Страсти одного ученика – ma non troppo

Объяснительная записка

Эта небольшая книжка – так называемый «римейк» (та же история, рассказанная в других декорациях), оммаж (во всех отношениях) Онфруа IV де Торону и Изабель Иерусалимской, который задумывался как мой им подарок – а получилось, что это в большой степени их подарок мне, возможность еще какое-то время провести в соприкосновении с ними.

Изначально я хотел после длительного погружения в историческую правду, созерцания и описания этой очень долгой и бо́льной правды – какой-то веселой психотерапевтической истории для души. Святочной истории. Попросту говоря, сказки. О том, как в более справедливом месте и времени все могло бы пойти иначе. О том, какими были бы эти самые люди в другом месте и времени, как сложились бы их жизни, как все могло бы просто быть хорошо не только в высоком, но и в самом простом земном плане. Если бы никто не разрушил их жизней… Или попробовал бы, но не сумел… Или сумел бы, да не совсем, да была бы возможность это исправить… Заодно мне очень целительной казалась игра «кто из дорогих мне исторических лиц каким оказался бы в нашем веке».

Однако, как обычно, что-то пошло не так. Как говорится, из этого набора деталей что ни собирай, всё автомат получается. История оказалась больше, больнее и куда настоящее, чем автор планировал изначально, время – менее травоядным, люди – те же самые – живыми, и все они ходили, говорили и действовали совершенно сами, мне оставалось только смотреть да записывать. В результате все-таки получился снова автомат – но стреляет он куда реже и менее смертельно, удалось отделаться меньшей кровью, и, как положено по законам святочной истории, все кончается хорошо. Но предупреждаю, совсем избежать крови и слез все-таки не удалось. Еще одна цель написания этой сказки подкралась незаметно – истории некоторых людей, не вошедшие в изначальную книгу, тоже захотели быть рассказанными, пускай и в других реалиях – и сказать по правде, от этого они практически не изменились.

Хотя это самостоятельная книга, которую вполне можно читать и в отрыве от оригинала, мне все же кажется, что так делать не стоит. Половина удовольствия от пересечения реальностей, половина шуток просто пропадет, не достанется тому, кто не знает, «кто все эти люди и почему с ними происходят все эти вещи». Так что прошу считать сказку приложением к оригинальным «Страстям одного ученика, или Цветочкам графа Торонского». Ее название – это оммаж не только обожаемому циклу Гуарески о доне Камилло, но и происхождению графа Онфруа. Хотя после всего, что с ним произошло, какой же он теперь Умфредо, какой же он теперь Альтавилла – однако из жизни слова не выкинешь.

В общем, здравствуй, Jamaispays, который я для простоты восприятия называю Неверлендом.

Эта книга будет состоять из трех частей:

 

L’Hommage d’amour à Honfroy IV de Toron et Isabelle de Jerusalem

 

Часть 1
Онфруа, или Испытание любовью

Honfroy, ou l’ordalie par l’amour

Посвящается Антону, Катерине и всей их прекрасной стране Беларуси.
За победу правды!

+

«Джульетта оказалась пиратом, а Ромео был морской змеей» (БГ)

– Онфруа.
– Что? Как это хоть пишется-то?
– Через h, но оно чисто этимологическое и не чита…
– И что это за имечко вообще? Никогда такого не слышала.
– Наше родовое, – словно бы извиняясь, объяснил парень. – Так у нас в семье принято называть старших сыновей. Так звали моего отца, и деда, и пра…
– Ну ты и зануда.
– Но не законченный, потому что отца моего прадеда звали Эрмано.
Изабель хмыкнула, и он тоже закусил улыбку.
– Тебя в детстве не дразнили за твое имечко?
– Нет, потому что меня неинтересно дразнить, я совершенно не ведусь, – серьезно ответил он. – Ну и смысл меня дразнить, если у меня почти весь класс на контрольных списывал. Дураков нет рубить сук, на котором сидишь.
– Хвастаешься, – заметила девочка, прищурившись.
– Это бывает, да. Есть такой грех. Mea culpa, – он покаянно стукнул себя в грудь.
– Ты еще и благочестивый, похоже на то, – она закатила глаза. – И за что мне это? Мало того, что уже полсуток сижу в этом зоопарке, так мне еще и проповедника подослали, чтоб мало не показалось…
– Вообще-то да, я из организации «Христианская молодежь в помощь…» неважно, в общем, это правда приходская инициатива, – признался Онфруа. – Только меня никто не подсылал, честно, это моя собственная воля. Я хотел бы попробовать вам помочь.
– А кто сказал, что мне нужна помощь? Особенно от таких, как ты.

Разговор этот происходил в так называемой «детской комнате» полиции одного большого Неверлендского города, куда шестнадцатилетнюю девочку доставили, сняв ее с трассы в процессе автостопа. В розыск несовершеннолетнюю беглянку объявили родители – мать и отчим – едва обнаружив, что она сбежала из дома через окно, воспользовавшись хитрой конструкцией из переплетенных друг с другом бельевых веревок. Онфруа, волонтер организации «Христианская молодежь в помощь трудным подросткам», заглянул сюда по пути из университета – и, узнав от надзирательницы, что утром поступила новая девчонка в ожидании, пока ее приберут домой родные, сразу же попросил ее повидать, поговорить. Девочка, стоило ему увидеть ее в этой закрытой унылой комнате с натужно веселенькими плакатами по стенам – этой так хорошо знакомой ему комнате – немедленно целиком и полностью вошла ему в сердце своим крайним одиночеством. Маленькая, наверное, старше, чем кажется на вид, с затянутыми в хвост черными волосами необычайной густоты, она сидела на краю лавки у стены – как сычик на ветке – с таким яростным и непримиримым видом, что ее сразу делалось чудовищно жалко. Плакаты с красивыми успешными улыбающимися подростками, которые разными способами – попарно, по одиночке, с папками под мышкой, с каким-то спортивным инвентарем – маршировали в счастливое будущее, еще усугубляли это впечатление.

– Знаю я таких, как ты. Все вы одинаковые. Вам главное – галочку поставить, «сегодня я обратил пять заблудших овечек и перевел двадцать старушек через дорогу». А на живых людей вам плевать.
– Мне не плевать, правда. Не знаю, как вас в этом убедить, но мне не плевать.
– Все вы так говорите. А толку ноль. Бойскауты хреновы… Ты же в бойскаутах небось был?
– Был, – нехотя признался тот. – Недолго, правда, но был.
– А я вот не была ни в каких скаутах, – с вызовом заявила Изабель. – Терпеть не могу ходить строем.
– Я тоже не очень-то люблю на самом деле, поэтому и ушел. Ну, и на учебу времени мало оставалось.
– Ну и чем ты мне можешь помочь, бойскаут, кроме как потратить на меня свое драгоценное время? Которого тебе не хватает на учебу.
– Для начала мне нужно узнать, что с вами случилось, – Онфруа, стараясь не нарушать границ ее личного пространства, присел рядом на лавку на безопасном расстоянии. Лучше бы напротив, чтобы и контакт взглядов был, но сейчас подтягивать и устанавливать какой-то специальный стул означало бы принять позицию допросчика, а не просто собеседника.
– Ага, хочешь вытянуть из меня целую исповедь, чтобы потом донести…
– Кому? – тихо спросил Онфруа. – Кому я, по-вашему, мог бы донести ваши тайны, чтобы это могло вам еще как-то повредить?
Девочка передернула плечами, нехотя признавая его правоту.
– Да, пожалуй что, ты прав, хуже все равно некуда. Так и так меня вот-вот отправят в дом, милый дом, чтоб его черти взяли.
– Вам настолько плохо было дома? – спросил Онфруа, не удивляясь таким словам. Он и сам на какой-то – правда, по счастью, очень короткий период своей жизни – прочувствовал, что дома может быть плохо, если там живет кто-то, кому ты вовсе не нравишься. Правда, как только мать узнала, что отчим всерьез поднимает на него руку, она немедленно подала на развод и выставила мужа за порог – она была не из тех, кто давал другим обижать любимого сына, а в «мужчине в доме, хоть каком, да своем», и вовсе не нуждалась, будучи волевой и самодостаточной. Но Онфруа со своим волонтерским опытом отлично знал, что отнюдь не все матери таковы. Именно после неприятностей с отчимом Онфруа дал себе слово что-нибудь сделать, когда хоть немного вырастет, для детей, которым дома… не как дома. Которым дома плохо и страшно.
Изабель повернула голову и окинула его взглядом, словно прикидывая, насколько многое ему можно доверить. Он терпеливо ждал, не вынуждая ее говорить. Его сердце снова прошило жалостью от красоты и беззащитности ее лица.
Чтобы ее разговорить, решил начать с себя: так сказать, сделаться близким к народу.
– У меня было в жизни время, когда мне тоже хотелось сбежать из дома, – сказал он осторожно. – Отчим меня очень невзлюбил, цеплялся по любому поводу, руки распускал. Так что я могу понять, когда дома попросту… тяжело.
– Кому тут будет легко, если его держать как в тюрьме и каждый день мыть мозги, что я вообще не человек, а так, ходячая… матка. И место мне в постели одного там… олигарха, – это слово она выговорила с отвращением, как ругательство. – Потому что он – мой единственный шанс устроиться в жизни, потому что этот брак составит финансовое счастье всей семьи, потому что они просто мной торгуют с этим… маркизом с самого детства, цену набивают, тьфу, как же я все это ненавижу. Ты-то парень, тебе проще, разве что поколотят – а дальше живи как хочешь.
– У вас есть причины не хотеть этого брака?
– Сто штук, еще спрашиваешь. Во-первых, он мерзкий старый хрыч, ему хорошо так за сорок! И руки у него мерзкие, и он обожает этими руками лезть куда не следует. А во-вторых, мне вообще все это не сдалось! Не хочу я никаких мужей, я хочу учиться и работать. И жить сама, а не сидеть в клетке и рожать, пока не лопну.
– А на кого учиться? – с интересом спросил Онфруа – тема образования всегда была для него самой увлекательной.
– На юриста. Хочу быть судьей. И работать в семейном праве. Или в арбитражники, я еще точно не решила.
– Это ужасно интересная область права – и та, и другая, – с энтузиазмом согласился Онфруа. – Тяжелая, правда, работа, на износ порой, я по матери знаю, но зато дает такие возможности делать людям добро! Строить более справедливое общество, служить…
– Только, по ходу, кто-нибудь другой вместо меня будет строить это самое общество и служить, – Изабель мрачно потерла виски ладонями. – Потому что сам знаешь, сколько стоит поступить на юрфак. Разве что идти на стипендию, но для этого надо учиться целыми днями, вкалывать, а не по ночам с фонариком учебник читать… и не по трассе кататься.
– Зачем же вы выбрали все-таки покататься по трассе?
– Объявление о работе увидела дельное, «Для молодых амбициозных девушек от 15 лет, готовых сменить место жительства»… Подумала, проверю, вдруг не вранье и не это самое… ну ты понял, что.
– Ох, да. Может быть, и хорошо, что вам не удалось доехать до… работодателей, порой молодые девушки так скверно попадают! У них отбирают документы, потом очень трудно вырваться.
– Как будто мне из дома легко вырваться, – горько вздохнула Изабель. – Сейчас вот оттащат меня обратно и, я не знаю, на цепь посадят. А я… все равно сбегу. Или объявлю голодовку и уморю себя голодом, как узница совести. Ничего они мне не сделают.
– Не думаю, что это хороший выход.
– Так хороших-то, похоже, и нет. Сплошной ужас, куда ни глянь. Я еще несовершеннолетняя, я никто и прав у меня ноль. И я своими ушами слышала, как они обсуждали, что если будет беременность, то шестнадцать – уже нормальный возраст согласия, и я перестану выделываться наконец, и…
– Правда ужас, – согласился Онфруа. Непонятно, каким образом все это складывалось, соединялось в его голове в этот самый миг, из какого мельтешения мыслей и образов складывалась новая реальность – но она уже существовала, и Онфруа бы в жизни не поверил, что это правда сейчас сделает. Сделает предложение, извините, руки и сердца шестнадцатилетней девчонке, которую он час назад увидел впервые в жизни в детской комнате полиции.
– А выходите замуж за меня. – Он поперхнулся словами – и зачастил, пытаясь как-то сгладить шок и для себя, и для девушки: – Я имею в виду, я три года как совершеннолетний, а у вас да, для экстренных случаев возраст согласия, нас зарегистрируют… Нужно будет только сказать, что вы беременны, извините, иначе могут отказать. Я, конечно же, не буду никак вам мешать и досаждать, вы просто поживете у меня пару лет до совершеннолетия, поучитесь, поступите в вуз через годик… У нас в университете очень сильный юрфак, я знаю. У меня мать его заканчивала в свое время и знает всех на кафедре, она глава юрфирмы, дома полно разных книг по специальности. А потом вам будет восемнадцать, и родители над вами не будут иметь юридической власти, вы сможете спокойно со мной развестись и делать все, что вам хочется! Жить своей самостоятельной жизнью.
Изабель таращилась на него во все глаза, совершенно опешив. Ишь чего… ничего себе поворот… При этом парень, она отлично это видела – да сразу отметила, с первой минуты – красивый, даже на удивление, и светлый, и высокий, как ей нравилось, притом ни разу не качок – она терпеть не могла качков… И даже его одежда – простая совсем, обычные голубые джинсы, белая рубашка с широким воротом, светлый ремешок часов на запястье – вызывала впечатление какой-то светлости, хорошести. Надежности и притом чистоты. Мало кто из парней умеет носить белое так, чтобы его не замызгать или не выглядеть выпендрежником. Этот – умел. И, похоже, он правда был… добрый. Правда имел в виду то, что говорил.

– У тебя хоть жилье-то есть… жених? – наконец спросила она. – Или ты меня приглашаешь разделить с тобой шикарную картонную коробку под городским мостом?
– У нас в городе не один, а три моста, – невпопад ответил Онфруа, не менее ее пораженный своей лихостью. – Да, у нас отличный просторный дом, городская вилла. И комната сестры как раз два года как свободна, очень уютная… Сестра моя, двойняшка, вышла замуж и переехала к мужу, и знаешь что? Ее зовут как тебя, Изабель, – он незаметно для себя перешел на «ты» и засмеялся. – Комнате не придется привыкать к новой хозяйке, и кровать, и все шкафы будут к тебе обращаться, как к прежней!
– А этот твой замечательный отчим, про которого ты поминал, он…
– Он давно с нами не живет, – успокоил ее Онфруа. – Мама с ним немедленно разошлась, когда увидела, что он меня… притесняет. Так что мы с ней вдвоем, да еще собаки. У тебя, надеюсь, ведь нет аллергии на животных?
– Обожаю животных, – засияла Изабель. – Всегда хотела хоть кого-нибудь, но мать бы не потерпела. Она вообще ничего живого рядом не терпит, у нее даже цветы за один день вянут. Рыбок вот завела – представляешь, рыбок, я просила у нее хоть свинку морскую на худой конец, а она заказала аквариум, и то у нее через месяц все рыбы передохли… Так что, может, и хорошо, что она не завела свинку. А какие у тебя собаки? Породистые?
– Один – да, очень, грейхаунд, красавец такой. А второй – неизвестно толком кто, он из приюта, но у него в роду наверняка были борзые. Или уипеты. Ноги длинные, просто собака-велосипед, – Онфруа улыбнулся. – Они тебе оба понравятся. Они не умеют не нравиться.

