мази… А ведь на турнире так хорошо все шло… Святая Земля против Шампани: давняя злая история. Видно, дьявол так боялся шампанского графского рода, что раз за разом вставал между ними и Гробом Господним самыми гадкими способами.
Наконец примчались обратно парни с носилками, Тибо уложили, бережно повезли меж четверыми всадниками, стараясь как можно меньше растрясать. К счастью, везти было недалеко, и свернули сразу к Отель-Дье – там и инфирмарии хорошие. Прежде чем графа унесли в лучшую комнату, чтобы ему уединиться с кровопускателем, он успел распорядиться строгим шепотом:
– Ночью хочу домой. Но не раньше. И не пикнул чтобы никто!.. И хочу, чтоб Луи приехал сам, раз… так. – И добавил, отворачивая лицо, чтоб не было заметно его слез: – Умру так умру, а походу быть по уговору.
– Конечно, мессир, – Виллардуэн понимающе сжал ему руку. Он прекрасно понимал молодого человека: будучи отнюдь не молод, он бы тоже не пришел в восторг от позорного возвращения на носилках по тем же улицам, по которым только недавно триумфально ехал верхом, рассыпая в благодарные руки серебро из кошеля. Брат-минутор нес уже блестящий таз, в котором погромыхивала бритва, махал маршалу уходить или хотя бы отойти с дороги. Тот отошел и висячим рукавом вытер глаза в общем коридоре.14
+
На этот раз Тибо сделалось так скверно, считай и не встанешь, что юный граф уже не мог притворяться перед собой – мол, он не умирает. Умирать – дело серьезное, его исполнять требовалось по уму, составить завещание, всем распорядиться. Кое-как он заставил себя провести почти целый день в Сент-Этьене, следя за тем, как маршал распределяет деньги между его вассалами, принявшими крест тогда ли, в Экри, или позже. Каждый, принимая свою долю, клялся перед огромной тутошней коллекцией мощей, что отправится в должный срок в поход с венецианцами. Лицо Тибо казалось не просто бледным – голубоватым. Он то и дело закрывал глаза и замирал, но не позволял себя увести из храма, прежде чем последний из собравшихся там вассалов – а это был племянник маршала, именем тоже Жоффруа – не выговорил перед ним слова обета. Вот что такое голубая кровь, с тоской думал маршал, у которого от этой сцены выступали на глаза щипучие слезы. Горе-то какое, молодой такой, добрый, щедрый весь в отца, за что это ему… Маршал-то уж с прочими ближайшими людьми почти воспитал из него какого надобно графа! И что теперь, если – когда – он умрет, кого в предводители? Герцога Бургундского надо просить, он один из богатейших… может, и поведется. Предводитель похода должен быть в первую очередь богат. Юный сеньор, которого Виллардуэн любил всем сердцем, да и многие любили в его земле, искренне верил, что был избран за доблесть и рыцарские достоинства, но маршал не первый раз собирался в Утремер и поэтому знал: предводителя назначают деньги. Он должен их иметь – а также иметь готовность без мучений с ними расставаться. Венецианцы народ, конечно, благочестивый, да только бесплатно пальцем не шевельнут даже ради спасения из узилища самого Христа и всех святых апостолов. Графиня Мари сразу сообщила бы об этом сыну, а он бы, конечно, не стал ее слушать. Сказал бы – матушка, вы всё о деньгах, а надо о Боге думать, о чести рыцарской, вы же рассуждаете как женщина… Виллардуэн, хоть и будучи мужчиной, мог бы сказать своему сеньору то же самое, да только ни за что бы не стал этого делать – ни тогда, ни уж тем более сейчас. Тибо в болезни сделался раздражительным и то и дело отсылал от себя всех, даже и жену, желая быть один, в обществе разве что капеллана, и единственное, о чем желал говорить – это о делах войска.
