Рождественская история
Это история о том, как одна девушка собиралась отмечать Рождество в полном одиночестве, и было ей очень и очень плохо. Наверное, каждому человеку порой кажется, что он никому на свете не нужен, и внутри все сжимается и рвется, и жизнь делается похожа на узкий темный коридор, в конце которого еще темнее. И надо ж было беде случиться аккурат в Рождество, в самый веселый и самый семейный праздник, когда все дарят друг другу подарки и делают сюрпризы. Вот тебе и сюрприз – девушку бросил ее любимый. Человек, которого она считала самым своим близким и родным и даже уехала из-за него в другой город, поссорилась с родителями, вместо привычного уютного дома поселилась в маленькой комнатке, по соседству с вечно пьяным дядькой, который, приходя с работы, начинал стучать кулаком ей в стену и страшно ругаться. Но все это ее только смешило и казалось отличным приключением, все ей было нипочем, пока она думала: «Зато у меня есть любимый». А тут вдруг оказалось, что никакого любимого больше нет, что именно на Рождество он оставляет ее одну, потому что у него есть другая любовь, настоящая – а она, значит, была вовсе не настоящая, а просто так, пустяк. И ничего не значили ее драгоценные мечты и планы о будущей семье, о белом платье и двуспальном одеяле.
Сначала девушка не поверила, что все в самом деле так плохо – ведь только вчера было очень хорошо! Она несколько раз позвонила своему любимому, желая услышать, что это шутка, или ошибка, или что угодно, кроме правды. Он упорно не брал трубку, притворяясь, что его нет дома, и девушка долго слушала длинные гудки, представляя, как он сидит в кресле или на их любимом диванчике и с отвращением смотрит на надрывающийся телефон. Потом ей стало так страшно, что она перестала звонить, легла лицом вниз прямо на пол и стала считать до ста.
Она посчитала до ста, и до двухсот, и до тысячи. Потом укусила себя за руку. А кошмар никак не проходил – наоборот, все больше обретал реальность и укреплялся. Заплакать не получалось.
Дома у девушки был торт, бутылка вина и елочка в детском красном ведерке. Торт и вино купила она сама – к празднику, который хотела провести вдвоем с любимым, как будто они уже настоящая семья. А елку принес он сам, еще вчера принес, когда всего этого кошмара не было, и поэтому от одного вида елки делалось еще страшнее.
Девушка открыла окно, выхватила елку из ведерка и вышвырнула ее на тротуар – как была, наряженную, с золотой Вифлеемской звездой на макушке. Секундой позже, чем елка упала, до седьмого этажа долетел звон бьющихся шариков и звезд. И Звезды, наверное. Бежавшие под окнами люди со свертками отпрянули в разные стороны, начали поднимать головы и что-то сердитое кричать в высоту. Девушка не слышала, что именно.
Она посмотрела вниз, на прекрасную рождественскую улицу в огоньках, на мягкий снег, летящий хлопьями, рисующий желтые нимбы фонарям. Брошусь вниз, подумала она, просто перегнусь пониже и перестану держаться… и ничего этого не будет. Она какое-то время лежала грудью на подоконнике и часто дышала, а падающий снег щекотал ей шею. Потом она вспомнила звон бьющихся елочных игрушек – и не смогла. Оторвалась от подоконника и захлопнула окно.
– Пусть я умру, – попросила она в темноту. – Не хочу жить. Пусть я умру прямо сейчас.
Постояла, словно ожидая ответа – но ответом пришел только стук собственного сердца, никому не нужного теплого дурацкого сердца, которое никак не могло взять и остановиться. В комнате было темно. Девушка зажгла свет – и отстраненно удивилась: как она до сих пор не замечала, что у нее очень тусклая лампочка. И даже если зажечь разом и ее, и кривоногий торшер у кровати – все равно не помогает от темноты.
Она открыла вино, налила полную мамину чашку. Бокалов она еще не успела купить – новое жилище, чужой город – а любимый все время обещал принести парочку, но забывал, а желтая чашка приехала с девушкой из дома, хорошая чашка, мамин подарок. Тех времен, когда мама еще любила свою дочь, улыбалась ей и называла Крошкой и Рыжиком, а не продажной дурой – по телефону, ледяным голосом, полгода назад…
Девушка отрезала кусок торта и начала жевать. Торт оказался ужасен. Даже удивительно, до чего ужасен – ведь это был ее любимый торт, взбитые сливки, но девушку чуть не стошнило от его приторного вкуса. Она попробовала запить гадость вином – и поняла, что вино пахнет сивухой. И еще чем-то. Сырой землей? И зачем теперь вообще есть?