+

Онфруа удалось отыскать мэрию, где можно было зарегистрироваться без долгого ожидания, буквально на следующий день. Для этого пришлось, правда, скататься из города в соседнюю маленькую коммуну. Пожилая регистраторша хитро улыбалась: она этих брачующихся насмотрелась за долгие годы работы, всегда забавно, как порой им не терпится! С шестнадцатилетней – поди, по залету, сразу понятно, почему у парня так пригорает. Только вот не кончилось бы это дело ранним разводом, хотя всякое бывает, всякое… И чудеса бывают, женившись в двадцать, можно до восьмидесяти прожить душа в душу, а можно и через год разбежаться. Дай Бог, все получится, вон мальчик какой хороший, красивый, вежливый.
– Будете заказывать музыку? С оркестром дороже, чем просто запись в книге актов, но это ж вам память на всю жизнь, сами понимаете…
– Нет, спасибо, не надо оркестра. Моя невеста этого не любит.
– Надо же, странно. Фотограф у вас свой? Или вам кого присоветовать?
– Спасибо, не надо, мы всё сами.
– Голубочков случайно не желаете заказать?
– Каких голубочков? – изумился Онфруа – и пораженно выслушал объяснение: традиция такая, в день свадьбы на волю голубочков белых выпускать, у нас вот отличная парочка, голубь Милочек и его голубка Лапушка, белые хохлатые, редкая порода…
– Так что же, они потом обратно возвращаются? После того, как их выпустили на волю? – едва не рассмеялся Онфруа. – Нет, спасибо, пусть Милочек и Лапушка не трудятся зазря.
Регистраторша уже не так одобрительно улыбалась. Парень на вид-то хорош, а на деле, похоже, скупой как черт, ничем не хочет невесту порадовать. С таким девка настрадается, будет гроши считать.

Все, что сделала Изабель для того, чтобы празднично выглядеть на церемонии, – это постирала свои пропыленные дорогой джинсы и надела их уже чистыми. Для смеха выбрала белую рубашку, как у жениха: пусть кажется, что они одинаковые, «двое из ларца». Онфруа настоял на том, чтобы купить хоть какой букет, и Изабель захотела лилии. Колечками они разжились тем же утром, когда поехали жениться, наскоро выбрав их в ближайшей церковной лавке: у Онфруа на кольце была молитва Господня, а у Изабель – «Ave Maria». Он хотел было хоть ей приобрести золотое, ну, позолоченное, но она уперлась как бык: зачем ему вводить себя в расход ради чисто технической вещи, сойдет и самое дешевое, и так ему от нее сплошные хлопоты и траты. На свадьбу молодые поехали на электричке. Был ноябрьский хмурый день, то и дело накрапывало, а Онфруа забыл захватить зонтик, так что пришлось быстро прикупить его в магазинчике у вокзала. Выбор зонтов был невелик: черный да радужный, так что Онфруа, не желая портить день траурным цветом, взял тот, который пестрел всеми цветами. Этот зонт стал единственной, кроме колечек, покупкой того дня, так сказать, свадебным подарком жениха невесте. Под ним молодожены без гостей и свидетелей и ступили на порог Дома Бракосочетаний, немало поражая своим внешним видом всех прочих участников процесса.
Так как от торжественной церемонии заранее отказались, жениться оказалось делом на удивление простым: заходишь в комнатку, где сидят две довольно усталые женщины, которые, старательно улыбаясь, говорят речь о том, как это вообще важно и здорово – жениться, а потом свидетельство выдают на красивом листе бумаги, что теперь вы не просто два отдельных человека, а семья, ячейка общества.
– Поцелуйтесь же, новобрачные, поздравьте друг друга, – пораженно настояла регистраторша, когда Онфруа уже начал было подниматься со стула, взглядом спрашивая, можно ли идти.
Изабель покраснела и обвела языком губы, чтоб они были не слишком сухими, но Онфруа, видя ее смущение, наклонился и ласково поцеловал ее в щеку. Она ответила тем же, чувствуя одновременно благодарность за его деликатность – и некоторое разочарование. Перед выходом Онфруа вспомнил, что еще следует сделать, и попросил охранника сфотографировать их пару на их собственную камеру под вывеской мэрии так, чтобы было хорошо видно и их самих, и все буквы на табличке. Фотография двоих – в джинсах, в курточках поверх белых рубашек, под радужным зонтом и с букетом уже слегка помятых лилий в руках – как-никак была, помимо свидетельства и штампов, еще одним доказательством.
– А давай зайдем выпьем, например, по стакану пива, – предложила Изабель, когда выяснилось, что до следующей электрички нужно ждать два часа. – Вон там и какой-то кабак стоит. Я, по правде сказать, еще не была в кабаке ни разу. Но я и замуж еще ни разу не выходила.
– Хорошо, давай, – согласился Онфруа – и они зашагали по лужам в сторону маленького бара с золотой короной на вывеске. Короной, такой неуместно пафосной для привокзальной площади крохотного городка.
В баре Изабель вскарабкалась за стойку и весело болтала ногами, не достававшими до перекладины барного стула. Она с удовольствием оглядывалась: простое тесное заведеньице с бокалами, свисающими ножками вверх с потолка, с мигающими цветными огоньками по стенам казалось ей небывало прекрасным, потому что она ничего подобного еще не видела. Это был совсем новый мир, мир настоящей свободы.
– Что угодно будет выпить? – подмигнул молодой паре бородатый бармен. – Чем закусить, что послушать? Могу музыку запустить, пара грошей – и плясать подано! Вот вам, кстати, вазочка для цветов, а то завянут.
Онфруа пробежал взглядом карту напитков и вдруг в приступе нежной щедрости выбрал дорогую бутылку шампанского. На закуску, правда, уже не хватало, но шампанское и не закусывают, а музыка – да, пускай будет еще и музыка.
– Романтическое что-нибудь? – с пониманием дела спросил бармен, перебирая диски.
– Давайте романтическое! – опередила мужа Изабель. – Про любовь! И свободу!
Бармен нажал на кнопку, тут же отвлекся на открывание шампанского. Пробка хлопнула как подобает, с легким дымком, не очень громко, но празднично, по-шампански так.
«Если б не было тебя,
Меня бы тоже не было…» – запел мягкий мужской голос.
– Ну, за счастье и свободу! – предложил тост Онфруа, поднимая бокал. – За твою будущую счастливую жизнь. Пусть все получится.
– И за любовь. Без любви какая жизнь! – добавила Изабель, соединяя с ним бокалы со звоном небесной красоты.
Они какое-то время пили маленькими глотками, наслаждаясь моментом. По стеклу снаружи стекал ноябрьский дождь, собирались сумерки.
– Подумать только, я сижу в баре и пью шампанское, – выговорила наконец Изабель пораженным голосом. – Как будто это не со мной. Мне и порог бара переступить бы не дали. «Алкоголь вредит репродуктивным функциям женского организма», вот это вот все. Но кто они теперь такие!
– Ну их вообще, – согласился Онфруа и решился погладить ее по руке. Она жадно ответила на прикосновение, ухватила его горячими пальцами.
– Пошли они в задницу. Я теперь свободная замужняя женщина. И замужняя не за их сортирным маркизом, а за человеком, который меня никогда никак не обидит.
– Никогда, конечно, клянусь, – пылко подтвердил Онфруа и снова наполнил им бокалы. – Будь я проклят, если когда-нибудь тебя обижу.
– «Если б не было тебя,
Я блуждал бы по земле
Без надежды и без слез…» – тек из магнитофона ласковый голос певца.

Они уже вышли наружу, под усиливающийся дождь, когда Онфруа вспомнил нечто забавное, о чем хотел спросить, но сразу не вышло.
– Слушай, а почему ты назвала маркиза сортирным? Он же вроде бы как-то с искусством связан, выставки организует, всякие биеннале, большой меценат…
Изабель хихикнула. Она, к своему изумлению, была впервые в жизни нетрезва. Полбутылки шампанского щекотали пузырьками ее голову изнутри, делали легкой, как воздушный шарик.
– Это я тебе сейчас расскажу, как он с искусством связан, ты так смеяться будешь! Через сортир он связан, ты не поверишь, уж я-то знаю. Вся моя семья меня с детства в королевы сортиров готовила.
Онфруа пока ничего не понимал, но уже начинал смеяться. Вообще всегда был смешлив.

Как же здесь все было красиво. Привокзальная площадь в шевелящихся пузырями лужах была просто восхитительна. Здание вокзала сияло, как рождественская елка. Из окошка киоска, торговавшего несвежими сандвичами в дорогу, благоухало амврозией. А красивее всего была маленькая девушка, которая цеплялась за его локоть, чтобы удержаться под защитным куполом радужного зонта, и ее темная макушка, приходившаяся Онфруа на уровень подбородка, пахла чем-то невероятно прекрасным. Примерно так пахнут совсем маленькие, младше месяца от роду, чистые щенята. Наверное, это был просто запах жизни.
С каждым мигом Онфруа был все больше рад, что сделал именно то, что сделал. И сделал, как выяснялось, вовсе и не из жалости.

+

Этьенетта была не в восторге от поступка своего сына, хотя и понимала его резоны, отлично зная его благородное сердце. Она боялась, что непонятная юная авантюристка тем или иным образом использует его в своих целях, поломает ему жизнь вместо того, чтобы с благодарностью принять помощь и уйти своим путем. Однако, опять-таки зная своего сына, она понимала, что с выбранного пути его свернуть невозможно: неизменно тихий, спокойный, послушный, он умел становиться совершенно несгибаемым, если решал, что чего-либо «хочет Бог». Так было с его крещением – сознательным выбором в возрасте пятнадцати лет. Сама Этьенетта была агностиком, человеком сугубо логическим, без всякого так называемого «мистического опыта», однако вера ее сына в то, что всемогущий творец под названием Бог и правда существует, более того – печется о каждой живой душе, более того – успел за свою карьеру бытия Богом побывать и человеком, что чрезвычайно важно для всех прочих людей, – эта вера, непонятно каким образом нашедшая ее сына и захватившая его целиком, парадоксально делала мир куда более хорошим местом. Так было и с выбором профессии (Этьенетта, конечно же, хотела и его отправить на юрфак, чтобы он не повторил пути своего отца: прекрасного арабиста, однако совершенно не карьерного, не умевшего зарабатывать, выбивать гранты, умевшего только делать лингвистические открытия, надобные десятку человек в мире). Однако в этом плане Онфруа, похоже, удался в отца, с чем оставалось только смириться: в конце концов, Этьенетта любила его больше всех на свете. Тем более что Онфруа учился изумительно, не напрягаясь перепрыгивал с курса на курс, в этом году собирался досрочно защитить магистерскую и уже великолепно владел четырьмя языками – двумя живыми и двумя мертвыми – и Этьенетта не могла этого не ценить, хотя и не видела пока, какую можно отсюда извлечь практическую пользу. Но, видно, так повелел его Бог, чтоб он занимался делом себе по сердцу, а зарабатывание хороших денег оставил пока что матери… а там посмотрим, вдруг и повезет. Также и с этим ранним скоропалительным браком оставалось смириться, заставить себя полюбить девочку, которой по своим причинам он выбрал помочь именно таким образом. Смешно, что у них в семье теперь по крайней мере на время появлялась еще одна девочка Изабель… После того, как первая девочка Изабель в восемнадцать лет едва ли не со скандалом выскочила замуж за полукриминального армянина, с которым познакомилась в клубе, где она занималась спортивным стриптизом: еще одно проявление дочериного характера, которое Этьенетта не одобряла. Этот Рупен Саркисян оказался совладельцем сети стрип-клубов и был замешан в неприятном скандале, из-за которого просидел в тюрьме полгода. И вот за такого человека – на пятнадцать лет ее старше – с восторгом согласилась выйти ее своевольная дочь, как мать ни убеждала ее, что армянская диаспора очень патриархальна, что она ставит крест на своем будущем образовании, на карьере. Изабель, сестра Онфруа, и дверьми хлопала, и повышенным тоном сообщала, что высшее образование ей к чертям не сдалось, тоже мне, семейная священная корова! А сдалась ей в жизни семья с любимым человеком и возможность заниматься любимым делом. То есть до старости лет крутиться у шеста под липкими взглядами? Да, то есть крутиться у шеста, и чтобы люди видели, как здорово у меня это получается! И я не вижу в этом ничего плохого, сколько раз тебе объяснять, что это такой спорт, профессиональный и очень даже крутой!
Неприятная вышла история, Онфруа метался между матерью и сестрой, работал арбитром, старался всех мирить – и даже преуспел: в результате Этьенетта согласилась не обижать дочь и ее мужа отказом и все же приехала вместе с сыном к ним на свадьбу. Правда, отношений с зятем не сложилось, Этьенетте активно не нравился ни он, ни его род занятий, но ее дочь он, похоже, все-таки искренне любил. По тому, что рассказывал ей сын, порой болтавший с сестрой по телефону, Изабель в своем подозрительном браке действительно была довольна и счастлива. Что же, теперь довольно странную брачную авантюру затеял сын Этьенетты, ее любимец, но тут все хотя бы отчасти получше – учебу он бросать ни за что не собирается, остается при матери.

Однако просчитывать риски Этьенетта умела замечательно – и, едва узнав, от брака с кем именно бежит Изабель, кто именно ее родители, не на шутку встревожилась. Ее сын единым махом заводил себе троих очень серьезных врагов, способных при желании причинить ему много зла… Даже, пожалуй, четверых, если считать и еще одного члена этого торгового концерна, составлявшего нечто среднее между мафиозной «семьей» и торговой гильдией, где все стоят друг за друга и браки заключают только внутри своего круга. Конечно, защищать сына она собиралась всеми доступными ей методами, но наедине в серьезнейшем разговоре предупредила его о масштабе опасности. Он, сам того не желая, перешел дорогу людям из мира больших денег. Семья Онфруа и со стороны матери, и со стороны отца никогда не была бедной, все они могли позволить себе выбирать профессию по сердцу, не ради пропитания, владели хорошими домами, нанимали домработниц… но маркиз Монферрат и клан Ибеленов и Гарнье – это был совсем другой уровень.

Вершина этого треугольника, маркиз – который, по словам Изабель, маркизом себя объявил сам, завешал себе весь особняк генеалогическими схемами, подтверждающими его родство с королевскими домами Неверленда и всего мира – был, что называется, «человеком, который сам себя сделал» – («Вот и славно, он снимает с Господа Бога большую ответственность», – помнится, пошутил на эту тему Онфруа.) Он был человек невероятно представительный, покровитель искусств, владелец нескольких крупных бизнесов и арт-галерей. К сорока годам он добился считай всего, чего требуется человеку его положения (и высокого происхождения, да-да), поэтому наконец всерьез задумался о женитьбе и наследнике.