Однако Бланш все равно прорывалась к нему в спальню, присаживалась рядом, не плакала. Ни за что не плакала: ему было довольно увидеть единую слезинку, чтобы тут же просить жену уйти и начать задыхаться. Обидно, до чего же обидно умирать в мае, в разгар крестового дела и соловьиного пения! Если бы вместо тепла и красоты вокруг был бы декабрь, лепешки снега на земле, злой голос ветра в голых ветвях, мир казался бы куда меньшей утратой. Тибо крепился как мог, Бланш крепилась тоже. Капеллан, которому Тибо исповедался за эти недели каждые несколько дней, едва припомнит за собой еще какую-нибудь детскую мелочь – твердил раз за разом: уходящий из мира за подготовкой крестового обета его все равно что исполнил, если Господь вас приберет сейчас, милый сеньор, Он приберет вас крестоносцем. А значит, полное отпущение на вас тоже распространяется, довольно уже бесконечно повторять мне, как вы обижали мать невниманием, как вы брату досаждали, как за девочками на пруду подглядывали. Грехов у вас и впрямь как у младенца, и все они вам уже заведомо прощены, идите с миром в расчете на верное спасение.
Какой уж тут мир, когда ты толком ничего не успел. Вот только дочку заделать. И еще кого-то, с кем, может, даже и повстречаться не успеешь… И один-единственный разок как следует повеселиться на турнире. Как будто Господь нарочно показал кусочек настоящей жизни, чтобы обиднее было уходить. Бывают там в Его Царствии турниры? Отец Фульк вот, святой человек, говорил, что нет…
Схваченному бессонницей человеку мешает спать всё. Одеяло и подушка. Собственные члены, такие нелепые, неудобные, как ни устроишь – все не то. Шум канала за окном. Колокол на том берегу. Писк одинокого комарика под потолком. Посапывание собаки в ногах. Мерный звон кузнечиков в траве. Свое дыхание – особенно если оно и так трудное. А когда у тебя нет возможности как следует себя утомить, размяться воинской игрой или охотой или просто долгой скачкой в полях меж деревнями, где солнце и ветер, сон уж точно будет тебя бежать, какие отвары ни пей. От отваров только беда – то и дело приходится тащиться в чулан по нужде. Тибо и умирая не желал пользоваться ночным горшком, унижавшим его человеческое и графское достоинство: еще не хватало, чтобы из-под него выносили горшок! Нет, он, пока хоть как мог держаться на ногах, стойко волочил свое предательское тело до нужного чулана, где клоачная труба выводила нечистоты наружу в канал. До последнего не будет он ходить под себя, не будет делать этого и при других, лучше уж умереть прямо в нужнике… хотя нет, не лучше. Помнил Тибо скверную историю про вассала, пойманного графом Фландрским – не Бодуэном, а предыдущим, его дядей – на месте преступления с графской женой. Граф не только приказал прелюбодея связанным избивать до полусмерти, но и после битья подвесил головой вниз в сортире, где тот и провисел много часов, пока не умер. Семейство этого Готье де Фонтэна потом против графа замышляло, искало себе союзников в том числе и в Шампани: хоть и заслуживает прелюбодеяние кары, все же их можно понять. Сам Тибо думал, что никогда бы не стал – ну, наверное – так обходиться с преступником, даже и с вассалом. Если нельзя скрестить с ним мечи как с равным, просто плюнул бы ему в глаза и изгнал из своей земли насовсем, а жене бы велел уехать от него в один из замков ее вдовьей доли. И не женился бы больше никогда. Только вот нельзя представить, чтобы Бланш скверно поступила – хорошие, честные люди не изменяют супругам, что бы там Луи ни говорил. Но хорошие верующие люди и не убивают других так мучительно. В общем, как говорит тот же Луи, жизнь штука сложная, это помирать просто, взял да и помер, лишь бы успеть исповедаться. Хорошо быть таким, как Луи, ни жизни, ни любой смерти не бояться.
Не мучительно хотел умирать Тибо, не в клоаке, не от болезни… В Святой Земле вон тоже многие от болезней померли, включая и этого самого графа Фландрского, но те хоть успели мечи с тюрками скрестить. Несправедливо это все, так несправедливо! А когда ночь за ночью с Богом молчаливо ссоришься, попробуй выспись.
Однако когда Бланш вечером двадцать третьего мая в сотый раз заглянула к мужу в спальню, на пороге столкнувшись опять-таки с капелланом и опять-таки после исповеди, Тибо казался будто бы отдохнувшим, повеселевшим. Полулежал, положив руку на раскрытую книгу, слова мелькнули латинские – молитвенник, что ли – но нет: оказалось, «Gesta Dei per Francos».