С работы тем временем пришел сосед с каким-то другим дядькой, таким же пьяным и громким. Они грохотали дверьми, гремели чем-то на кухне, потом начали орать – не то на нее, не то друг на друга, а еще у них заиграла музыка – должно быть, включили радио, чтобы создать фон для своих криков. Противный голосок запел про Санту, который везет хорошим детям подарки – Рождество везде, и по радио, и по телевизору – и девушка поняла, что не может тут больше оставаться. Вся жизнь представилась ей вот этой гнусной комнатой, одновременно такой пустой и такой тесной, что девушка впервые в жизни почувствовала клаустрофобию. Она бросила кусок торта обратно в коробку, накинула пальто и долго старалась в темноте коридора попасть ключом в скважину, чтобы запереть за собой дверь. Не попала – и оставила дверь открытой. Ведь теперь уже все равно.
Она шла по улице под мягким рождественским снегом и наконец-то плакала. Когда случается беда, самым горьким для человека часто становится именно то, что раньше его больше всего радовало. Как она всегда любила Рождество, с раннего детства, как ждала его приближения! Огоньки на деревьях, сверкающие елки в витринах и в окнах. Колокола на праздничных церквях… Они с отцом часто уходили бродить по городу в сказочную ночь, лазали по сугробам, заглядывая в окна и шепотом сравнивая елки, тихо смеясь собственному хулиганству. Они не боялись промокнуть, зная, что потом вернутся в тепло, под елку, к вкусному ужину и горячему чаю. К маме, бабушке и кошке. Кошка уже умерла… Бабушка тоже. А мама больше не разговаривает со мной. А я… Почему нельзя было умереть в детстве, когда ничего еще не сломалось, когда была жизнь?
Идти оказалось некуда. К друзьям? В этом чужом городе девушка еще не успела ни с кем как следует сблизиться. Имелось несколько приятельниц по работе, из тех, с кем приятно выпить кофе в обеденный перерыв. Но стоило ей только представить, как она приходит к ним с зареванными глазами, в своем заснеженном пальтишке, и они начинают ее весело утешать, а про себя думают, до чего она жалкая и одинокая и какая дура, что дала вот так себя бросить – и девушка начинала плакать еще сильней. Несколько раз ее толкали спешившие по домам люди со свертками, извиняясь на бегу; незнакомая бабушка что-то спросила – но девушка ее не заметила. Целующаяся парочка впереди расстроила ее так сильно, что она вся затряслась от плача, притом не останавливаясь и на ходу вытирая щеки рукавом.
Тем временем на улице становилось все холодней. Снег, который падал роскошными большими хлопьями, уже летел не сверху вниз, а как-то под уклоном – и как раз под таким уклоном, чтобы забиваться девушке под воротник. Пальто у нее было осеннее, слишком тонкое для зимы – зато элегантное, ха, зачем теперь-то нужна эта элегантность… Она купила его для любимого – то есть из-за любимого, конечно, потому что выбор между облегающим пальтецом до колен и толстой набивной курткой во времена первой зарплаты для нее был вовсе и не выбором. Девушка обнаружила, что забыла варежки, и спрятала руки в карманы. Носового платка, внезапно ставшего весьма необходимым, там не обнаружилось, зато позвякивали ключи и шуршали какие-то мелкие купюры. Девушка вытащила бумажку наружу и посмотрела – не так мало, как могло бы быть. Она повертела головой и отыскала через дорогу красные мигающие буквы – B-A-R. Перебегая улицу, едва не попала под машину – и на секунду позже, чем умное тело ее отшатнулось из-под колес, вспомнила, что вовсе не хочет жить.
В баре было тепло и полупусто. Это хорошо. Судя по интерьеру, он оказался недорогим – и это тоже хорошо. Девушка нашла столик в углу, как раз под елочкой, и уселась, медля снять заснеженную шапку, так что через пару минут по волосам ее потекла вода.