Мало кто знал на свете – маркиз довольно тщательно это скрывал – что основой его бизнес-королевства, его фундаментом и началом было основание огромной сети общественных туалетов. Однако об этом с неизбежностью знала Изабель, будущая его жена, которую он уже лет с двенадцати воспринимал в этом качестве и любил покровительственно трепать по щечке… а потом уже и не только по щечке. Невеста ему была нужна, что называется, качественная и породистая, и Изабель в этом качестве отлично подходила: мало того, что она была падчерицей его бизнес-партнера Ибелена – владельца бумажного бизнеса, большую часть которого составляла туалетная бумага – но и дочерью Ибеленовой жены, действительно состоявшей в родстве со старинными императорскими домами и обладавшей почтенной родословной километровой длины. Кроме того, Изабель была совершенно здорова. Ее репродуктивные функции планово исследовали несколько раз в год и подтверждали, что эта девушка отлично способна родить и выносить драгоценного маркизова наследника.
Помимо прочего – просто вишенка на тортике – она была красива и умна. Только очень уж строптива, но эти подростковые бунты – обычное дело, станет женой и матерью – остепенится, маркиз отлично умеет приставлять к делу и учить послушанию. Иначе как бы он смог заправлять миллионами – и жизнями сотен тысяч людей.
Ведь получилось же у ее сестры всего за пару лет стать приличной женщиной, заботливой матерью, а ей повезло куда меньше: вторую свою дочь, сестру Изабель Ибелены отдали не за приятного собой и обходительного маркиза, которого даже красавцем можно было назвать, а за третьего «столпа» их финансового королевства – Рено Гарнье1, знаменитого производителя шампуней, мыла… и дезинфицирующих средств, и ароматизаторов для общественных туалетов. Рено Гарнье любил шутить, что его дальний предок был алхимиком, настоящим, считай, колдуном, и потомок в некотором роде продолжает его дело. Потомок алхимика был исключительно умен и образован, слыл полиглотом, имел три высших образования – но при всех этих достоинствах отличался исключительной некрасивостью, все лицо в родимых пятнах, кости черепа кривые, словно переносица вдавлена внутрь. Когда Эльвиса, сестра Изабель, впервые его увидела – еще в детстве – она, помнится, расплакалась от страха. Но потом привыкла. И Изабель, как считала ее мать, непременно привыкнет, тем более что усилий над собой делать придется куда меньше. А общий потомок Ибеленов и Монферрата – это же просто дар судьбы, повод слить две ветви в одну, объединить финансы, дополнительно усилить друг друга. Совершенно непонятно, чего еще было нужно от жизни маленькой сумасбродке.

Визит Ибеленов предсказуемо не замедлил себя ждать – Онфруа вовремя успел с браком, потому что семейство Изабель нагрянуло к ним уже на следующий день после женитьбы. Они прикатили на огромном, как катафалк, автомобиле в сопровождении двух мордоворотов в черных костюмах. Встреча их с Этьенеттой и молодоженами прошла, разумеется, не дома у Торонов – Этьенетта этого бы не допустила – а в том же самом «детском» отделении полиции, в присутствии начальницы – давней знакомой и союзницы Онфруа, можно сказать, старшей подруги. Разговор, по указанию Этьенетты, записывался на камеру одним из полицейских, все юридические вопросы она взяла на себя – и Онфруа был за это невероятно благодарен матери. Она считай что самолично провела эти тяжелые для всех переговоры, надев на себя привычную «рабочую» маску бесстрастия: специальный холодный взгляд из-под очков, с прищуром (мало кто знал, что этот строгий прищур появился у нее из-за близорукости), минимум жестов, голос как на заседании в зале суда. Аккуратно и по пунктам она опровергла аргументы противников о том, что единственными законными представителями несовершеннолетней девушки являются ее мать с супругом. Предъявила документы о регистрации брака, статью закона, утверждающую, что отныне и до восемнадцати законный представитель Изабель – ее совершеннолетний и дееспособный муж, что брак был заключен по обоюдному согласию и полностью легитимен. Тяжелее всех эта встреча далась Изабель: она тряслась всем телом, хоть и старалась держаться, и Онфруа постоянно то клал ей руку на плечо, то под столом переговоров тихо сжимал ее пальцы, чтобы подбодрить. Было видно, что она ужасно боится – причем матери куда больше, чем отчима – однако она стойко додержалась до конца, недрогнувшим голосом подтвердила, что брак был заключен по ее полному согласию и ратифицирован, по коей причине ее нельзя считать похищенной.
Онфруа сразу поразило, насколько эта женщина – мать Изабель, Мария – на нее похожа. По ней можно было безошибочно угадать, какой станет сама Изабель лет через двадцать – тот же овал лица, линии бровей, те же черные волосы, уложенные в плотную прическу, та же форма рук. Вот только мимика у нее была настолько другой – настолько противоположной мимике Изабель – что это даже слегка пугало. А еще она все время куталась в манто с меховой опушкой, хотя и день был в целом не холодный, и в помещении было тепло.
Отчим Изабель – Балиан Ибелен – был вовсе не таким красавцем, как его жена: полноватый, с небольшой бородкой, призванной скрыть обрюзгший подбородок. Он отлично владел собой, не произнес ни единого слова, которое можно было бы счесть угрозой и использовать против него, но ему то и дело приходилось жестом ли, взглядом сдерживать свою жену, которая зримо клокотала от ярости.
– Ты посмела сбежать, чтобы спутаться с каким-то ничтожным мальчишкой, ты, неблагодарная маленькая…
– Дорогая, прошу тебя. Сдерживай себя.
– Моя дочь, дочь нашего рода повела себя как последняя…
– Попрошу воздержаться в помещении полицейского ведомства от таких выражений, – вмешалась начальница. Мария смерила ее уничтожающим взглядом. Изабель под столом впилась пальцами в руку Онфруа.
– И вы можете надеяться, что удастся так просто украсть у меня дочь? – сквозь зубы выдавила Мария, кое-как овладев собой. – Даже не рассчитывайте, что мы это так оставим. Мы вас…
– Дорогая, – Ибелен легонько сдавил ей плечо. – Ты слишком взволнована. Господа, моя супруга выражается слишком эмоционально, однако я склоняюсь к тому, что вам следует ожидать обвинения в похищении человека. Мы с вами отнюдь не прощаемся. На сем, господа, мы пока что откланяемся.
– Ваш иск, несомненно, будет отклонен, однако ваше право – потратить на него свое время, – спокойным голосом сказала Этьенетта и тоже встала, чтобы попрощаться. – Склонна со своей стороны заметить, что попытка похищения человека, которая может последовать с вашей стороны, также повлечет за собой все должные юридические последствия. И что мы постараемся охранить жену моего сына от такого развития событий.
Уже от дверей Мария, которую настойчиво увлекал наружу ее муж, обернулась в последний раз.
– Мы с вами не закончили, – проговорила она прыгающими губами. И чуть слышно добавила в адрес дочери, сверля ее уничижающим взглядом: – Позор нашего рода.
Изабель вдруг улыбнулась. Ее накрыло ощущением небывалой правильности происходящего, выигранного сражения. В первый раз за все эти годы не боясь немедленного наказания за дерзость, она открыла рот и вслух сказала – при свидетелях, на камеру, для всех, для себя:
– И горжусь этим.

Уже на улице, дождавшись отбытия ибеленского катафалка, Онфруа заключил мать в объятия и поцеловал. Та отстранилась, деланно поправляя прическу, но выглядела очень довольной его лаской.
– Мама, спасибо тебе. Без тебя нам бы тяжко пришлось. Ты была просто великолепна.
– Так-то оно так, но ты же сам понимаешь, что угроза не миновала? – Этьенетта строго посмотрела на него. – Нам следует ждать ответного удара, и каким именно он будет – пока непонятно. Будь начеку, сынок, будь постоянно начеку – во всех отношениях. И ты, дорогая, тоже.

+

Дом Онфруа и его матери – уютная двухэтажная городская вилла со спальнями наверху и крохотным садом на заднем дворике – конечно, не мог сравниться по роскоши с пентхаусом Ибеленов, в котором выросла Изабель. Там были слуги – горничная, собственный повар, охранники и даже постоянная массажистка. У Торонов была только приходящая домработница Анна, очень приятная женщина средних лет, которая занималась уборкой и периодически готовкой – у самих хозяев не хватало времени на эти занятия: мать слишком много работала, сын слишком много учился. У Ибеленов была летняя вилла на море и собственная яхта. У Торонов был маленький садик – отец Онфруа сразу после свадьбы, когда они только что купили этот дом, посадил там пять плодовых деревьев (сколько уместилось на этом пятачке) и засеял его травой. Меж двух яблонь висели детские качели Онфруа и его сестры – он и сейчас любил на них посидеть, читая в тени листвы. Порой – при наличии времени – его одолевал садовнический зуд, и он устраивал какую-нибудь грядку с ароматными травами, которые можно добавлять в еду, или пытался вырастить розы. Однако здоровью как грядки, так и роз вредило то, что дворик служил местом дневного выгула собак, которые были не прочь порыться в земле. Так что садик оставался довольно скромным – кроме весенних месяцев, когда деревья начинали по очереди и всякое на свой лад цвести, осыпая траву лепестками.
Как же тут было хорошо. В этом доме, в этом дворике, в новой комнате Изабель – светлой и скромной, с широкой белой кроватью и книжными шкафами по стенам (Изабель сразу попросила разрешения перетаскать туда всяких книг по юриспруденции, чтоб они были под рукой). Окно спальни выходило как раз на задний дворик-сад, и на ветке черешни каждое утро пела незнакомая девочке настойчивая птица. Та ее ни разу пока не смогла разглядеть и про себя прозвала «птица-чинчик» – та очень явственно выговаривала: «Чинчик! Чинчик! Чинчик-чик!» Онфруа рассказал ей, что хорошо знаком с этим чинчиком, он уже много лет живет у них на дереве, они порой встречались – и юноша был удивлен, насколько это, оказывается, маленькое существо. Сплошная головка да горлышко на ножках, а какая громкость, какая сила!

Изабель искренне хотела быть полезной и сразу попыталась взять на себя какие-нибудь домашние дела. Готовить она не умела совершенно, уборщица из нее была тоже никакая (в попытке помыть окна она сломала несколько предметов быта и чуть не вывалилась на улицу), зато она могла взять на себя дневную прогулку с собаками. Им нужно много бегать, объяснил Онфруа, иначе они будут себя плохо чувствовать, и поэтому он сам старался по мере возможности – хотя бы раз в пару дней – устраивать им большой выгул на велосипеде. Он просто проезжал на изрядной скорости здоровенным кругом по кольцу городских велодорожек, захватывая дальний парк, а грейхаунд и «половинка уипета» бежали один справа, другой слева от хозяина. Изабель на велосипеде ездить не умела – Онфруа обещал ее научить – поэтому бегала вместе с собаками сама, а бегать она умела хорошо и долго, будучи легкой и ловкой, спортивного сложения. Онфруа не ошибся – в собак она влюбилась с первого взгляда, и они – серый Гинфорт, обладатель шикарной родословной, и палевый Гамэн, приютский мальчишка, немедленно приняли ее за свою и признали молодой хозяйкой.
В свободное время Изабель читала. Конспектировала. Расклеивала себе повсюду, даже в ванной, записочки с юридическими терминами, чтобы они всегда были на виду. Копалась в садике – теперь, когда собаки днем гуляли с ней в парке, можно было позволить себе попытку все же вырастить лилии, она больше всего любила лилии. Пыталась учиться ездить на велосипеде Онфруа – и начинала неплохо справляться, даже когда никто ее не страховал. У Онфруа было два велосипеда – обычный городской и спортивный, горный, на котором он умел носиться по холмам, и закатываться в гору, и прыгать с препятствий, он даже в настоящих спортивных велопробегах участвовал. Изабель, трезво оценивая себя, понимала, что такие высоты ей вряд ли светят, но научиться прилично ездить по городу было для нее делом чести.
Еще она выбирала себе велосипед по каталогу. Ее постоянно глодала мысль о том, что она живет за чужой счет, что на нее постоянно тратятся – и она клятвенно обещала себе, едва устроившись в жизни, половину заработка откладывать в счет этого огромного долга. Но помечтать-то можно. А когда Онфруа, как-то вечером после университета наблюдая за ее успехами на дорожке вокруг дома, сказал: «Слушай, давай уже купим тебе велосипед! Можно будет вместе кататься, в походы ездить» – она вдруг со стыдом поняла, что плачет. Он очень испугался, расспрашивал, чем ее обидел, а она стояла, как дура, посреди улицы, с велосипедом между ног, и всхлипывала, не в силах с этим справиться. Прохожая пара – мужчина с дамой – с тревогой завертела головами, заметив, что девушка рыдает, а парень вроде бы к ней пристает. Приостановились, мужчина вгляделся через плечо, развернулся к ней:
– Простите, барышня, с вами все в порядке? Этот человек вас не обижает? Помощь не нужна?
Изабель вскинулась, задирая нос к небесам. Слезы разом высохли.
– Нет, благодарю, вы ошиблись адресом, – царственно сказала она, задвигая носом. – Мой муж неспособен обидеть женщину.
– Как скажете. Хорошего вечера вам.
Онфруа, красный как рак, в ответ пожелал хорошего вечера доброжелателям.