– Послушай. Мне показалось, что ты выглядишь лучше. Более здоровым.
– Я просто хорошо спал, а потом днем поспал еще. Ты же знаешь, что я редко запоминаю свои сны, – сказал Тибо жене шепотом, словно секретом делился. – Но тут так зарядил который раз один и тот же… В котором я еду через лес, другой лес, чем наши, такой… старый. Деревья там едва ли не все в четыре обхвата, а дороги никакой нет.
– Это страшно? – Бланш взяла его руку в свою легкую ладонь.
– Знаешь, нет. Это… тревожно. Будто я должен кого-то встретить, что-то найти, но не знаю, кого встречать, где искать. Это даже интересно, будто впереди опасный поход, но, понимаешь, правильный. Оглядываешься, ждешь чего-то. Деревья все разные, кругом есть что-то живое, а что – и непонятно, оно не показывается. – Он порывисто положил руку ей на живот. – Может, это знак, что все-таки поход и для меня будет? А если нет… Обещай мне! Обещай, пожалуйста.
– Что обещать, милый?
– Что если там мальчик, и если он доживет до совершенных лет… Пусть он исполнит обет за меня.
– Хорошо, – горько сказала Бланш. – Но ты уж, если сможешь, не уходи в этот свой лес от нас всех. Сам дождись сына. Или дочери. Хотя повитуха говорит, что живот у меня «низкий», а это значит – почти наверняка там мальчик. Ну и дурнеет мне реже, чем когда я носила Мари. Тоже признак сына вроде бы.
Тибо постарался наклониться и поцеловал ее живот через платье, так что она даже вздрогнула от такой пронзительной, неожиданной для него нежности.
– Спеть тебе? – спросила она шепотом.
– Да, – тоже шепотом отозвался он, даже не уточняя, что именно спеть.
– «Крест на груди, о мой паладин,
Крепче любых оков.
Будешь потерян, о мой господин,
Средь сарацинских песков»,
– чуть слышно, без музыки, одним голосом завела она, глядя, как разглаживается морщинка тревоги между его бровей.
– «Крест на груди, о моя госпожа,
Станет защитою мне.
Имя твое, о моя госпожа,
Вспомню в чужой стороне», –
– совсем без звука отозвался он, и Бланш со спазмом в горле подумала, что как бы ни пошла дальше их жизнь, она никогда и никого больше не будет любить так, как этого умненького дурака, этого мальчика, чье семя в ее животе во второй раз сейчас вырастало и уже почти выросло в человечка. Что если ей судьба его потерять, больше она ни за что не выйдет замуж. Потому что больше таких дураков на свете нет… но еще и потому, что больше она никогда не желает переживать подобной боли.
– «Горько вино твое, мой паладин,
Но я приму его.
Оба мы верой да не посрамим
Господа своего.»
– «О госпожа моя, что сказать
Грешному мне сейчас?
Бойся теперь, нечестивая рать,
Вижу – Господь за нас!»
Так хором допели они самую тихую на свете крестовую песню, и песенное усилие дополнительно утомило больного, заставило запрокинуть голову, прикрыть глаза.
– Ты будешь спать сейчас? Послушав свою… крестовую колыбельную? – Она попробовала было прилечь с ним рядом – погреть, какой-то он был холодный – но тот не пустил.
– Не ложись со мной. Спи в комнате графини. А то мало ли, буду пыхтеть, тебя будить… и ребенка внутри. Пускай лучше и дальше у меня лекарь ночует. А погреет меня Элан.
Жена перекрестила его на сон грядущий, поднялась, чтобы выйти.
– Мне перестало быть страшно, – с улыбкой сказал он ей вслед. – Только грустно. Немного. Не забудь, госпожа, если что… хоронить меня нужно в одежде крестоносца. С тем самым крестом с турнира. Это важно.
Бланш с трудом сдержала подкатившие слезы. Христиане мы или кто, в конце концов? Из-за такого дела житейского, как пристальный взгляд смерти, не хватало еще пренебрегать своим долгом. Расходиться по швам.
– Как я могу забыть, господин? Все твои распоряжения я помню, ты же знаешь.
– Вот и славно. Спасибо тебе за песню… и вообще спасибо. Спокойной ночи. Пойду, может, снова поблуждаю в своем лесу.