Подошел мрачный парень в фартуке, и девушка не сразу поняла, что это официант. Что будете брать, да, ведь надо же что-то взять. Вот и прекрасно, я напьюсь в кабаке, напьюсь страшно, в стельку, в доску, как последняя свинья. И обо всем забуду, и мне станет все равно. Станет все равно, что ты бросил меня, радость моя, жизнь моя, но как же ты мог?..
Она удержала горестный вой, который как будто рвался из самой середины живота, и заказала пинту пива, выбрав самое дешевое. Официант отошел с легким презрением.
Выпив пиво почти залпом, девушка попросила еще. У парня в фартуке стало такое лицо, как будто он хотел что-то спросить – однако промолчал, принес следующую пинту. За соседним столиком сидела развеселая компания; мужчина что-то сказал, приподнялся, громко выстрелила пробка от шампанского. Взвизгнула пара теток – впрочем, не испуганно, а вполне весело. Опасаясь, что ее снова затошнит, девушка пила пиво мелкими глотками, прикрывая глаза, потому что смотреть вокруг было страшно. Будто и вовсе не ее жизнь. Не может у нее быть такой жизни. Она хотела быть счастливой, ее все всегда любили. Она – дочка своих родителей, подруга своих друзей, невеста своего любимого. Она же красивая, умная, она же ХОРОШАЯ. Она играла главную роль в школьном спектакле, принцессу Грезу; она была старостой группы в колледже; когда ей было тринадцать лет, одноклассник написал ей любовные стихи. Почему же она сидит тут одна, в совершенно чужом городе и среди чужих людей, пьет то, что ей совершенно не нравится, идти ей совершенно некуда, а у левого локтя стоит искусственная елочка со звездой на верхушке и мигает разноцветными огоньками – так радостно мигает, что хочется немедленно удавиться… И эти люди. Какие они отвратительные – будто и не люди вовсе. Дяденька с брюшком, с кошачьими усами; тетка, похожая на базарную торговку… Двое парней – противные подростки, шумные и тупые… Кошачий дядька наклонился к торговке, смачно поцеловал ее куда-то в середину лица…
Девушка резко встала, едва не опрокинув початое пиво. Сдачу возьмите, не особенно настойчиво позвал официант. Она сделала было шаг в его сторону – но поняла, что сейчас не выдержит, разорвется, умрет, разрыдается, надо бежать… нет, да, нет, спасибо, и вот она уже стоит на улице, сжимая в руке обледенелую шапочку и задыхаясь от крайней степени горя – мир не видел ее, мир не замечал, что она умирает. Добрый Санта в новый год всем подарки привезет. Только тот, кто целый год хорошо себя ведет…
Оставайтесь греться и радоваться, оставайтесь смотреть на веселенькую елку и быть друг с другом вместе; не всем же, в самом деле, дано жить.
Она снова шла по улице, уже слабо представляя, где находится. Наверное, было очень поздно. Прохожие со свертками под мышкой наконец разбежались по домам и грелись там у своих елок, возле теплых чайников, или под одеялом с теплой женой. Гуляла только молодежь – из-за домов порой с треском взлетали разноцветные шутихи, роняя алые и зеленые огни, и молодые голоса орали от праздничного веселья. Одинокая и замерзшая девушка шарахалась от этих пятачков радости, сворачивала, ныряла в подворотни, срезала углы. Руки у нее стали совсем ледяными, как она ни сжимала кулачки в карманах пальто; нос покраснел, брови и волоски над губой поросли инеем. В голове было пусто и темно. Она шагала, слыша только собственное частое дыхание, да еще в ушах колотились молоточки крови. Может, сесть на скамейку и замерзнуть до смерти, и пусть завтра ее найдут белую и обледеневшую… Хоть бы бар какой-нибудь, хоть бы магазин… Но пустые витрины по дороге сверкали огнями цветных елочек в темноте – продавцы тоже разбежались по домам отмечать светлый семейный праздник; а с черного неба горстями сыпал снег, и фонари со скрипом покачивались над ледяным бульваром. По дороге стремительно прогремел последний трамвай, торопясь домой в депо, в компанию других трамваев. Что это за бульвар? Название залепило снегом… Мелькнула черная собачья спина – бездомный пес бежал праздновать Рождество в теплый мусорный ящик, и еще несколько псов – почти у каждого, кроме никому не нужной девушки, есть своя компания – выкатилось ему навстречу из недр помойки. Всякого кто-нибудь да ждет, почти что всякого.