+

Пока Онфруа помогал Изабель осваиваться с велосипедом – и такой же, как велосипед, новой для нее свободой – в дне пути от его дома «сидели князья и сговаривались против него», прямо как в Псалтири, псалом номер 118.
Сидели князья в особняке маркиза – огромном, с двумя флигелями, больше похожем на дворец, обнесенный электрооградой и снабженный собственной гвардией охранников. Маркиз, как всегда, когда он сердился, расхаживал туда-сюда по большому кабинету, остальные двое и впрямь сидели, в процессе деловой беседы порой вставая, чтобы посетить бар у стены.
– Кто он? Я хочу больше информации, Рено, – Монферрат резко развернулся, поставил бокал на столик. – Любой, любая может оказаться полезной. Во всех отношениях – кто он?
– Никто. Студентишка. Факультет восточной филологии, четвертый курс. Отличник, к слову сказать, круглый. В этом году досрочно идет на магистра, – сказал Гарнье даже с тенью уважения – он и сам в свое время учился примерно так же. – Мать – адвокат, глава адвокатской фирмы, специальность – семейное право. Довольно неплоха, уважаема в своих кругах, хорошие знакомства в этой сфере. Крепкий середняк, так сказать.
– Очень неприятная мать, – кивком подтвердил Ибелен. – Потенциальный источник проблем… средней тяжести.
– Еще родственники?
– Отец покойник, довольно значимый арабист был, я читал его работы, но это к делу не имеет отношения. Очень интересный дед, генерал Торон, тот самый генерал Торон. Высшая награда Неверленда за воинскую доблесть – посмертная. К нашей выгоде. Он бы мешал. Имеется бывший отчим, полковник Шатильон. Но тут ловить, судя по всему, нечего, – Гарнье полистал папку с досье. – Живут раздельно. Развод десять лет назад по суду, заявление подано женой, повод – жестокое обращение с ребенком, домашнее насилие. Похоже, полковник нашего героя, то есть антигероя, нешуточно поколачивал.
– И за это я бы пожал ему мужественную руку, – буркнул Монферрат. – Жаль только, мало колотил, не всю дурь выбил, не отбил чего следует. Еще родственники?
– Сестра, замужем за армянским бизнесменом, в другом департаменте. Рупен Саркисян, в целом тоже неприятный тип, с отсидкой и многими связями в армянской диаспоре, но его, думаю, во внимание принимать не стоит, семьи почти не общаются. У тещи не сложилось с зятем.
– Хорошо. Еще кто-то?
– Больше никого.
– Горизонтальные связи?
– Ничего серьезного, университет, научная компания вокруг журнала «Вопросы лингвистики», приход святого Николая – христианская молодежь, волонтерит среди арабских подростков в пригородах.
– Добрый хороший мальчик, – с омерзением сказал Монферрат. – Спасает бедных арапчат, как трогательно. Отличник, красавчик, молитвенник, спортсмен… спортсмен он?
– Да, велосипедист. Даже с парой наград.
– Очень мило. С девочками дружит. На багажнике велосипеда их катает на речку и там залезает им под юбки. И вот это ничтожество вмешалось, посмело… – Монферрат оборвал себя. – Может быть, кстати, нам использовать Шатильона в наших целях? Коль скоро там застарелый конфликт… возможно, жажда мести… Выставили из дома, все такое прочее.
Гарнье покачал головой.
– Судя по его досье, не выгорит, не тот характер. Он посттравматик с официальным диагнозом, в войсках тоже были проблемы, сержанту сломал руку за невыполнение приказа. Но его стиль – это в сердцах кому-то что-то сломать, а месть бывшей через участие в комплотах третьих лиц – думаю, исключено.
– Ладно, посмотрим с другой стороны. Кто у нас есть в этом городе? Из прочных доверенных людей?
– И этим я тоже занялся, – кивнул Гарнье, отхлебывая виски. – Балиан, будьте добры, передайте мне сыр. Благодарю. Из людей самый потенциальный – полковник Ги Санлис, начальник следственного изолятора департамента.
– Точно, старина Санлис, – маркиз хлопнул себя по лбу рукой, поросшей по фалангам пальцев рыжеватыми волосками. – Он мой должник, я отмазал его от очень нехорошей истории с пытками арестованного, способствовал его продвижению. На очень, очень потенциальную должность. Позвоню ему сегодня же.
– Раз мальчишку нельзя просто убрать, отличная идея – избавиться от него другим методом, – горячо поддержал Ибелен и встал, чтобы подойти к бару.
– Господа, вы точно уверены, что нельзя?..
– Нет, Конрад, не стоит, – мягко сказал Гарнье, шурша страницами. – Во-первых, как замечено выше, неприятная мать с очень неприятными знакомствами. Сложит два и два немедленно. Крючкотворы нас не уничтожат, но здорово осложнят нам жизнь на годы вперед, репутационный ущерб неизбежен, возможно, даже невосстановим. Сейчас, на волне нового бизнеса, это особенно неуместно. Во-вторых…
– Хватит и во-первых. Самолет не взлетел по десяти причинам, первая – у него не было двигателя, – буркнул Монферрат и наконец уселся, недовольно забарабанил пальцами по столешнице. – Значит, закрыть. Я имею в виду – мальчишку, но и эту тему тоже.
– Закрыть – это во всех отношениях удачное решение, – кивнул Гарнье. – Даже если не удастся устроить паршивцу реальный срок, за месяцы в СИЗО он успеет понять… многое. Особенно если привлечь ресурсы, которые у Санлиса есть. И опять же за эти месяцы можно объяснить нашей ветреной красавице, что судьба ее парня – бывшего парня – зависит от нее. От ее умения быстро и оперативно принимать верные решения. Сделать это лично, в обход свекрови. Испуганная шестнадцатилетняя девочка склонна просто делать то, что ей говорят.
– А потом – быстрый судебный развод по ее личному заявлению, и конец этой дурацкой истории, – подытожил Ибелен.
– Я хочу, чтобы он посидел, – кровожадно сказал Конрад и сложил пальцы решеткой. – Я хочу его как следует наказать. Хочу, чтобы он до смерти помнил, кому перешел дорогу, и каждый раз об этом думал, когда будет мочиться кровью. Найдите мне на него что угодно, Рено. Вообще что угодно. Участие в протестах, что-нибудь по арабской линии, да по любой, пусть хоть он в детстве грошик у родной бабушки украл на леденец. Чистых не бывает, нужно только поискать и должным образом расставить акценты.
– Расставим, – Гарнье закрыл папку и любовно провел по ней ладонью. – С помощью Санлиса. Не найдем – нарисуем нечто новое. Не беспокойтесь.
– Хорошо, когда есть истинные друзья, – с чувством сказал маркиз, глядя на своих товарищей не без гордости. – Люди, на которых можно положиться. Кстати, Рено, как здоровье вашей жены?
– Спасибо, Конрад, все идет по плану, – улыбнулся Гарнье, и бородавки на его лице задвигались. – На этот раз утверждают, что точно будет мальчик. Здоровенький. Назовем его Балианом. Дай Бог, скоро и вы узнаете радости отцовства, я даже не сомневаюсь, что все получится.

+

В начале весны Онфруа, невзирая на молчаливое неодобрение Изабель, поехал на другой край города, где жил Рено в своей маленькой квартирке. Собирался поздравить бывшего отчима с днем рожденья, подарок ему купил – крупный мужской перстень-печатку с инициалами и бутылку игристого вина. Изабель сочла перстень жутко безвкусным, эдакая аляповатая блямба, но Онфруа, в целом согласный с ней насчет художественных достоинств этого предмета, однако же отвечал, что просто неплохо знает вкусы Рено. О том, что познание вкусов отчима далось ему недешево, он умолчал: первый раз Рено всерьез наказал его тайком от матери за то, что мальчик не сдержал смеха при виде его свадебного наряда. На бракосочетание с Этьенеттой он надел парадную форму со всеми медалями, и это было понятно и нормально, но потом он для банкета после церемонии переоделся в неимоверный какой-то малиновый пиджак, а на шею навесил золотую цепь с огромным золотым распятием. Онфруа с сестрой расхихикались за праздничным столом, шепотом делясь друг с другом драгоценными мнениями о костюме свежеиспеченного отчима, и в какой-то момент не заметили, что он стоит у них за спинами и все слышит, и слегка изменился в лице от гнева. Хорошо еще, что потом влетело одному только брату… Это все, конечно, было дело давнее, но Рено по-прежнему любил крупные, дорогие и пафосные побрякушки, хотя и не носил их все разом, но на праздники был не прочь что-нибудь на себя нацепить и был легковерен: «Я ему скажу, что это антикварная вещь, да я и правда купил ее в антикварной лавке, и он простит ей, что она не золотая».

Вернулся Онфруа через несколько часов в таком виде, что Изабель схватилась за сердце: лицо разбито, глаз заплыл, на скуле желвак. Первое, что она подумала в ужасе – «Это ОНИ, они его нашли, это из-за меня».
– Все нормально, – предупреждающе объявил он с порога, не дожидаясь ее расспросов. – С велосипеда упал, приложился об оградку.
– С велосипеда?! Ты?! Кого ты пытаешься обмануть?
– Ладно, хорошо, не с велосипеда. Просто повздорили с отчимом немного. У него в гостях была пара… боевых товарищей, они набрались, как обычно. Ты же знаешь, у нас с ним много разногласий. Он меня считает, ну… «либералишкой», а я его – расистом немного… да что там, на самом деле много. Просто мы обычно такие вопросы с ним не обсуждаем, а тут само вышло, он и сорвался. Друзья его начали гнать волну про наши пикеты «Жизнь араба значима», про равенство в правах – мол, мало они в горячих точках этих сволочей мочат, чтобы у них же дома либералишки с ними носились, все в таком духе… Слово за слово, не мог я просто молчать. Нельзя ему пить, сколько раз я говорил – нельзя.
– Тебе надо сфотографировать побои и с этим в полицию, и…
– Никакой полиции, – Онфруа протестующе поднял ладони. – Пустяки, правда. К тому же он извинился, и я его извинения принял.
– Не понимаю, зачем ты вообще ездишь к этой скотине, не пошлешь его куда подальше! Я бы и стакан воды не подала, а ты ему подарки возишь.
– Понимаешь, у него же никого, кроме нас, нет на самом деле, – объяснил Онфруа, роясь в холодильнике в поисках кубиков льда. – Ни жены, ни детей… Была какая-то дочь от первого брака вроде бы, но где ж она теперь… В столице вроде бы, но много лет с ним никак не общается.
– Очень ее понимаю. А тебя не понимаю, нет.
– Ну, кто-то же должен его не бросать. Он жутко одинокий и несчастный человек, у него ПТСР. Когда он еще жил с нами, он по ночам просыпался с криком и пытался закопаться в паркет – спросонья думал, что он на войне где-то…
– А как же боевые товарищи? Вот пусть бы на них кулаки разминал, гад.
– Это такие товарищи, что от них в мирное время вреда больше, чем пользы, – объяснил Онфруа и приложил к скуле лед. – Только спаивают его, а у него, между прочим, сердце больное. И вообще уже не тот возраст, чтобы по бутылке крепкого в день – и без последствий. Гонял бы я этих товарищей от него поганой метлой, если бы мы вместе жили.
– Так бы они и гонялись, если это пожилые дядьки вроде него, – усомнилась Изабель. – Ты для них небось просто мальчишка, никакой метлы бы не хватило.
– И то верно, – вздохнул Онфруа. – У тебя есть какой-нибудь тональный крем? Надо как-то все это малость замаскировать до прихода матери.

Общими усилиями синяки кое-как замазали – все равно, конечно, было заметно, но хотя бы цвет стал получше, издали и не разглядишь сразу. Этьенетте врать было бесполезно: Онфруа с детства этого не умел. В его детстве она сама и вычислила по тому, как осторожно двигался сын, избегая присаживаться, не прислоняясь спиной ни к чему, что с отчимом у них не все гладко. Тогда она просто поставила его перед собой и задала прямой вопрос. До того мальчику неоднократно удавалось скрыть, что его отлупили – из детской гордости он ни за что не желал жаловаться и вообще показывать, что ему больно. Никто, включая родную мать, не должен был знать, что его бьют в его собственном доме. Был неприятный случай – в процессе наказания в его спальню вломилась сестра, близнецы часто входили друг к другу без стука, а тут Рено не подумал запереть дверь, поглощенный праведным гневом: он намеревался как следует всыпать пацану за хамство, за хихиканье над ним на его же собственной свадьбе. Изабель-сестра ужаснулась происходящему, попыталась вмешаться, схватить Рено за руку, за ремень, как-то остановить – ее, конечно, тут же грубо выставили, причем Онфруа вместе с отчимом кричал ей «Уйди», и боясь за нее, и сгорая от стыда. Тогда же он просил его, считай в последний раз в жизни о чем-то умолял: наказать только его и не трогать сестренку. «Она же девочка, вы же понимаете, что бить женщин бесчестно?» – «И ты, сопляк, меня будешь чести учить! Сам знаю, что женщины… не для этого, – буркнул тогда Рено, на этот раз задвигая защелку на двери. Пацан невольно задел его за живое, нащупал верную струну. – А вот тебе, раз ты не девка, сейчас еще причитается».
Потом Онфруа, пока не вернулась с работы мать, поймал сестру у нее в комнате и строго-настрого запретил ей говорить Этьенетте о случившемся, в первый и последний раз в жизни применив шантаж – обещал иначе рассказать маме ее собственную, Изабель, страшную тайну: что она недавно в раздевалке целовалась с одноклассником…
Однако в конце концов внимательность не подвела Этьенетту, и она, произведя краткий допрос пострадавшего, не стала его никак особенно жалеть – ахать и причитать – зная, что этим его только унизит. Она просто кивнула, погладила его по щеке – и пошла собирать в чемоданы и спортивные сумки вещи своего с этой секунды бывшего мужа. Когда же Рено вечером вернулся домой, нашел свои вещи аккуратно сложенными штабелем у порога с внешней стороны. Этьенетта вежливо поговорила с ним через дверь, предложила даже помочь и из дома вызвать ему такси в любом направлении, однако предупредила, что в случае попытки войти она тут же вызовет полицию. Рено тогда только что подписал новый контракт в очередную зону военных действий, до отъезда перекантовался как-то у товарищей, а вернулся с новым шрамом на щеке уже в другую, съемную квартиру и вскоре прикупил себе собственное маленькое жилье.
Тем же вечером после выставления Рено за порог за молчаливым ужином на троих мать подождала, пока все доедят, после чего серьезным голосом попросила у детей прощения за этот брак. Это была моя самая большая ошибка, сказала она, невзирая на протесты Онфруа, что она ни в чем не виновата, и обещала ему и его сестре, что никогда больше порог этого дома не переступит нога мужчины, который не будет любить и уважать ее детей так же сильно, как она сама. В итоге так и жила без мужа, хотя и была еще молодой и очень красивой – яркой светлоглазой блондинкой, высокой и стройной, с точеными чертами. Онфруа лицом и мастью удался в нее, только легкой близорукости и не унаследовал и в очках, в отличие от нее, не нуждался. Если у матери и была какая-то личная жизнь за пределами дома, Онфруа и его сестра ничего об этом не знали и, разумеется, никогда не спрашивали.
Несмотря на все Онфруа жалел бывшего отчима, который с некоторых пор взял манеру звонить ему по телефону в часы ее отсутствия и с придыханием расспрашивать, как там мать: сама она трубку бросала, не желая поддерживать с ним иллюзии связи. Какое-то время он еще надеялся вернуться, но Онфруа, знавший свою мать куда как лучше, понимал, что надеяться тут не на что. Любовь к его матери, стойкая даже после разрыва, примиряла юношу с прочими чертами характера Рено. Любовь ведь, как ни крути, была настоящая, хоть и очень кривая, как и все в характере старого солдата.

+

Пробралась Изабель к нему в спальню на пятый месяц их совместной жизни. Помимо всех перечисленных дел, она много мечтала – порой ловила себя на том, что сидит замерев, не видя книжной страницы перед собой, и рисует в голове картинки, как все выглядело бы, будь они с Онфруа настоящими мужем и женой, а не только по документам. Он такой был всегда спокойный, такой веселый. Учился, писал свои арабские крючки, ездил на велосипеде по волонтерским делам в арабские пригороды – он там курировал пару неблагополучных семей, чьи кормильцы потеряли работу. В церковь ходил – а ее не таскал с собой, разок осторожно спросив, не хочет ли она с ним пойти, но не настаивал. А к ней совершенно не приставал. Мог по-дружески приобнять, мог подержать велосипед, когда учил ее, мог даже чмокнуть в щеку, но в целом обращался с ней как с сестрой, с другой Изабель, и в какой-то момент она начала понимать, что это ее раздражает.
Да не просто раздражает – огорчает до слез. Он не особенно ее стеснялся в быту, вполне мог ходить дома без рубашки по жаре или высунуться из дверей ванной, чтобы попросить принести ему забытое полотенце, и чем дальше, тем больше она видела, насколько он красивый. Складный, в меру мускулистый, со светлой, словно светящейся изнутри кожей. Насколько было бы здорово просто его обнять, прижаться кожей к коже, и чтобы он не шарахнулся. Не подумал бы, что она какая-нибудь… такая девушка. Она ведь не такая совсем. Но и не… не такая, как он. Он был отличным другом, а она начинала его любить. Ему, похоже, ничего эдакого не было надо, а ей – было. И сны всякие снились, и вообще.
Апрельской ночью как-то совсем стало невыносимо, еще и от того, что соловей распелся за окном, принимая ночную смену в ожидании утреннего «чинчика». Изабель решила хотя бы поговорить по-честному – все лучше, чем позволять фантазиям отвлекать ее от учебы. Просто что-то вычеркнуть из списка… или не вычеркнуть.