+
Et l’uns des trois chevaliers
L’areste et dit: «Biau sire chiers,
Don’t ne creez vos Jhesu Crist
Qui la Novele Loi escrist,
Si la dona as crestïens?
Certes, ce n’est raisons ne biens
D’armes porter, ains est grant torz,
Au jor que Jhesu Cristz fu morz».
Et cil qui n’aveit nul espanz
De jor ne de nul autre tans,
Tant avoit en son cuer enui,
Respont: «Quel jor rest il donc hui?»
– Quel jor, sire? Se ne savez,
C’est li vendrediz aorez,
Li jors que l’an doit aorer
La croiz et ses pechiez plorer,
Car hui fu cil en croiz penduz
Qui fu XXX deniers venduz.
Cil qui de toz peciez fu mondes
Vit les pechiez dont toz li mondez
Iert enlïez et entoichiez,
Si devint hom por nos pechiez.
Voirs est que Deux et hom fu il,
Que la Virge enfanta un fil,
Qui par Saint Esperit conçut,
O cuer et char et sanc reçut,
Si fu sa deïtez coverte
En char d’ome, c’est chose certe.
Et qui ensi ne lo crera,
Ja en la face nel verra.
Il fu nez de la Vierge Dame
Et prist d’ome la forme et l’ame
Avec la sainte deïté,
Qui a tel jor par verité
Cum hui est fu en la croiz mis
Et traist d’anfer toz ses amis.
Molt par fu sainte icele morz
Qui sauva les vis, et les morz
Resuscita de mort a vie.
Вскричал из рыцарей один:
«Что с вами, добрый господин?
В Христа вы верите иль нет –
Того, кто Новый Свой завет
В дар заповедал христианам?
И не почетно, и возбранно
Носить оружье и доспех
В день смерти Господа за всех».
И Персеваль, в печали бывший,
Счет времени давно забывший,
Спросил с сердечною тоской:
– Скажите, нынче день какой?
– Что за вопрос? Ведь всякий знает –
Сегодня Пятница Страстная!
День почитания Креста,
И покаянья, и поста –
Ведь на кресте покинул свет
За тридцать проданный монет.
Он сам, вовек греха не знавший,
Грех мира на себя принявший,
Был бит, пленён и опорочен,
Страдая во спасенье прочим.
И человек, и Божество –
Нам Дева родила его
От Духа Божья, чтоб Господь
Людские принял кровь и плоть
И свет божественности вечной
Сокрыл во плоти человечьей.
Не обратив к Нему сердца,
Мы не узрим Его лица!
Пречистой Девою рожден,
Людскую душу принял Он
К природе Божией пречестной.
И в этот день Он в муке крестной,
Как смертный, встретил смертный час
И всех Своих из ада спас.
Ценой Его святейшей смерти
Живые спасены, поверьте,
А мертвые воскреснут ею».
Господи, вот они опять, эти огромные деревья. На этот раз темнеет, уже почти ночь. Обычно тут ясный день, пару раз было время заката… Тибо даже было интересно – куда однажды выведут его эти сонные скитания. Крикнула ночная птица – Тибо знал, кто это кричит так пронзительно и жалобно: птенцы филина. Его жадный детский интерес ко всему живому, к тому, как устроен мир и населяющие его твари, с возрастом не угас нимало, разве что перекинулся от мелких травяных существ к зверям покрупнее. Льва бы вот посмотреть когда-нибудь. И камелопарда. Если в Вавилоне живут камелопарды, может, там повезет. Да он бы, пожалуй, даже речного зверя крокодила, который жрет паломников при переправе, постарался бы рассмотреть повнимательней, прежде чем дать ему кровавый бой.
Ехать было легко. Не то что наяву, поэтому Тибо так радовался во дни болезни, когда уплывал наконец в сон: во сне он был сейчас, как ни смешно, более настоящим. Тело слушалось, уши Мореля мягко прядали, бока вздымались под его бедрами и коленями. Никаких тебе попыток завалиться на землю, запутавшись в стремени, хоть во сне можно от этого отдохнуть. Над подобием тропы скрестились ветви орешника. Надо же, какой яркий сон… И в кои веки, похоже, тут и правда была тропа. Впервые в «лесном» его сновидении. Что-то проясняется, лишь бы только не темнело так быстро: впервые Тибо оказывался в этом лесу в почти полной темноте.