Девушка толкнула незапертую створку воротец. Все-таки тепло – если, конечно, туда пускают… если еще не закончили… и кто их знает, может, там до утра открыто? Ей редко приходилось бывать в церквях – ну бывало, заходила почти случайно, воровато оглядываясь, будто украла что, ставила свечку. Будто за делом пришла. А раз уж пришла – так не убегать же сразу. И когда бабушку хоронили – тоже была церковь: священник в черном облачении, говоривший вроде на нашем языке, но притом совсем непонятно, и острый восковой бабушкин нос, торчащий из гроба, и опять тонкая свечка в руке, заплакавшая воском всю юбку и даже туфли.
Но сейчас ей было уже все равно. Толкнула дверь, шагнула в качнувшийся наружу столп теплого воздуха. В церкви было полутемно – видно, служба навечерия уже кончилась; горела небольшая лампа в алтаре и маленький красный фонарик там, совсем впереди. Или это свечка? Красное пламя трепыхалось, как язычок огня. Тени статуй подрагивали, будто живые. Девушка прошла к самой дальней, самой незаметной скамейке, тихонько села. Наверное, сейчас выгонят, безразлично подумала она, ведь все уже разошлись. Ну и что. Буду тут сидеть, пока не выгонят. Теперь-то уже все равно.
Ноги ее в тонких колготках медленно отогревались, и она постепенно понимала, как же сильно успела закоченеть. Красный огонек дрожал, и было тревожно и одновременно очень спокойно – как бывало в детстве, когда на работе у мамы поздно вечером выключали свет, и здание делалось очень большим и притом на удивление своим, уютным. И вкусно пахло фломастерами. Или странными духами… или еловыми ветками… в общем, пахло чем-то особенным и своим. Новогодним. Даже летом – как она не догадывалась до сих пор, что у мамы на работе всегда пахло Рождеством?.. Или дело в том, что здесь, в церкви, тоже поставили букеты из еловых веток – нет, не букеты, похоже, это настоящие елочки у самого алтаря… И звезда, конечно, точь-в-точь как была у них дома. Своды здесь такие большие. Темные… Вот бы уснуть и ни о чем не помнить, кроме елового запаха, и возвратиться в давнее, давнее время, когда все было иначе…
– Тебе плохо?
Девушка дернулась, вскидывая склонившуюся на руки голову. Она, похоже, задремала – от холода ли, от слез или от полутора пинт скверного пива. Поморгала глазами, стараясь сфокусировать зрение на человеке, который трогал ее за плечо – и не преуспела.
– Нет, все нормально, – быстро солгала она и попробовала встать. – Я сейчас пойду. Вы закрываетесь? Извините… Ухожу.
Однако ноги, затекшие за время сидения – полчаса? Час? – не сразу ее послушались. Человек в длинном черном пальто не мешал ей, но и не помогал, стоя рядом и молча глядя, как она выкарабкивается наружу, с трудом разворачиваясь и спотыкаясь о дощечку для коленопреклонения.
– Куда же ты пойдешь одна? Ведь ночь.
Девушка подумала, что ей надо бы возмутиться. Разве она похожа на бездомную нищенку или еще похуже, чтобы так просто обращаться к ней на «ты»? То, что она одинока и несчастна, не дает права любому парню ненамного старше ее… и вообще, этого не должно быть сразу видно, она прилично выглядит, она… Однако возмущение, вопреки ожиданию, не подступило к горлу; наоборот – ужасно захотелось реветь. Чтобы не расплакаться немедленно, девушка сделала вид, что проверяет содержимое карманов. Однако подлые слезы были уже близко и дрожали перед глазами, замутняя взгляд. Она не вздрогнула – наоборот, как-то обмякла, когда теплая – даже сквозь пальто теплая – рука легла ей на плечо.
– Тебе не с кем отмечать Рождество? Если хочешь, давай праздновать вместе.
– А как же твоя жена… и толпа дружков? – девушка ничего не могла поделать: горечь душила ее и требовала выхода наружу. Слезы уже потекли по щекам; эх-ма, большему позору все равно не бывать – она подняла голову, чтоб хотя бы отчасти разглядеть собеседника. По голосу она не ошиблась – он был старше ее, но не сильно. Вполне себе молодой парень, только вот с бородой. Ей никогда не нравились бороды – но парня таковая, как ни странно, не портила. И сейчас он улыбался.