Онфруа еще не спал, начинал задремывать, поэтому сразу приподнялся в постели, когда она пришла.
– Что такое? Случилось что-то?
– Да нет, просто мне… одиноко. Можно к тебе?
– Конечно, заходи! У тебя точно все в порядке?
– Я хотела поговорить, – Изабель уселась на край его кровати. – Можно, я к тебе сюда прилягу?
– Я не одет, – Онфруа покраснел в темноте и протянул руку, чтобы включить ночник. – Сейчас, подожди минутку, ладно? И отвернись, пожалуйста.
– Ох. Ладно.
Он нашарил трусы и футболку, натянул кое-как и покорно подвинулся в узкой кровати:
– Вот теперь залезай.
На него накатило ощущение дежа вю – впервые с давних пор в его постели снова оказывалась девочка по имени Изабель. Сестренка, с которой они в детстве были очень близки и порой вот так сползались пошептаться перед сном, когда никто не слышит… Это вошло у них в привычку после смерти отца: так тяжело было, так одиноко, а тут живое тепло рядом. Мать, чтобы заглушить острую боль, с головой ушла в работу, а дети находили утешение друг в друге. Особенно нуждалась в утешении Изабель – она больше всех на свете любила отца и была его любимицей, словно каждый из родителей выбрал себе в качестве солнышка жизни того из двойняшек, кто был мастью и лицом похож на него самого. Папина дочь и мамин сын. Онфруа-старший очень любил и сына, гордился его успехами, его живым умом, ласково называл его «коллега», а дочка была совсем другая – яркая и энергичная, а не тихоня примиритель и утешитель. Однако отец не менее гордился способностями дочери ходить на руках или лазать по скалодрому с ловкостью белки, чем тем, что сын за один год проскочил двухлетнюю программу и из обычной школы подает документы в специальную. Ее увлечение спортивным стриптизом, тихо не одобряемое Онфруа («Слушай, ты главное осторожнее, а я молиться за тебя буду») и вполне себе громко не одобряемое матерью, он бы непременно одобрил и поддержал, доживи он до этого момента. Полежать рядом, прижимаясь плечом к плечу, рассказать про дневные дела, может, и пожаловаться на что, поплакать даже… Лет до тринадцати двойняшки периодически оказывались в одной постели, пока что-то в их телах не изменилось неуловимо, и Онфруа не решил, что больше так делать не стоит, а то уже неприлично, они больше не дети, а вроде как подростки, неловко теперь. Да и отдаление начиналось, у каждого свои дела, Онфруа весь в учебе, Изабель – в спорте, тусовках, историях про парней, которые ей уже имелось с кем разделить, кроме брата.

Другая Изабель скользнула к нему под простыню и замерла. Впервые они оказались так близко – чтобы их разделяло только два слоя ткани, ее короткая ночная рубашка и его майка. Она нерешительно взяла его под простыней за руку, и он ласково ответил на пожатие.
– Скажи, я тебе совсем… неинтересна?
– С чего ты взяла? – он пораженно поднял брови. – Ты очень интересный человек! Даже не верится, что ты такая юная. Ты очень умна, легко учишься всему, а какой у тебя стратегический ум! Раньше я не представлял, что могу кому-то так часто проигрывать в шахматы…
– Да причем тут шахматы! Я не про ум… Я про то, что я тебе неинтересна как девушка. Как жена. Не нравлюсь тебе.
– Это неправда, – медленно сказал Онфруа, и пальцы его затвердели на ее запястье.
– Тогда почему мы не…
Мучительно стесняясь говорить, она просто скользнула ему свободной рукой под футболку. Он вздрогнул всем телом, не отстранился, не остановил ее, просто выговорил:
– Изабель, я надеюсь, ты понимаешь, что ты делаешь. И отдаешь себе отчет в последствиях.
– Отдаю. Мы муж и жена или кто.
– Не хочу, чтобы было, будто я воспользовался… Будто ты должна…
– Это еще кто кем воспользовался, – Изабель наконец прижалась к нему целиком, чувствуя себя необыкновенно счастливой. Хотя так страшно ей еще тоже никогда не было. Значит, вот это и есть любовь? Когда тебе необыкновенно хорошо и одновременно страшно?
– Это ведь на всю жизнь, – сказал Онфруа, лежавший с закрытыми глазами. – Если ты понимаешь, что это на всю жизнь…
– Конечно, на всю, – согласилась Изабель и отстранилась, чтобы стянуть сорочку. – Иди уже ко мне. Это ведь все правильно. Это любовь же.
– А она не на всю жизнь не бывает, – шепотом согласился Онфруа. Он открыл глаза широко-широко и так глядел на ее легкое прекрасное тело, словно ему тоже было страшно. – Иначе это не она. Она никогда не перестает.
– У тебя не было раньше других… девушек? – спросила Изабель, прежде чем выключить свет. Смотреть на него при свете было поразительно хорошо, но почему-то еще страшнее.
– Нет, конечно, что ты…
– Это отлично, – довольно признала она и стала наконец самой собой.

Наутро, едва поднявшись с постели, на которой они в тесноте и в невозможности расстаться так и заснули вместе, Онфруа посмотрел на жену дикими глазами и сообщил ей, что он сегодня же идет в храм договариваться о венчании. Она, сонно моргая, встретилась с ним взглядом и увидела, что спорить бесполезно. Только сказала:
– Да, меня крестили в детстве. Ничего, что я не очень… не очень верю в Бога?
– Это пройдет, – обещал он крайне серьезно – настолько серьезно, что она прыснула. Через секунду он расхохотался за ней следом.

+

Даже не сообщи Онфруа матери в тот же день о грядущем венчании, потому что, как он выразился, «наш брак стал настоящим» – она бы сама догадалась немедленно. Потому что ее такой серьезный и сосредоточенный сын временно превратился в блаженного дурака. С глупой улыбкой он натыкался на мебель, то и дело терял нить разговора – и постоянно искал, где же Изабель. Впрочем, жена его вела себя не лучше: оба они маялись друг без друга, а вместе все время пытались любым образом соприкоснуться, приобнять, схватиться руками. Этьенетта не удивлялась – она с самого начала не сомневалась, что рано или поздно дело к тому придет – и старательно не показывала, что в ней это пробуждает обычную человеческую ревность. Утешало то, что девочка искренне любила ее сына, действительно смотрела на него сияющими глазами, и это делало его счастливым.
А еще она всерьез боялась – куда больше, чем Онфруа, по ее мнению, недооценивающий степень опасности. Она снова серьезно поговорила с ним, перечислила меры предосторожности: стараться никуда не отпускать Изабель в одиночку, а если уж в одиночку – только при свете дня, только в людные открытые места, и самому вести себя точно так же, даже еще внимательнее.
– И, разумеется, пока что прекращай свои волонтерские разъезды по трущобам, в вечернее время – ни ногой, – завершила она. – Спасать арабских детей сейчас предоставь другим и займись спасением себя самого и своей жены. Давай дождемся хотя бы следующего хода противника. Если это будет иск, временно выдохнем.
Молчание Ибеленов и их клана тревожило ее даже больше, чем если бы их постоянно дергали.

Венчание состоялось в назначенный срок – настоятель прихода отец Матье хотел было отправить пару привычным путем, на месячные курсы подготовки к браку, но Онфруа взмолился этого не делать и предложил ответить на любые вопросы по теме прямо здесь и сейчас, от богословских до канонических, и настоятель смирился. Он отлично знал, что этот парень сам кого хочешь катехизирует так, что мало не покажется. В итоге брак всего через неделю был освящен достойным и праведным образом в присутствии гостей – Онфруа позвал Гуго и Дитриха, своих университетских друзей, а заодно всю компанию «Христианской молодежи», а еще ради такого дела приехала вместе с мужем его сестра, тезка невесты, и она-то и стала свидетельницей с ее стороны. Онфруа рассудил, что пригласить сестру с мужем на свою свадьбу – это еще один шанс как следует помирить их с матерью, объединив в общей радости, и был счастлив видеть, как женщины при встрече довольно пылко обнялись и начали о чем-то дружно смеяться. Зять Этьенетты, господин Рупен, удивил ее тем, что когда она протянула ему руку для пожатия, вместо того склонился к руке с поцелуем. Этьенетта не ожидала, что это ее не раздражит, а, напротив, даже польстит ей.
Сестра поздоровалась с братом совсем иначе – она просто налетела на него бурей, взъерошила ему волосы, расцеловала в обе щеки, измазав красной помадой. «Что, негодяй, нашел себе новую Изабель, а я, значит, не нужна больше? Так, рядом постояла? Вот тебе за это тычка в ребра! Дай я еще раз посмотрю на соперницу, слушай, тезка, ты просто огнище, я так рада за вас, так счастлива, с ума сойти! Я всю жизнь думала, что по моему братцу монастырь плачет, а он вон чего устроил, подцепил себе такую красавицу!»
Изабель ожидала, что сестра-двойняшка ее мужа окажется похожей на него, такой же светлой, мирной и спокойной. Не тут-то было – ее тезка была настоящий ураган, к тому же темно-русая, если не считать крашеных в синий отдельных прядок, и с лица совсем другая. Единственное, чем она походила на своего близнеца, – это ростом и вообще фигурой: такая же длинная, легкая и сильная, из тех мускулистых девушек с бицепсами и трицепсами, которые всей одежде предпочитают спортивный топик и мини-юбку, а приставалам дают под дых так ловко, что те надолго утрачивают желание к кому-нибудь приставать. Ради свадьбы брата, впрочем, Изабель расстаралась, вместо топика и мини надела сногсшибательное облегающее зеленое платье с блестками, серьги по плечи длиной («Ужас как уши тянет, цени, братец, мое к тебе уважение! Вообще-то я эти орудия пытки в жизни не ношу!») и туфли на высоченных каблуках, так что даже сделалась выше его ростом. Ее муж с короткой бородкой, в строгом черном костюме-тройке, не выказывал ни малейших признаков, что ему жарко. Его лицо сохраняло бесстрастие все время – кроме тех моментов, когда он с явным восторгом взглядывал на свою жену. Даже руку невесте он поцеловал, ни на миг не изменившись в лице.
– Вы радуйтесь, что я теперь Изабель Саркисян, – сообщила вторая Изабель молодоженам, салфеткой вытирая с щеки тезки след своего яркого поцелуя. – А то было бы у вас тут раздвоение личности новобрачной. Изабель Торон, свидетельница со стороны Изабель Торон. Сам себе не свидетель – никто не свидетель.
Потом она с заговорщицким видом наклонилась к новой Изабель Торон – действительно наклонилась, ведь была на голову выше – и прошептала ей на ухо громко, чтобы брат тоже слышал:
– Только знаешь, тезка, я тебя должна кое о чем предупредить. Насчет твоего муженька, я-то его со дня родов знаю и всякого от него насмотрелась, еле выжила. Ты осторожнее с ним, просто имей в виду, что он… ПРА-ВЕД-НИК.
– Да я уже догадалась, – с деланной скорбью отозвалась та.
Настал черед сестры получить от брата тычок под ребра.

Так как эта свадьба, в отличие от первой, была самая настоящая, Онфруа хотелось некоторого размаха. Они с матерью заказали в кафе всяческие сладкие и несладкие закуски, купили несколько ящиков шампанского, и «Христианская молодежь» – ребята, которых Изабель за глаза именовала «твои бойскауты» – расставила в церковном дворе столы, а по столам – подносы с пирожками, пирожными и тарталетками. Изабель в очень простом атласном белом платье до земли и с белым венком в волосах была так красива, что на нее было больно смотреть. Нового колечка она не захотела – сказала, что сроднилась уже с первым, серебряным (и убоялась лишних трат, но об этом разумно умолчала). На устройство свадьбы и так ушел весь гонорар, в удачный момент полученный Онфруа за большую статью в солидном журнале «Вопросы лингвистики». Вопросами лингвистики были оплачены угощение, цветы и ленты по всему церковному проходу, платье, светлый костюм – первый в жизни Онфруа солидный костюм с пиджаком и стрелками на брюках, всю жизнь он отлично обходился джинсами и футболками, велосипедными шортами и спортивными майками. Поэтому в костюме он чувствовал себя неловко и скованно, то и дело обдергивал рукава, проверяя, все ли ладно, а по окончании церемонии, позвав всех к столу, наконец скинул пиджак, засучил рукава белой рубашки – и вздохнул полной грудью. Дополнительно мучил еще галстук, и когда Онфруа и его стянул, и расстегнул верхнюю пуговицу под горлом, жизнь окончательно стала прекрасной. Он едва успел с подарком: его должны были доставить, пока их нет дома, чтобы получился сюрприз. На занятые у Дитриха до стипендии деньги он купил прекрасный серебристый велосипед с низкой рамой, легкий, чтобы Изабель было просто его в случае надобности поднимать. У матери он на подарок денег просить не хотел, считая это неправильным: и так все жили большей частью за ее счет.

Исполняя на собственной свадьбе роль тамады, Онфруа легко перелетал по солнечному церковному двору, от одной группки гостей к другой, со всеми смеялся о чем-то – на самом деле просто от радости, – с хлопками открывал бутылки. Стульев немного не хватало, и они с Изабель устроились на одном стуле – Онфруа шутил с отцом Матье, что раз они с женой теперь одна плоть, то и седалища им одного хватит. Этьенетта в бежевом брючном костюме, с приколотым на груди белым цветком, сидела рядом с дочерью и провожала глазами каждое движение сына, отчего-то с трудом сдерживая слезы. Все же промокнула глаза салфеткой, надеясь, что никто не заметил. Ее сын выглядел сейчас таким красивым, таким счастливым, весь залитый солнцем от макушки до ног, и это почему-то разрывало сердце, причиняло боль, заставляло особенно тревожиться за него.