Поэтому когда впереди мелькнул огонек – первый, первый намек на чье-то живое, людское присутствие – он обрадовался так сильно, что даже испугался. Только сейчас, скользнув рукой по бедру, Тибодо осознал, что у него нет при себе оружия: раньше отчего-то казалось, что пояс тяжелит меч. Похоже, у него при себе вообще ничего не было, ни сумы какой, ни кошеля для милостыни, ни оружия – ничего из привычных вещей, сопровождавших молодого графа в любой его поездке по настоящему миру. На нем и одежды-то верхней, оказывается, не было – нижняя рубашка да шоссы, ну хоть, спасибо, башмаки оставили. У снов свои законы, его графского достоинства явно не признающие.
Огонек и впрямь мерцал впереди, явно приближаясь. С детства чувство жгучего интереса – такого, особенного, как турнирный, смешанного с опасностью и желанием, похожим на мужское, только чисто сердечное – с детства это острое чувство жило у Тибо где-то в животе, под реберной клеткой. Что-то там то ли сжималось, то ли билось в ритме сердца, и ради этого ощущения Тибо постоянно пренебрегал опасностью, отворачивался от знания, что может быть скверно. Что если прыгнуть с высоты, можно сломать кости, если пренебречь болезнью и выехать на турнир, можно крепко разболеться, если в разгар болезни вскочить и ломануться в Блуа – можно… Да подумаешь. Без этого трубного гула в крови и жизнь не в жизнь. И вот теперь мерцающий светик между огромных ветвей, между густой листвы вызывал эту самую жажду. На самом деле – жажду разгадать какой-то важный секрет бытия, поймать его, ускользающий, как рыбина, за быстрый хвост. Тибо сжал коленями бока коня – как выяснилось, шпор на его ногах тоже не было.
Это и в самом деле оказалось окно в стене – живое окно человеческого жилища, за которым помаргивал робкий свет. Тибо подъехал вплотную, задыхаясь от волнения: первый раз в этом лесу встретился след людской, чье-то присутствие! Совершенно не удивившись, он обнаружил, что здание лесное – не дом вовсе, а часовенка: подчиняясь законам жанра, законам романа, серая каменная постройка не могла оказаться ничем другим. А человек, который спиной к Тибо стоял на коленях внутри часовни, не мог оказаться никем другим, кроме как отшельником. Как у Персеваля.
Спешившись, он услышал в темноте конское дыхание: лошадь была такая черная, что сперва он ее и не разглядел. Не привязанная. Здоровенная, как… как, собственно, его Морель. Совершенно уверенный, что во сне, в сказке кони не подерутся, он просто отпустил поводья… хотя даже сказочная реальность не помешала надеть на коня недоуздок, руки думали об этом сами, без участия ума.
Он снова подошел к окошку, прижался лбом к закрывавшей его решетке. Никаких витражей, кроме совсем маленького, над высоким алтарем: широкая сияющая патена, над ней потир, из потира словно бы поднимается солнце. Высокая фигура в темном склонялась у алтаря, две свечи по сторонам озаряли темные, как у Тибо, волосы без признаков тонзуры.
Сердце Тибо билось ровно, сильно, словно бы занимая все тело изнутри, но дышать это сейчас не мешало. Почувствовав его взгляд, человек медленно, как бывает только во сне, повернулся, приветственно поднял руку, приглашая ночного гостя зайти. Юноша слегка задохнулся: во сне он еще никогда не видел этого лица. Только… только взаправду.
Это был его давнишний ангел. Не в черном – в синем, и одежда рыцарская, не ряса, как показалось со спины. Ангел, про которого Тибодо и сам уже пару лет как не знал, настоящий он или придумка. Тот самый, который в последнем его падении не пришел подхватить, оставил на этот раз как есть. Только теперь он впервые заговорил, и от этого Тибо вдруг ужасно перепугался. Перепугался, как пожалуй что и никогда еще в жизни.
– Заходи, Милый сын, Милый господин.
А! Так это просто не моя сказка, не моя история, это история Персеваля, только и всего. Вот он, ответ. Мне приснилось, что я – совсем другой человек, яростно и беззвучно сказал себе Тибо и нашел в себе отвагу переступить порог.