– У меня нет жены. Только мама. А друзья уже поздравили меня сегодня – и на ночь разошлись по домам.
Глотая кипяток слез, девушка попробовала здраво соображать. Жены у него нет, видишь ли. Ясное дело – завлекает. Ну и что, в конце концов? Хуже уже не будет, терять-то нечего. Его все равно больше нет… Может, даже и хорошо будет совершить что-нибудь безумное и ужасное, чтобы он потом пожалел. А вдруг… вдруг ее убьют… или – вспомнились страшные газетные истории – расчленят и продадут ее внутренние органы… или… А впрочем, зачем человеку, который не далее чем сегодня собирался бросаться из окна и просил смерти, печься о своих внутренних органах? И более того – впрямь ли она подозревает в намерении торговать ее печенкой и селезенкой того, кто до поздней ночи засиживается не в кабаке каком-нибудь – в церкви?
– Не бойся меня, – тихо сказал бородатый парень. Рука его у девушки на плече была необыкновенно теплой; такой теплой, что… совершенно не хотелось, чтобы он ее убирал. Сказать по правде, не хотелось, чтобы он хоть когда-нибудь ее убирал. Она шмыгнула носом – не слишком-то привлекательный поступок при знакомстве с молодым мужчиной – однако нос порой диктует нам свои условия. Шмыгнула носом и посмотрела ему в лицо. И ей стало очень хорошо и очень страшно.
– Ты… я тебя правда знаю или мне кажется?
– Правда знаешь.
– В колледже? Или в школе? Или…
– Помнишь, я с самого начала был в тебя влюблен, – подсказал он – и так просто, безо всякого стыда или печали, что покраснела она, а не он. Влюблен? Девушка постаралась быстро вспомнить всех ребят, которые были в нее влюблены. Кроме любимого, да, кроме любимого. Чье лицо, весь ужасный вечер плававшее перед глазами, теперь слово отодвинулось куда-то на периферию. Одноклассник, который написал ей стихи? Тот парень из колледжа, который краснел и заикался, когда она обращалась к нему? Или тихий сосед, на год ее младше, на день рожденья притащивший ей однажды целую охапку чайных роз, украденных из соседского сада… Или… кто? Паренек в детском саду, который ударил лопаткой обидевшего ее одногруппника?..
Она изо всех сил всматривалась в лицо человека, сидевшего перед ней – стараясь, ища, накладывая на него черты всех, кто когда-либо любил ее – и вдруг догадалась. Не о том – о другом: догадалась по длинному черному пальто и по белому, кажется, стоячему воротничку, видневшемуся сквозь мягкую бородку.
– Ты что… священник?
Улыбка, кивок. Господи, почему же так страшно-то, что сердце бьется в самом горле, так страшно не было и в первый вечер, когда они с любимым остались одни… Ведь этот человек не делал и не говорил ничего ужасного или волнующего. Ничего. Они еще даже не добрались до его дома: так и сидели на церковной скамейке при дрожащей свечке в алтаре. Он не пытался как-либо особенно к ней прикоснуться (конечно, вспомнилось запоздало – он ведь священник, им нельзя…) Он сидел, слегка обняв девушку за плечо, скорее по-дружески обняв, по-братски; отчего же все внутри у нее горело и скручивалось пружиной, как никогда не было даже рядом с любимым, как не бывало на трамплине перед прыжком, ни перед выпускными экзаменами, как не бывало вовсе никогда… И неожиданно для себя самой девушка поняла самую удивительную вещь сегодняшнего ужасного и удивительного дня – что это горение, эта стянутая пружина была просто-напросто радостью. Она была рада видеть его, вот и все. Хотя и не могла вспомнить имени. Хотела – и не могла.