За решетчатой оградой храма она заметила какое-то движение, всмотрелась внимательнее – и сердце у нее подпрыгнуло. У ворот топтался не кто иной, как Рено, ее бывший муж, причем в парадной военной форме с погонами, с медалями на груди. Это было явно не к добру – Этьенетта знала, что он не просто жесток и мстителен, но еще и до предела горд, склонен к самым неожиданным и безумным реакциям на то, что он считал унижением своего достоинства, и плевать на последствия. Впрочем, для смягчения последствий у него и диагноз есть.
Нужно было подойти и быстро разобраться с ним самой, не дать ему испортить сыну праздник, не допустить контакта любой ценой. Если понадобится, принять огонь на себя, принять его агрессию – тем более что вся их прошлая совместная жизнь доказывала: Рено был из тех, кто не способен ударить женщину, просто рука не поднималась. На детей она отлично поднималась и опускалась, если то были мальчики… Ее дочь никогда не видела от Рено ни малейшего зла, тот ее просто не замечал.
– О, какие у нас гости, – тихо сказала эта самая дочь рядом с ней, тоже увидев Рено. – Будет теракт? Или все-таки танцы?
Этьенетта резко встала, отталкивая пластиковую тарелочку с тарталетками. Онфруа, как раз смотревший в эту сторону, заметил ее движение и проследил ее взгляд, после чего, к ее ужасу, сам шагнул в сторону ворот. Поздно, поздно: Рено уже вошел на церковный двор, коротко перекрестился, преклонив колено, в сторону распахнутой двери храма. При этом, отпустив одну руку, чуть не уронил огромную, считай с колесо, круглую картонную коробку, поверх которой лентой была привязана еще одна коробочка, маленькая.
Почувствовав, что происходит нечто неожиданное и странное, почти все разом затихли – только за другим столом несколько представителей «Христианской молодежи в помощь» продолжали над чем-то безудержно хихикать, уже изрядно вкусив шампанского.
Этьенетта быстро пошла к месту действия, прикусывая губы. Заметив ее, Рено замер как столб. Здоровенный и длинный, с неопрятной бородой, больше похожей на многодневную небритость, с новым шрамом по длине щеки, он смотрел на нее одну, тяжелым, свинцовым взглядом, и несмотря на тревогу ей было больно видеть его таким. Когда-то она выходила замуж за уже очень поломанного, но… другого человека. «Она его за муки полюбила» – как ни крути, плохая основа для отношений.
– Здравствуй, – выговорил он, вообще не глядя на пасынка, сосредоточившись на бывшей жене. – Как ты? Я только… поздравить я зашел. Свадьба – важное дело, большое.
– Это мой родственник, – стараясь, чтобы голос звучал весело, громко объяснил Онфруа собравшимся, которые сейчас все до единого смотрели на них, пытаясь разобраться, происходит тут что-то не то или все нормально. – Полковник Рено Шатильон. Рено, вы не хотите, может быть… присесть? У нас тут, видите, застолье…
– Уходи, – почти беззвучно сквозь зубы сказала Этьенетта. – Ты не был приглашен. Будь добр, просто уходи и не обостряй ситуацию.
Рено, продолжая смотреть на нее одну – на ее новую аккуратную прическу, на серьги-капельки, блестевшие на мочках ушей, на строгие ее знакомые черты, подчеркнутые минимальным макияжем, – протянул огромную коробку в сторону Онфруа, и тот принял ее обеими руками.
– Поздравляю, – буркнул Рено и разок отвел все-таки глаза от бывшей жены, мазнул взглядом по Изабель, которую сразу вычислил по белому платью. – Хорошая девушка. Вы, в общем… хорошо живите. Я пошел.
– Может, бокал шампан…
– Не, не сейчас, я в завязке. Полной. Решил попробовать. – Он снова уперся взглядом в Этьенетту. – В общем, я… До свиданья. Я пошел.
Этьенетта с облегчением кивнула. Пальцы ее рук, скрещенных на груди, вроде бы перестали дрожать только тогда, когда прямая, как доска, спина Рено окончательно скрылась из вида за воротами.
– Откуда он узнал? – тихо спросила она сына, об руку с ним возвращаясь к столу.
– От меня. Я сказал.
– Зачем?
– Ни за чем, мама, просто так, – Онфруа на минутку задержался, чтоб договорить без свидетелей. – Он позвонил, хотел знать, как наши дела. Я сказал, что у меня вот-вот венчание будет, что я встретил хорошую девушку. Мой приход он знает – наверно, я как-то при нем обмолвился – ну и вот, сложил… два и два. Видишь, ничего страшного. Просто поздравить хотел. Искренне хотел.
Он в два шага добрался до стола и под общие заинтересованные возгласы водрузил на него круглую коробку. Этьенетта смотрела на нее с подозрением, словно там мог обнаружиться взрывной механизм. Онфруа перерезал ленточку, отложил маленькую коробочку и открыл большую: под крышкой оказалась вовсе не бомба, а гигантский свадебный торт, весь в разноцветном креме и цукатах, увенчанный парой целующихся голубочков из сахарной глазури. Изабель при виде голубочков вытаращилась, Этьенетта закатила глаза, а Онфруа засмеялся.
– Красота! У каждого человека на свадьбе должна быть пара голубочков, а если он не хочет, они все равно его найдут! Милая, помнишь, как мы отреклись от Милочка и Лапушки в мэрии? Вот они нас сегодня догнали, осталось только отпустить их на свободу! Ребята, налетай! Я разрежу!
– Мы это колесо никогда не съедим же! – прошептала Изабель, когда он вернулся к ней и снова усадил ее себе на колени на их единственном стуле. – Я уже и так вот-вот лопну, а тут такое…
– Милая, ты просто не знаешь, что такое «Христианская молодежь в помощь», – шепнул он ей, пододвигая тарелку с голубочками – единственной долей торта, которую он отложил для них двоих. – Эти люди съедят все, даже если им принесут вареного слона. И переварят даже недожаренный автомобиль. Просто положись на них… и давай уже, съешь Лапушку. Или Милочка. Представляй себе, что это две голубицы святого Иосифа… И это священная жертва, а ты обязана ее принять.
Насчет своих товарищей по волонтерству Онфруа оказался совершенно прав – колесообразный торт смели за считаные минуты.
Коробочку с второй частью подарка Онфруа припрятал в карман пиджака, решив ознакомиться с ее содержимым в более интимной обстановке. А то мало ли что.

Когда они втроем наконец вышли из такси у своего дома по окончании праздника, предоставив «его бойскаутам» убирать столы и стулья, им открыла Анна, выглядевшая отчего-то слегка растерянно. Молодожены первыми поднялись на порог, не разнимая рук, и тут Онфруа споткнулся на ровном полу, запутавшись в ногастых собаках: прихожую слегка перегораживали два почти одинаковых велосипеда, стоявших у обеих стен – один серебристый, другой – светло-синий, той же самой модели.
– Ох, – сказала у него за спиной Этьенетта. Он обернулся.
– Мама, ты?..
– А все потому, что надо обо всем говорить собственной матери, – сердито отозвалась она, скрещивая руки на груди. – Если бы ты удосужился меня предупредить, не вышло бы так глупо!
– А некоторые ничего не говорят родным сыновьям, иначе тоже не вышло бы так глупо, – резонно возразил Онфруа.
Изабель вдруг прыснула.
– Но это же здорово! У нас теперь не дом, а велосипедная база! Можно менять их под цвет футболки, как дамские сумочки…
– Глупости, я просто верну покупку, – вздохнула Этьенетта. – И придумаю что-нибудь другое. Например, набор кухонной утвари – очень красивую позолоченную скалку, чтобы переубеждать мужа, если он решит снова на ночь глядя сорваться в свои трущобы.
– Мама, ты же знаешь, что меня скалкой убеждать бесполезно, – фыркнул Онфруа, ничуть не устрашившись. – Я же упрямый, как мул. Со мной можно чего-то добиться только лаской и разумным словом.
– Лаской – это всегда пожалуйста, – Изабель прижалась к нему прямо среди велосипедов, и он жадно обхватил ее обеими руками. Этьенетта вздохнула.
– Может быть, подождете с этим хотя бы до подъема в спальню? А пока давайте решим, что делать с нашей… транспортной проблемой. Изабель, я тебе предлагаю выбрать тот велосипед, что больше нравится, а второй мы вернем и потом обсудим другой подарок.
Изабель отлепилась от мужа и закрутила головой. Если выбрать один, может обидеться тот, кто подарил другой… А она же еще и не знала, кто какой подарил.
– Серебряный красивее, – наконец нашлась она. – Зато синий солиднее. Почтеннее как-то.
– Тогда пускай остаются оба, – решил Онфруа, закрывая вопрос. – К тому же мало ли, один в ремонт попадет. Или еще что.

Перед тем, как улечься в их новой спальне – он временно перебрался в комнату жены, потому что там кровать была широкая – Онфруа решил, завершая тему подарков, посмотреть, что там еще приготовил для него бывший отчим. В коробочке обнаружились парные кулоны – две половинки сердца, увенчанные половинками же короны – действительно золотые, с крупными блестящими камнями, дорогие, наверное. Хотя ни он сам, ни Изабель не могли представить надевание подобной штуки себе на шею по доброй воле.
– Ужас какой, – искренне сказала Изабель. – Ну, когда мы совсем обнищаем, их же можно будет продать, наверное? Хотя бы на вес. Веса в них по полкило, не меньше.
– Теперь ты понимаешь, почему я говорю, что он очень… грустный человек? – спросил Онфруа жену, закрывая коробочку. – Он злой, да. Так что жить с ним рядом вовсе не хочется. Но он не только злой и не только расист. Он бывает и храбрым, и благородным, и в Бога правда верит. Как и мы все – мы ведь и такие, и другие тоже, не бывает так, чтобы человек был совсем однородным…
– Бывает. Потому что ты – совсем однородный благочестивый пресвятой зануда, однако ты существуешь и дан мне в ощущениях, причем в отличных ощущениях, – возразила Изабель и потянула его к себе. – Тяжело, наверное, быть лучше всех?
– Не знаю, милая, я не пробовал. Наверное, тяжело. А мне жить легко, потому что у меня есть Бог и ты.
– Я тебя люблю.
– Я – тебя.

+

Июньским днем Онфруа с Изабель услышали за окнами рев мотоциклов, затихший у их порога, а потом – звон дверного колокольчика. Выглянув в окно – они были в спальне Онфруа, чьи окна выходили на улицу – влюбленные увидели компанию из трех человек, спешивающихся с огромных разноцветных байков: женщину и двух мужчин. Высокий стройный мужчина снял шлем, на плечи выпал толстый хвост золотистых волос, перетянутых кожаным шнуром. Одежда на нем была, несмотря на жару, тоже кожаная – облегающие рыжие штаны и такая же жилетка, вся в заклепках, оставлявшая открытой часть груди. Правый бицепс обвивала татуировка – кольцующаяся женщина-дракон с раздвоенным хвостом.
– Это что… серьезно… Лузиньян? – Изабель вытаращилась на красавца с татуировкой во все глаза, которые стали даже не квадратными, а какими-то восьмиугольными. – В смысле… Ги Лузиньян? Рок-группа «Крик Мелюзины»?
– Не знаю, может быть – я его знаю только по прозвищу, – отозвался Онфруа, спускаясь впереди нее, чтобы отпереть неожиданным гостям. – Наверное, да, если ты так говоришь.
– Я же в юности фанатела от этой группы! – прошептала Изабель, спеша за ним след в след. – От него самого! У меня их постер в спальне висел… Где они с клавишницей на мотоциклах и в тигровых шкурах… С ума сойти! Но как? Почему…?
– Потом объясню, – шепнул Онфруа и отворил дверь, отпихивая коленями любопытные носы собак. И не стал подкалывать жену тем, что от человека неполных семнадцати лет выражение «в юности» звучит немного смешно.

Их гость, которого Онфруа до сих пор знал только под прозвищем «Король», и впрямь оказался тем самым музыкантом, в которого в детстве Изабель была даже немного влюблена. В компании жены и брата-барабанщика из их же группы он приехал навестить своего недавнего знакомца и уже делом, а не только словами, отблагодарить его за помощь.
– Долго я тебя не задержу, друг, – обменявшись с ним рукопожатием, объявил Ги. – Наоборот, извини, что только что нашел время заехать. Вернулся, так сказать, в прежнюю форму наконец. Гильем, давай сюда подарочек. Вот, это тебе такое спасибо, – Лузиньян протянул ему темную бутылку с золотой этикеткой – арманьяк двадцатилетней выдержки – и бумажный подарочный пакет. В пакете Онфруа обнаружил стопку компакт-дисков, на обложках которых в разных позах красовалась вся эта компания, стоявшая сейчас перед ним, плюс еще пара человек в таких же ярких и дерзких костюмах, с инструментами в руках. Изабель протянула руку и перехватила пакет, как какое-то сокровище.
– Да еще вот это, мы у них тоже играем – и у нас есть вписки, – Лузиньян вытащил из нагрудного кармана две яркие картонки. – «Горящий дракон», билеты на двоих. Нарочно захватил два, подумал, вдруг у тебя девушка есть. А она и правда есть. Приятно познакомиться, подруга.
Изабель протянула Лузиньяну дрожащую руку и что-то пискнула.
– Это моя жена Изабель, – представил ее Онфруа. Изабель пискнула еще раз.
– Прямо целая жена? Поздравляю, – ухмыльнулся Ги. – Ну, мою жену, Сибиллу, вы и сами небось знаете, но все равно познакомьтесь. И с братом Гильемом – не самым скверным ударником на свете, да, Гильем?
Онфруа и Изабель обменялись рукопожатиями с рыжей высокой красавицей и со светловолосым, как сам Онфруа, молодым парнем, на вид ему ровесником. Волосы у Гильема были даже длиннее, чем у Ги – пепельный хвост спускался чуть ли не до пояса. Сибилла, надо думать, нарочно одевалась так же, как ее муж – такие же светлые кожаные штаны и полусапожки с острыми носами, такая же жилетка, открывавшая руки, разве что более прятавшая грудь. Все равно груди было видно достаточно, чтобы Изабель почувствовала острый приступ зависти: она постоянно переживала, что ее собственная грудь слишком маленькая. Под ключицей у Сибиллы тоже была татуировочка – змея, обвивавшая корону с острыми зубцами. Глаза у нее были ярко-зеленые – не какие-нибудь там ореховые, а просто зеленые, как трава, Изабель раньше думала при виде постеров, что это фотошоп. А нет – оказалось, правда.
– В общем, ты помни теперь, что Лузиньяны за тебя во всем и против всех, – завершил Ги, улыбаясь этой самой своей лучезарной улыбкой, как на плакате. – Не только группа – весь наш клан с братцами… и сестрицами, – он подмигнул жене, которая тоже подмигнула ему в ответ. – Если что понадобится – обращайся. И вписки на концерт всегда за нами. Телефон мой у тебя есть, будь на связи. Ну, мы покатили, увидимся тогда на фесте.
– Спасибо большое! Обязательно увидимся, – Онфруа как смог изобразил восторг от подарков, притом что крепкого почти не пил, а мысль, что теперь точно придется ехать на рок-фестиваль, провести несколько дней в толпе и грохоте, чтобы не обидеть хороших людей, просто ужасала. Утешало только сияние, которое так и лучилось из глаз Изабель. Ее это порадует, значит, все не напрасно.
С треском моторов трое Лузиньянов укатили. Онфруа, стоя в прихожей, рассматривал обложку компакт-диска.
– Никогда не слышал об этой группе. Ты говоришь, тебе нравится? Стоит послушать, понравится мне?
– «Крик»? Да они просто потрясные! Только не знаю, – Изабель сощурилась, она ведь неплохо успела изучить своего мужа. – Не знаю, понравится ли тебе. У них тексты для тебя недостаточно… занудные. Непохожие на твоих арабских мудрецов. Ты лучше расскажи скорее, как это вы с ГЛ познакомились! И почему ты, негодяй, мне об этом до сих пор не говорил!
– С ГЛ?
– Ну да, его фанаты так зовут же. Королем еще, или Королем ГЛ. И как ты умудрился с ним познакомиться, даже не зная, что он – это он!
Онфруа как-то странно, смущенно посмотрел на нее. Она сощурилась.
– Почему ты мне не рассказывал? Потому, почему я думаю?
– Наверное, да, ты же очень умная, – он тяжело вздохнул. – Ты бы могла… разволноваться, не хотел тебя пугать, да и не было ничего особенного… Просто небольшая заварушка в тех кварталах, мне удалось помочь человеку без особого труда, вот и все.
– Золотая скалка, – Изабель поставила на пол пакет с дисками, чтобы упереть руки в бока. – Твоя мать мне обещала подарить золотую скалку. Чем дальше, тем я сильнее нуждаюсь в этом предмете.
– Хорошо еще, что они приехали, когда матери не было дома, – заметил Онфруа с облегчением. – Вдвоем вы бы меня просто уничтожили. Взаимно возжигая. Не говори ей ничего, хорошо? Она и так слишком много волнуется. Я ведь соблюдаю все меры безопасности, держусь освещенных улиц, к тому же я очень быстрый, ты же меня знаешь…
– Именно что знаю! Ты негодяй, Онфруа Торон. Ты безответственный негодяй и врун к тому же. А еще у тебя этот… мессианский комплекс, считаешь, что ты один на свете такой, кто должен всех спасать. Как будто других нет, вон, твоих бойскаутов целая толпа, но всегда ты крайний, каждой бочке затычка…
– Там правда не было других вариантов, – начал оправдываться тот. – Отец Матье позвонил именно мне, потому что там семья такая… сложная. Глава семьи очень неконтактный, говорит только по-арабски, я знаю к нему подход, с кем-то другим, да еще и не знающим его языка достаточно хорошо, он просто не стал бы говорить. Особенно теперь, когда он потерял работу и связался с… дурными людьми, промышляющими всякими веществами.
Изабель схватилась за голову.
– Какие-то уголовники и наркоманы. И ты к ним катаешься по ночам разубеждать вести греховный образ жизни. В нашем нынешнем положении ты по ночам катаешься к наркоманам и уголовникам. Господи, ну что же это! Если человек хочет развалить свою жизнь, почему бы просто не отойти в сторону и не дать ему это сделать?..
– Свою жизнь, хотя и с оговорками, человек волен разваливать, – твердо сказал Онфруа с тем самым своим непрошибаемым – таран тараном – выражением лица, «этого хочет Бог». Тут что в лоб скалкой, что по лбу, все едино. – Но человек уж точно не волен разваливать жизнь своих несовершеннолетних детей. Знаешь, какие там мальчишки отличные! Умные, веселые, смелые. Старший, Саид, вообще голова золотая, язык от уровня «я приехать памидорка таргавать» до уровня уроженца за два года дотянул. Я не допущу, чтобы их тащили обратно на дно, когда они только что плавать научаются.
Изабель потерянно вздохнула.
– Ладно, все. Я молчу. Ты безнадежен вообще. Давай про Короля. Каким боком он оказался в тех краях? Не его райончик, мягко говоря…
– Ты точно хочешь подробностей?
– Точно хочу. С тебя подробности, с меня – молчание. В смысле, сокрытие следственной информации от некоторых твоих старших родственников.
– Шантажистка. И это будущий юрист. Шантаж, угрозы, манипуляции…
– И в этом моя сила, – довольно кивнула Изабель.