– Где я?
– Что за вопрос, Милый сын, Милый господин. Ты в часовне. Часовня в лесу. Часовня – это твое сердце, а лес – это весь остальной ты.
– Я не понимаю.
– На самом деле понимаешь. Просто боишься понимать. Это пройдет.
– Я хочу вернуться. Не хочу тут быть. Хочу вернуться домой.
– Это не получится, Милый господин, – ангел грустно покачал головой. – Я бы очень хотел, чтобы такое было возможно, да только… нет. Не в этот раз. Очень редко можно куда-то вернуться… Зато всегда можно пойти дальше и прийти туда, где ты нужен и желанен.
Тибо протянул к нему руки, как ребенок ко взрослому.
– Мой обет. Я так хотел исполнить свой крестовый обет. Это… несправедливо.
– Знаю, – ангел, как в детстве, ответил на его касание – принял в объятия. Он был теплым и пах как-то ужасно знакомо. Женским, что ли, запахом, и это совсем не удивляло, казалось естественным. Вроде бы розовой водой, которой протирала лицо и руки матушка Тибо. – Мир устроен не по справедливости, Милый господин, я очень хорошо это знаю. Но он в конечном счете устроен по милосердию.
– Хорошенькое милосердие! Все, все наши поплывут в Святую Землю, что-то увидят, послужат Господу, а я… Разве я так много хотел? Любой оруженосец, даже и виллан, почти любой имеет больше моего, может просто подняться в седло, может видеть, как растут его дети…
– Не стоит мериться имением ни с кем другим, если хочешь хорошей жизни и хорошей смерти, – строго прервал его ангел – так, будто имел право поучать, и Тибо умолкнул в его объятиях, хотя и почувствовал на шее влагу его слез. – Ты принес в мир две жизни и ни одной смерти, поверь, это великие дары, и я даже не скажу, который из них больше.
– А как же рыцарская слава, широкий мир с его чудесами…
– Что, если там ожидали вещи, в которых лучше не иметь доли? В которых многие предпочли бы не иметь доли, а уйти раньше, но с чистыми руками и сердцами?
– Как вы можете знать, что могло бы быть, если ему не дали случиться?
– И ты узнаешь, – ангел ласково отстранил его от себя, вглядываясь юноше в лицо. От углов его глаз бежали лучами маленькие морщинки. Тибо запоздало подивился, что у ангела могут быть морщинки. – И ты задашь вопрос, получишь свой ответ, Милый сын, Милый господин. Помнишь, ты хотел узнать окончание истории Персеваля? Настоящее окончание. Нашел ли он способ все исправить, узнал ли правду о Копье и Граале? Ты все еще хочешь узнать?
Тибо сквозь слезы кивнул. И еще кое-что он хотел узнать, так хотел… больше, чем окончание всех книг на свете…
– Твой сын исполнит твой обет, увидит Гроб Господен, узнает чудеса и тяготы Востока, – кивнул ангел в ответ на незаданный вопрос. – Но тебя пока должны занимать твои собственные вопросы. Если ты выберешь пойти со мной и пройти этот лес насквозь, какое-то время будет нужно не оглядываться.
– А у меня есть выбор?
– Конечно. Выбор есть всегда. Хотя бы выбор смотреть назад или смотреть вперед. Или вовсе отказаться смотреть.
– Тогда ответьте мне на один вопрос.
– Всегда лучше задать вопрос, чем не задать.
– Вы… человек?
– Да. Такой же человек и христианин, как ты.
– И я… все еще человек? Просто человек?
– Конечно. Даже более, чем прежде, как и книга делается в полном смысле книгой, когда она дописана.
– А если оборвалась? Как книга о Персевале?
Ангел провел рукой по щеке Тибодо, стирая слезу, о которой тот и не подозревал.
– Когда мы проедем сквозь лес, Милый Господин, многое станет яснее. Порой книга обрывается, чтобы продолжиться где-то еще, обнаружиться уже дописанной. А конец без конца может оставаться, чтобы кто-то любящий его додумывал. Чтобы получилось много концов взамен одного, и можно было выбрать себе по нраву.