– Я никогда и не переставал тебя любить, – сказал он – так же вольно и спокойно, без малейшего стыда открывая постыдную истину: ведь постыдно же любить кого-то больше, чем он тебя, – постыдно, или…
– Я не знала, что…
Она столь о многом хотела сказать – что она не знала, вернее – не помнила, все время думая только о любимом и забывая обо всех, кто любит ее саму… И как ей было плохо, как ужасно сегодня, когда она думала, что совсем никому не нужна – и те люди в баре, они ведь были ни в чем не виноваты, и соседа тоже жалко, зачем он каждый день напивается и стучит в стенку, ведь мог бы жить – и маму жалко до слез, она ведь, наверное, ждала весь вечер, что дочка хотя бы поздравит ее с Рождеством, а она забыла, совсем забыла – не нарочно, это все не нарочно – и как все-таки больно, как страшно больно, когда любимый оказывается совсем чужим и не берет трубку телефона… Но едва только она уже собралась все это сказать – и больше того рассказать, про бабушку, которая умерла, и про колледж, и про елку со звездой, выкинутую в окно – едва только она собралась сказать много-много о своей боли, она поняла, что ей не больно. Не больно – и все тут: она по-прежнему оставалась брошенной, бабушка – умершей, мама – не поздравленной, и плакать все еще хотелось – только уже не от боли. Так девушка и сидела, приоткрыв рот, ошеломленная этим открытием, а любящий ее человек смотрел на нее – очень серьезный и очень радостный – и радовался он не чему-нибудь, а просто самому ее существованию.
– Но теперь ты знаешь, – сказал он. – Теперь ты не забудешь… радость моя?
Она хотела сказать – может, даже крикнуть – нет, никогда! Она хотела спросить – сильно ли он страдал оттого, что до сих пор любил ее безответно, хотела узнать – что она теперь может сделать, теперь, когда она знает и хочет сделать хоть что-нибудь… Пахло свечами, елкой, странными духами, фломастерами, Рождеством. Девушка заплакала наконец – и ей наконец-то было не стыдно плакать. Совсем.
– Ты приходи ко мне, – сказал любящий ее человек, чья рука на ее плече была единственной рукой, которая, оказывается, прикасалась к ней так, как надо. Глаза у него были карие – или какие-то орехово-сияющие, такие радостные, что сам их взгляд наполнял радостью все тело. – Приходи ко мне теперь, как сможешь. Я буду ждать.
– А остаться… совсем с тобой остаться можно? Только с Тобой? – она уже не могла смотреть ему в лицо. Она опять уткнулась в ладони, потому что уже слишком близко подошла к отгадке его имени и не могла – при всем огромном желании – поднять глаза. Но и не глядя, она могла сказать, что он улыбается.
– Если ты захочешь.
Она схватилась наконец за его руку – руку, лежавшую у нее на плече – и уже поймав пальцами пальцы, поняла, что рука не та, но куда старше и холоднее, что ее слегка потряхивают, тормошат, и что ноги у нее окончательно затекли, и затек локоть, в который она утыкалась лбом. Сквозь витражное окно били разноцветные лучи, ярко-золотой ослепил глаза одинокой девушки; поморгав, как летучая мышь, она наконец смогла из плавающих пятен составить пожилое внимательное лицо в очках, склонявшееся сверху, из золотой пыли.
– Сестренка, что с вами? Все ли в порядке?
Пожалуй, по мне ни за что не скажешь, что все в порядке, подумала девушка, на миг представив себя со стороны – всю ночь проспала сидя, видок наверняка дикий: на лице следы от складок рукава, глаза красные, на влажных волосах – сбитая на сторону шапка… Шутовской колпак. Ей стало смешно. Искренне и непритворно смешно. Но она все-таки не стала смеяться, чтобы не смутить этого человека – человека в настоящей черной сутане, священника, пришедшего служить первую рождественскую мессу.
– Да, простите, я просто… уснула… Извините… Вы священник? Мне надо…
Умные глаза за стеклами очков понимающе заулыбались. Много разных чудаков видел здешний настоятель за двадцать лет пастырской службы. И привык не особенно удивляться – как плохому, так и хорошему.
– Подождите около исповедальни, я сейчас подойду. – И вдруг, заметив что-то еще, он сдвинул брови, обеспокоенно потянулся рукой:
– Что это с вами, сестренка – поранились? У вас тут как будто…
Сердце ее пропустило пару тактов. И снова тело помнило чуть больше души – девушка еще не успела подумать, а рука уже схватилась за левое плечо, где на сером драпе пальто темнело подсохшее пятно крови.
– Это не со мной, отец… Это не моя.
01.02.2006