История на самом деле была и правда довольно страшная, Онфруа старался как мог рассказать ее весело и зажигательно, но Изабель все равно каждую минуту испытывала желание закрыть лицо руками.
Это действительно плохое было место – место, в котором Онфруа искал отца своих подопечных парнишек, да и самих парнишек тоже: он не был уверен, что их после школы не гоняют курьерами со всякой гадостью в поясных сумках. «Белый мальчик» в этом конкретном подвале был подобен цыпленку, который чинной поступью заходит в клетку с лисами, но у него, очень белого мальчика, была своя особая суперсила. Язык. И знание некоторых ключевых слов, выигрывающих время. И несколько правильных знакомых, имена которых оказывали на прочих магическое действие. Так что он спустился в приметный подвал без страха, так, с обычным напряжением мышц и разума, вроде натянутого на всякий случай лука, как всегда, молясь, чтобы стрелять ни за что не пришлось.
Поэтому, увидев, что в дальнем углу подвала кого-то не просто бьют, а, кажется, всерьез убивают, он едва не застонал. А ведь думал, что быстро отделается… Ну что за день. Сперва чуть не схватил четверку на экзамене – чудом обошлось, завалил преподавателя цитатами и пробил на жалость – а теперь вот это.
– Ас-саляму аляйкуму ва-рахмату ль-Ллах, – обратился он с приветствием к людям, сгрудившимся над простертым на полу окровавленным парнем. Старый трюк: чем длиннее приветствие, чем почтительнее, тем больше у верного мусульманина поводов ответить еще более витиевато, можно выиграть пару секунд.
Тот, кто склонялся над лежащим совсем уж низко, тот, в чьей руке блестела сталь – хозяин, так сказать, заведения – нехотя обернулся.
– Ва-аляйкуму с-саляму ва-рахмату ль-Ллахи ва-баракатух. А теперь убирайся, юноша, мы серьезно заняты.
– Си’ди, тебе ведомо, как Аллах смотрит на тех, кто обижает пришлеца. Этот человек пришлец в вашем доме, скажи мне, из-за чего ты рискуешь своим вечным спасением, чтобы его уничтожить.
– Юноша, ты не знаешь, сколько он мне задолжал. Эта франкская свинья заслужила расплатиться со мной хотя бы глазом, если не деньгами.
Франкская свинья – мужчина постарше Онфруа лет на восемь-десять, с длинными светлыми волосами, уже окровавленными, в кожаной одежде – часто хватал воздух ртом, глядя на него отчаянными глазами. Господи, что же делать-то, что же делать?.. Денег бы больших, да где же взять… Господи, подскажи… Коротко помолившись, Онфруа встал на колени рядом с лежавшим, обнял его и плотно обхватил руками за плечи. Сердце длинноволосого гулко колотилось прямо напротив его уха. Онфруа сказал снизу вверх, стараясь, чтобы не было слышно, как он на самом деле напуган:
– Господин, если он виноват перед тобой, то я перед тобой ни в чем невиновен. Если ты захочешь взять его глаз, тебе нужно будет сперва обидеть меня. Тебе, человеку веры, самому известно, как Аллах мыслит о тех, кто обижает совсем невиновного.
Не моргать, не жмуриться, не разрывать зрительного контакта. Ничего не бояться. Бояться все равно совершенно бесполезно, бесполезно. Если бы меня сейчас видела Изабель, она от страха бы поседела.
Не разрывая зрительного контакта, он не сразу увидел другое движение – сидевший в углу высокий старик в темной длинной одежде, с безучастным интересом наблюдавший за происходящим, тем временем уже не сидел, а стоял за спиной хозяина, заложив руки за пояс.
– Дайте ему уйти.
– Что ты такое говоришь? – гневно вскинулся торговец медленной веселой смертью. – Защищающий вора становится соучастником в воровстве, вот как я думаю.
– Салям, Ханфари, – произнес человек с лицом словно из выдубленной шкуры. – Онфруа дернулся при звуке своего имени из уст совершеннейшего незнакомца. – Сейчас ты заберешь этого человека и покинешь этот кров. Ты не будешь никому доносить о произошедшем. Ты просто уйдешь вместе с ним, потому что я так сказал.
– Ну уж нет, – хозяин заведения наступил ногой на руку пленнику, и тот зашипел от боли. – Я не выпущу его, пока не получу своего. Если у меня окажется два глаза на блюде, а не один, что же, два глаза – это ровно вдвое больше.
– Ты получишь свое, – старик вынул бумажник, и Онфруа со свистом втянул воздух. – Я знаю этого юношу. Я должен Ханфари кое-что, но на этом буду почитать свой долг закрытым. Ты согласен со мной, Ханфари?
– Кто вы? – как можно более ясным голосом спросил юноша, которого на самом деле здорово трясло. Но трястись себе можно будет позволить потом, потом, пока нужно держать лицо, не подавать вида. – Моя память не хранит вашего лица, поделитесь со мной своей памятью.
– Я тот, чей младший сын жил в таком же свинарнике, как вот этот, – араб с улыбкой краешком губ кивнул на стены подвала круговым движением головы. – У него в пятнадцать были черные зубы. А теперь они снова белые. Мой сын учится в Исламском университете. Станет дипломатом.
– Вашего сына зовут Маджид? – осторожно спросил Онфруа, вспоминая этого паренька. Ощущение было как от ходьбы по канату: качает страшно, но баланс вроде бы на месте. – Ваш сын очень умен, и у него сильная воля. Он действительно станет хорошим дипломатом. Или кем угодно другим, кем захочет.
Коричневый старик кивнул.
– Он размышляет о женитьбе. Он никогда не вернется сюда, хотя мне пришлось немало за это заплатить, но он никогда сюда не вернется. У него будет другая жизнь, не такая, как моя. Ты возвратил его на пути Аллаха, когда белый порошок, в котором сидел дьявол, уже высосал из него половину разума. Я знаю твое лицо – у моего сына была фотография. На университетском дворе ты стоял с ним рядом. В день его поступления. Я был твоим должником. Больше я не должник тебе, ты согласен?
– Больше вы не должник мне, – кивнул Онфруа с максимальным достоинством, насколько это получилось лежа на боку, хотя, по правде сказать, мочевой пузырь страшно тянуло от напряжения. – Вы расплатились со мной по чести, господин, мир да пребудет с вами.

Не решаясь просить помощи, чтоб не исчерпать лимит чужого благородства, Онфруа сам не без труда вытащил нового знакомца наружу – хотя, хотя можно ли считать это знакомством?
– Спасибо, друг, – еще по дороге прошептал тот ему на ухо, стараясь помогать, перенося тяжесть на свои еле волочившиеся ноги. Длинные его волосы болтались у Онфруа перед лицом. – Очень узкое место было. Очень. Еле проскочил. Я твой должник по жизни, сам понимаешь.
– Не ходите больше сюда, – так же шепотом, задыхаясь под его весом, попросил его Онфруа. – Это… плохое место. Мет – плохая идея. Ну вы сами поняли.
– Согласен. Черт, еще как согласен. К черту мет. На нем мегахиты получались, просто убойные, но к черту такие хиты. Так, на байке я сейчас не удержусь… Позвонить нужно. Чтоб меня забрали.
– Тут рядом живет одна семья, которую я курирую, у них есть телефон, – Онфруа кое-как, обливаясь потом, доволок спасенного до ближайшей лавки с выщербленными досками и сгрузил его туда плотяным мешком. – Телефон должен работать, я сам за него платил недавно. Я сейчас слетаю туда на велосипеде и позвоню от них. Говорите, куда звонить и что сказать. Я запомню номер, у меня хорошая память.
Короткими выдохами, прижимая руки к боку – похоже, у него было сломано ребро – длинноволосый назвал последовательность цифр.
– Скажи там. Король здорово влип. Пусть прикатят забрать меня на машине, на байк я сейчас не сяду. И еще один человек нужен… байк мой отогнать.
– Король?
– Да, так. Король – это я, твою мать… на данный момент Король неудачников, – он зажмурился от боли – слишком много говорить разом тоже не получалось. – Объясни им, куда катить. А потом, если можешь, посиди со мной, пока меня не заберут, все же тут очень… стремно. Спасибо тебе еще раз. Спасибо. Ты кто, парень?
– Меня зовут Онфруа Торон.
– Оч-приятно… Ты кто вообще такой?
– Я, ну… просто человек.
– Запомню. Ты мой телефон возьмешь. Я отблагодарю как смогу. Впишусь за тебя где угодно, вообще где угодно и против кого угодно. Звони всегда и во всех обстоятельствах. Сейчас, только кости заращу… И что там еще…
– Да перестаньте, – Онфруа успел поддержать ему голову – его стошнило прямо под лавку. – Разве же за это благодарят. Это простой долг любого христианина, хотя бы попробовать помочь, слава Богу, что получилось.
– Не спорь, – Король вымученно королевским жестом – насколько возможно, когда ты только что сблевал и скрючился на лавке со сломанным ребром – поднял руку. – Это дело моей чести, если даже и не твоей. Мать-перемать, и лицо ведь испортили, сволочи, а мне оно как раз было на неделе нужно…
Бредит, с тревогой подумал Онфруа, вскакивая на велосипед. Ничего, сейчас все уже закончится, его заберут друзья или родные, он живой, все обошлось, слава Тебе, Господи.
– Я мигом обернусь, – обещал он, зажигая велофонарик. – Пять минут туда-обратно, минута на звонок. Вы уж потерпите тут, пожалуйста, э… ваше величество.
– Валяй, потерплю, не волнуйся, – человек по прозвищу Король подобрал ноги к животу и прикрыл глаза. – Где наша ни пропадала. И там пропадала, и тут пропадала…

Онфруа постарался рассказать эту историю как можно веселее, с прибаутками – ему равно не хотелось, чтобы Изабель пугалась и чтобы она видела в нем героя. Но напрасно он боялся – она уже отвлеклась от мыслей, что его могли покалечить, шлепнула себя ладонью по лбу.
– Но какая же я дура, у нас только что был в гостях ГЛ, а я не взяла у него автограф! Ведь могла бы на футболке попросить расписаться… И на дисках… И…
– На фестивале восполним, – обещал жене Онфруа, и глаза ее снова засияли. Ну что же, судьба… Чтобы видеть этот свет снова и снова, он и впрямь был готов три дня мужественно провести в мире неверлендского рока.

+

Этьенетта была глубоко не уверена, что поехать на фестиваль сейчас – хорошая идея. Однако же Изабель так об этом мечтала, с момента встречи с Лузиньянами только об этом и говорила… К тому же у них с Онфруа, так вышло, не было до сих пор никакого свадебного путешествия, никакой поездки вдвоем… И они же там будут считай в центре внимания – в компании музыкантов, поющих на главной сцене, и на фестивале полно охраны, там куда безопаснее, чем даже у нас дома, раз за разом приводил свои аргументы Онфруа, и его мать уже видела, что на пути этого танка стоять бессмысленно. Так что перед венцом лета Онфруа собрал велорюкзаки – палатка, маленькая горелка и котелочек, бивачный фонарь, фотоаппарат, спальники, надувные коврики, фляжки – и они с Изабель отправились в свой первый совместный маленький поход.
До станции доехали на электричке, дальше до надобных холмов – по дорожкам в полях. Изабель отлично справлялась, мышечная усталость даже радовала ее, казалась правильной, нужной усталостью. А красота самого фестиваля – нескольких высоких сцен среди зеленых холмов, цветных флажков, запах цветущих лип над извивавшейся меж холмами речкой – так глубоко вошла ей в сердце, что в глазах постоянно стояли слезы. Радость от этой красоты сняла усталость как рукой.
Билет давал право на место на кемпинге для гостей, и Онфруа быстро поставил там удобную большую палатку. Изабель впервые в жизни собиралась спать в палатке – сам этот факт ее потрясал, едва ли не больше, чем присутствие на фестивале. В дорогу она заплела волосы в две косички и от этого казалась особенно юной. Она старалась помогать по мере сил, в результате чего немедленно потеряла один колышек, который они вместе долго искали, ползая по траве, сталкиваясь руками и глупо смеясь – сперва над ситуацией, потом над тем, что они смеются над такой глупостью, потом уже сами забыли над чем.
Место на кемпинге было оборудовано фонарем на солнечной батарее и столбиком с электрическими розетками и отгорожено невысокой плетеной оградой. Река блестела неподалеку, там можно было даже искупаться – имелась пара удобных песчаных подходов к воде. Изабель хотела бы прожить здесь всю свою жизнь. Здесь всего было достаточно для счастья. Даже слишком много.

На все концерты на всех сценах было невозможно успеть, так что, управившись с лагерем, молодожены уселись на пороге палатки со списком и картой фестиваля в руках и принялись отмечать те группы, которые они точно хотели послушать. «Крик» выступал трижды – совсем скоро в середине дня, потом еще раз поздно ночью и еще один раз через день. Нужно было поторапливаться. Изабель переоделась в шелковую блузку, Онфруа остался как есть – в красной спортивной майке с гербом университета на спине: он участвовал в велопробеге в университетской команде. По дороге к главной сцене они повстречали пару передвижных лотков с закусками и купили себе по гамбургеру и по стакану газировки. Жизнь была прекрасна.

Какой же это был день… День дней это был. Изабель и не знала, что она способна издавать такие звуки, всегда дивилась, когда смотрела записи концертов, отчего эти глупые фанаты так орут. А тут она сама орала, подпрыгивала, визжала, как кошка, вместе с остальными, и допрыгалась до того, что когда Онфруа принес ей бутылку холодного пива, она ее половину вывернула мужу на шорты.
– Милая, ну как же так? – растерянно повторял он, глядя на большое мокрое пятно в паху. – Я должен теперь бежать переодеться, а у меня только джинсы на смену… А жарко… Но иначе все будут думать, что я, гм…
– От восторга, – Изабель заключила его в объятия. – Они будут думать, что ты это сделал от восторга! И это совершенно нормально, со многими так бывает! Но у тебя есть я, я могу ходить с тобой повсюду и как герольд возглашать, подняв палец, что это сделал вовсе не ты, а я это сделала для тебя – от восторга же! Я очищу твою репутацию, если хочешь!
Онфруа, который и правда сперва слегка огорчился, не выдержал и начал смеяться.