– Ладно, – Тибо расправил плечи, радуясь тому, что наконец-то может нормально, глубоко дышать. Ангел – не ангел, но по крайней мере от болезни он так или иначе избавился, а дальше видно будет. – Ведите меня куда там положено. Грааль… тоже стóящая штука, не Гроб Господен единый.
– У меня для тебя хорошая новость, Милый сын, – ангел толкнул дверь часовни, раскрывавшуюся в лесную весеннюю темноту. Из темноты влажно дышали два коня – оба черные, как она сама, но один – с белой звездочкой на лобастой голове. – Тебе больше никогда не будет трудно подниматься в седло.
В труаском замке в огромном животе графини Бланш посреди ночи встрепенулся младенец. От этого резкого движения она скачком проснулась – на секунду раньше, чем за стеной жалобно завыл Элан.
Explicit li romanz de Perceval.
Эпилог
«Nos deüssien estre an esfroi
Et estimaié et esperdu
Qant nos avons celui perdu
Qui por Dé toz nos revestoit
Et dun toz li biens nos venoit
Par aumone et par charité.»
Ensin par tote la cite
Mon seignor Gauvain regretoient
Les povres genz qui molt l’amoient.
«Нам есть теперь о чем скорбеть,
Есть повод сетовать в печали –
Того мы нынче потеряли,
Кто одевал нас ради Бога,
Благами оделял премного,
Деньгой и милостью дарил.»
Так целый город говорил,
Гавэйна, доброго мессира,
Навек лишась – любимца сирых.
«Так опочил граф, один из немногих на свете, кто окончил жизнь свою настолько хорошо. И там находилось множество его сородичей и вассалов; нет надобности рассказывать о великом трауре, который был там устроен, ибо никогда не справлялся по ком-либо столь великий траур. Да так оно и должно было быть, ибо никогда человек его возраста не был столь любим ни его вассалами, ни прочими людьми. Он был похоронен рядом со своим отцом в церкви монсеньора святого Этьена в Труа».15
И впрямь нет нужды – уже рассказано – о том, какой великий траур и пышную погребальную литургию на двое суток устроила беременная вдова своему Персевалю. Тому, кто в любовной игре любил называть ее Бланшефлор, созвучно ее имени. И о том, как трудно родила она через неделю после похорон сына, которого вопреки уговору назвала не Анри – ей нужен был не Анри, ей был нужен Тибо. Новый Тибодо, которого – правда, у матери за спиной – сразу же прозвали Посмертышем, под коим прозвищем он и ходил все детство, пока не перекрыл это прозвище иным, более почетным и заслуженным самостоятельно: сперва просто Трувер, а потом и Принц Труверов. Ярчайший поэтический дар он унаследовал по отцовской линии вместе с даром – или проклятием, как посмотреть – любви к своей госпоже… Но все это уже совсем другая история.
А эта история кончается отбытием на другой берег реки молодого рыцаря, ушедшего аккурат вместе с веком – веком, чье сердце билось в его груди: рыцарский дух, крестоносный пыл, честь превыше жизни – все то, что он так любил. Этот юноша, как и романы Кретьена, неназванного его отца, был совершеннейшим воплощением своего века и кончился вместе с ним, словно в веке новом ему – такому – не нашлось места. В столетии новом светильники столетия прежнего начали чадить с самого его начала. Многие успели сохранить свой огонь более-менее чистым, рано погибнув, как Луи, граф Блуа, отказавшийся раненым покидать своего сеньора после того, как сам же безрассудно завел их отряды в куманскую засаду. Иные преобразовались вместе с веком своим. Так Симон де Монфор, доблестный и благочестивый крестоносец, который некогда отказался участвовать в захвате хорватских христианских замков по указке венецианцев, через десяток лет перековался в жестокого тирана земель Лангедока, в мучителя собратьев-христиан, чьим именем пугали детей даже и через много лет после его смерти. А Тибо Шампанский, третий граф сего имени, ничего этого не дождался, оставшись простым, незапятнанным и очень маленьким, промелькнувшим в большой истории, как тень ласточки за витражным окном.
Возможно, в этом милосердие его коротенького века.
Возможно, и в этом милосердие.
Возможно, во всем – милосердие.
+ FINIS ET DEO LAUS +
- Так же впоследствии звали и собачку Анны Болейн. Шутка прижилась.
- Тибо называет Анри Biaus Frere, как называли Персеваля.
- Пер. О. Румера.
- Oui a le non reconeü,
Il dit: “Frere, molt t’a neü
Uns pechiez don tu ne sez mot,
Ce fu li diels que ta mere ot
De toi, quant tu partis de li,
Que pasmee a terre chaï
Au chief del pont devant la porte,
Et de ce duel fu ele morte.
Por le pechié que tu en as
T’avint que tu ne demandas
De la Lance ne do Graal,
Si t’an sunt avenue maint mal. - Ne n’eüsse pas tant duré
S’ele ne t’eüst commandé
A Dalmedeu, se saiches tu.
Mas sa parole ot tel vertu
Que Dex por li t’a regardé,
De mort et de prison gardé.
Pechie la laingue te traincha,
Que lo fer qui ainz estaincha
Descovert devant toi veïs
Ne la raison n’an enqueïs,
Et tu del grail ne seüs
Cui l’an en sert, fol sans eüs. - «Да свершится игра!» Строчка из непристойной вагантской песенки «Я скромной девушкой была».
- Детальное описание турнира – «Хроники Эно» 57, Жильбер де Монс.
- «de feltro» по-латински
- Dex, quant crieront «Outree!»,
Sire, aidiez au pelerin
por qui sui espoentee,
car felon sunt Sarrazin! – Рефрен крестовой песни Гиота де Дижон. - И действительно взял с детей Филипп-Август такой обет в 1209 году.
- Chanterai por mon corage
que je vueill reconforter,
car avec mon grant damage
ne vueill morir n’afoler
quant de la terre sauvage
ne voi nului retorner,
ou cil est qui m’assoage
le cuer, quant j’en oi parler.
Dex, quant crieront «Outree!»,
Sire, aidiez au pelerin
por qui sui espoentee,
car felon sunt Sarrazin!
(…)
De ce sui mout deceüe,
que ne fui au convoier;
sa chemise qu’ot vestue
m’envoia por embracier.
La nuit, quant s’amors m’argue,
la met delez moi couchier,
toute nuit a ma char nue,
por mes malz assoagier.
Dex, quant crieront «Outree!»,
Sire, aidiez au pelerin
por qui sui espoentee,
car felon sunt Sarrazin!
(Guiot de Dijon) - Maugré tous sains et maugré Diu ausi
revient Quenes, et mal soit il vegnans!
Honis soit il et ses preechemans
et honis soit ki de lui ne dist: «fi»!
Quant Diex verra que ses besoins ert grans,
il li faura, quant il li a failli.
Ne chantés mais, Quenes, je vos em pri,
car vos chançons ne sont mais avenans;
or menrés vos honteuse vie ci:
ne volsistes pour Dieu morir joians,
or vos conte on avoec les recreans,
si remanrés avoec vo roi failli;
ja Damedius, ki sor tous est poissans,
del roi avant et de vos n’ait merci!
(Huon d’Oisy) - Ahï! Amors, com dure departie
me convenra faire de la millor
ki onques fust amee ne servie!
Diex me ramaint a li par sa douçour,
si voirement ke m’en part a dolor.
Las! k’ai je dit? Ja ne m’en part je mie!
Se li cors va servir Nostre Signor,
li cuers remaint del tot en sa baillie.
Por li m’en vois sospirant en Surie,
car je ne doi faillir mon Creator;
ki li faura a cest besoig d’aïe,
saiciés ke il li faura a grignor;
et saicent bien li grant et li menor
ke la doit on faire chevallerie
ou on conquiert Paradis et honor
et pris et los et l’amor de s’amie. (Conon de Béthune) - Эти и некоторые последующие события достаточно подробно описаны у самого же Виллардуэна. «Маршал Жоффруа долго скакал, пока не прибыл наконец в Труа в Шампани и не нашел своего сеньора графа Тибо больным и в печали. И тот был очень рад его прибытию. И когда маршал рассказал ему, что они содеяли, он выказал такую радость, что сказал, что оседлает коня, чего давно уже не делал, и сел на коня. Увы! Какое горе! Ибо он уже больше никогда не мог сесть на коня, кроме как в тот последний раз». (Виллардуэн, 35 и далее).
- Жоффруа де Виллардуэн, 37.