Лузиньяны, кроме того, оказались и впрямь талантливы. Ги писал интересные песни, по мнению Онфруа, не слишком глубокие, но настроенческие и запоминающиеся – поди потом вытряси из головы. После концерта они с Изабель подобрались ближе к сцене – поздороваться; Ги различил его в толпе фанатов, желавших кто автографа, кто рукопожатия, кто просто поглазеть поближе, и крикнул ему поверх голов:
– Хей! Привет, привет! Сейчас сам видишь, что делается, но приходите ввечеру к нам на точку, часов в девять! Там и поговорим, и попьем, и выдохнем!
– Хорошо! – крикнул в ответ Онфруа и помахал рукой.

Шорты после концерта наскоро застирали в санитарной кабинке и повесили сушиться на веревку палатки, а Онфруа пришлось остаток дня страдать в плотных джинсах.
– Интересно, – задумчиво сказала Изабель в процессе стирки, выдавливая в ладонь еще немного жидкого мыла. – А эти сортиры тоже курирует замечательный маркиз? Насколько длинны его руки – и сюда дотянулись?
– Нет, видишь, на кабинке написано, что передвижные туалеты для фестиваля предоставлены компанией «Номад», – утешил ее Онфруа. – Это честные бедуинские кочевые туалеты, и ты не должна бояться в них заходить! Они тебя точно не телепортируют куда не следует…
Изабель плеснула в него водой. К счастью, в лицо, а не на штаны.

Онфруа не ожидал, что фестиваль ему понравится, однако же парадоксальным образом произошло именно это. Он не чувствовал себя в толпе, потому что никто от него ничего не хотел. Он вольно передвигался в этом человеческом море, направляя свою лодку куда ему угодно, а когда вконец устал от музыки, попросил Изабель отпустить его в палатку отдохнуть, и она пошла вместе с ним. В результате они опять занимались любовью, потом искупались в реке, потом опять любовью, потом опять искупались… Потом…

– Вот представляешь, пройдет лет тридцать. Или нет, сорок. Пятьдесят! – задумчиво сказала Изабель, лежа на надувном коврике головой у мужа на плече. Она с первой их ночи полюбила такую позу, утверждая, что у него на плече есть специальная выемка для ее головы, нарочно для нее созданная. – И ты будешь старый, морщинистый и лысый…
– С чего это сразу лысый? У нас в семье у всех мужчин хорошие волосы до старости. Дед в шестьдесят с лишним имел отличную густую шевелюру, и…
– Ну ладно, не лысый. Тогда седой.
– Седина в светлых волосах плохо заметна.
– Вот же ты зануда! Ладно, просто морщинистый. С плохо заметной сединой. А я все так же буду тебя любить. И лежать у тебя на плече. Хотя и сама буду противная старая бабка, но ты меня не будешь с плеча спихивать никогда.
– Ты будешь очень красивая пожилая дама, милая моя. И я всегда буду тебя любить и желать.
– И мы всегда будем хотеть быть вместе и будем просто счастливы и все, – прошептала Изабель и начала гладить его по груди, насколько хватало руки, и по плоскому животу в не высохших еще капельках пота.
– Знаешь, что я вспомнил? – улыбнулся Онфруа в светлом полумраке палатки (самая короткая ночь года, ночь, которой почти и нет). – Я вспомнил, как сестра мне рассказывала… Моя сестра, она часто приходила ко мне полежать рядом и поговорить, пока мы не выросли. Она мне рассказала свою тайну, как она в первый раз целовалась. С одноклассником своим, в раздевалке, им обоим стало интересно попробовать. Я ее спросил – ну и каково это, целоваться? Она скривилась и сказала: знаешь, мокро и совсем не здорово. Патрик такой слюнявый, пахнет пирожком и соком из столовой, и вообще ощущение, будто пожевала чужую жвачку. Я тогда постарался не засмеяться и только сказал – спасибо, что предупредила, я теперь и пробовать не стану…
Изабель фыркнула.
– Сколько лет ей было, шесть?
– Вовсе не шесть, а десять с половиной. А потом ей стало восемнадцать, и она вышла замуж… Мама не одобряла этого брака, я тоже сомневался, что это хороший выбор – муж очень… серьезный человек, к тому же сильно старше. Мама на него целое досье собрала, что он в тюрьме сидел и прочее, а сестра отвечала – ну и что, он мне все рассказал про это, его подсидел бизнес-партнер, с каждым может случиться. Зато он очень, очень хороший человек. Я сомневался, что может быть очень хорошим человек, который соблазняет совсем юную девушку в ночном клубе, но когда он почти сразу предложил ей жениться и для этого креститься, чтобы непременно было венчание, я даже поменял свое мнение. Она меня с ним познакомила, и я его потом перед мамой всячески выгораживал. Правда хороший человек оказался, умный, образованный, хотя и… непростой, неоднозначный, ну, ты его видела. Я так радовался, что сестра хотя бы ради брака крестится! Смеялся над ней – ко всем, говорил, Бог с разных сторон подбирается, не избежишь.
Изабель снова фыркнула, но возражать не стала.
– Так вот когда я ее расспрашивал, точно ли она уверена, что хочет с ним жить, она знаешь что ответила?
– М-м?
– Что теперь она знает, зачем люди вообще целуются. Но мне не расскажет. Чтобы я сам догадался в свой черед, так куда интереснее.
Изабель приблизила губы к его губам.
– И как, догадался?
– Да.
– Тогда расскажи и мне.

А потом оказалось, что уже половина девятого.

– Пойдем в гости к потомству Мелюзины или как? – спросил Онфруа, натягивая джинсы. Шорты уже высохли, но и жара к вечеру спала.
– Пойдем! – с энтузиазмом сказала Изабель и потянула его за руку. – Можно сказать, ради этого и ехали же! Ну, ради всего на самом деле…
Онфруа захватил из палатки рюкзачок, где лежала бутылка виски – ответный дар для Лузиньянов – белая футболка Изабель, нарочно для этого купленная, складной ножичек (всегда с собой), складные стаканчики для воды, фонарик и маркер для ткани. В сгущавшихся сумерках, там и тут расцвеченных цветными огнями и дальними софитами, они зашагали по щиколотку в мягкой траве в сторону отведенной участникам территории, где трепетали флажки с логотипами разных групп.
Здесь, в «жилой» части фестиваля, было слышно, как в траве поют кузнечики.
Изабель резко остановилась, так что он невольно дернул ее за руку.
– Извини. Что такое?
Она прижалась к нему – лицом в грудь.
– Ничего. Я просто так счастлива. Я не думала, что когда-нибудь в жизни буду так счастлива…
Он взял ее лицо в чашу своих рук, какое-то время они целовались – и так увлеклись, что Онфруа был вынужден резко прерваться.
– Милая, давай потом? А то сейчас я тебя потащу обратно в палатку, или ты меня, а мы в гости собрались.
– Смотри, светлячок, – указала она. – Зачем они, кстати, светятся? Ты не знаешь? Биология – не мое сильное место…
– Призывают своих любимых, – улыбнулся Онфруа. – Представляешь? Светом подают супругам сигнал, оповещают о себе.
– Здорово. Вот бы и люди так…
– Тогда бы мы с тобой не могли спать ночью, – он погладил ее ладонь. – Я при свете плохо засыпаю. А от нас было бы слишком много света.

Потихоньку, порой останавливаясь поцеловаться, они добрались до огороженного флажками и фонариками участка, принадлежавшего группе «Крик Мелюзины». Об этом оповещал большой флажок с логотипом группы – двухвостой женщиной-драконом, судя по выражению лица, испускающей тот самый знаменитый крик. Онфруа узнал эту даму: именно она в виде татуировки обвивала бицепс Короля.
У деревянной рамки, обозначавшей ворота, им заступил путь человек в зеленой форме работника фестиваля.
– Ребята, к музыкантам нельзя. Отдыхают, готовятся к ночному выступлению. Фанатов пока не пускаем, ловите их сразу после концерта.
– Друг, пусти их! Это не фанаты, это свои, – послышался голос Ги от крупного трейлера, где располагалась, должно быть, их гримерка и спальня.
– Другое дело, – охранник тут же отошел, хотя Онфруа уже сделал шаг назад, приготовившись вежливо отступить. Онфруа с женой прошли на участок, наполовину занятый трейлером. На второй половине на зеленой траве расположились на складных стульях Ги и компания. Рядом мерцала углями барбекюшница, бас-гитарист переворачивал лопаткой шкворчавшие колбаски и нарезанные пополам картофелины. Кроме членов группы за раскладным садовым столиком сидело еще двое парней – вернее, вполне уже дядек. Горел фонарь, блестели полупустые бокалы, высилась миска салата.
Ги поднялся их поприветствовать, пожал обоим руки. В синеватом свете фонарика на солнечной батарее его золотистые волосы казались серебряными, и бородка тоже. Волосы он, к слову, распустил, давая им отдохнуть, и они концами угодили в стакан, когда он нагнулся через стол для рукопожатия.
– Знакомьтесь, братцы и примкнувшие, это Онфруа Торон. Тот самый, который спас вашему Королю, то есть мне, башку и кошелек, так что я отделался всего месяцем на заращивание ребра. И обратите внимание – исключительно силой слова спас, вот это я понимаю суперсила, заклинатель змей просто. Кстати, думал спросить, ты случаем не на дипломата учишься?
– Нет, на лингвиста, – с улыбкой ответил Онфруа. – Я с кафедры восточной филологии.
– А, вот почему ты так здорово по-ихнему умеешь. А это, ребята, его жена Изольда…
– Изабель, – поправила девушка, и это было первое слово, которое она в своей жизни произнесла в присутствии Лузиньяна. Лиха беда начало! Она ощутила прилив гордости, что слово получилось нормальное, громкое, не цыплячий писк какой-нибудь.
– Да, точно, извини, Изабель. Да садитесь вы, чего встали… Гуго, можешь подогнать еще пару стульев? – попросил Ги раньше, чем Онфруа успел, подогнув ноги, присесть прямо на траву.
– Так, сейчас я вам представлю всех остальных участников застолья. Сибиллу и Гильема вы знаете (Гильем приветливо помахал им рукой, не вставая), с барбекю возится Рауль, бас-гитара, стулья вам тащит его брат Гуго, акустическая гитара и бэк-вокал. Они не одинаковые, это только с непривычки так кажется. Гуго куда более кривоногий… или нет, это Рауль кривоногий, а у Гуго кривые ру… опять я перепу…
Гуго, подоспевший от фургончика, слегка замахнулся на него складным стулом.
– Кривые руки у того из нас, кто слажал сегодня посредине песни, я еле вытянул, – крикнул Рауль от барбекюшницы. – Очень легко различить!
– Да подумаешь, не заметил никто, – Гуго лихо разложил стулья, кивнул на них гостям. – Не цепляйся, со всеми бывает.
– Я заметил. И нет, не со всеми.
– Рауль у нас абсолютник, – с гордостью подтвердил Ги. – А толку-то, связался черт знает с кем, а мог бы быть кумиром миллионов.
– Не с моим инструментом, – фыркнул Рауль, складывая готовые куски мяса на большое блюдо. – Станешь тут кумиром, если вся твоя работа – это стоять и делать «Фа. Фа. Фа», пока один разливается соловьем, другой трясет гривой над установкой, третья вообще просто самая красивая…
– Перестаем клеиться к моей жене и продолжаем знакомиться, – оборвал его Ги. – Значит, остались только вот эти два подозрительных типа. Это мои братья, Аймери и Джауфре. Теперь можете с гордостью хвастать всему миру, что вы видели сразу всех наличествующих совершеннолетних Лузиньянов в одном и том же месте.
Аймери – плотный высокий брюнет с залысинами на висках, самый старший из братьев, лет под сорок – поднялся и с приятной улыбкой пожал гостям руки. Джауфре, здоровенный лохматый дылда в черных кожаных штанах и майке без рукавов, открывавшей его богатую мускулатуру – прямо как из мужского журнала – поленился вставать, очень уж он удобно развалился на стуле, – так что просто дружески кивнул.
– Вы тоже музыканты? – подала голос Изабель. Онфруа радовался: похоже, она наконец преодолела свою скованность.
Джауфре хмыкнул.
– Еще чего не хватало. Не всем же в семье всякой хренотой заниматься, кто-то должен и серьезным делом…
– Это ты про меня? – лукаво спросил Аймери, и Ги мстительно всхохотнул.
– Аймери у нас по логистической части, – объяснил он. – Самый серьезный человек в нашей семейке. Замдиректора компании, между прочим, почтенный, что мама не горюй, у него денег как у нас всех вместе взятых…
– Что-то ты меня подозрительно расхваливаешь, – встревожился Аймери. – Опять занять без отдачи хочешь? Опять на запись не хватает?
– Погоди, брат, может, не придется, – примирительно сказал Ги, собирая волосы в хвост. – Сейчас вот нам за фест заплатят, сколько-то дисков продадим тут, потом мы на волне фестиваля серию концертов дадим – «Хиты с Горящего дракона», глядишь, и получится…
– Ох, не верю, – покачал головой Аймери. – Опять какая-нибудь накладка случится, или на концерте канализацию прорвет, или в клуб попадет метеорит…
– Не позорь меня перед гостями, – оборвал его Ги. – Не всегда же так бывает, сам знаешь. В целом мы очень неплохо справляемся в жестоком и беспощадном мире большой музыки.
– Гийю, мы тебя любим не за то, как ты неплохо справляешься, – Джауфре хлопнул его по спине. – К слову, жгли вы сегодня напалмом, даже меня зацепило, молодцы, ребята. «Салах-ад-Дин, надменный азиат» – просто суперхит. Ты не под веществами его писал случаем?
– С веществами я завязал, сам знаешь, братец, – Ги коротко глянул в сторону Онфруа, подмигнул ему. – Ну их, родимые, к чертовой бабушке. Я и без них гений, прочь сомненья, вдохновенье не пропьешь – и не купишь.
– Как говорится, «Не продается вдохновенье – а жаль, а то бы я купил»2, – хмыкнула Сибилла.
– Завязал так завязал, – пожал плечами Джауфре. – Это ж я тебе комплимент хотел сделать, ты меня малость впечатлил сегодня.
– А Джауфре у нас впечатлить нелегко, – объяснил Король гостям, слушавшим разговор с нараставшим изумлением. – Он спецэффектов этих видел, как гинеколог гм… – это Сибилла ткнула его в бок острым кулаком. – Как садовник всяких там цветочков. Он каскадер, в кино снимается, по стенкам бегает, на байке прыгает и злодеям головы откусывает. Ну или не злодеям, а кому надо по сюжету.
– Какая интересная работа, – искренне заметил Онфруа.
Тем временем Рауль притащил блюдо с картошкой и жареными на гриле колбасками. Ги вытащил из-под стола пару бутылок – большую с пивом и маленькую с чем-то крепким. Онфруа вспомнил про подарок и поспешно выставил его на стол, заодно достал стаканчики: правильно он их захватил, чтобы никого лишний раз не гонять за посудой.
– Наливайте, кому что, господа, только помните, что нам ночью еще концерт работать, – Ги королевским жестом пригласил всех угощаться. – Онфруа, Изольда, кладите себе мясо, тарелочки вон там, на траве.
– Изабель.
– Тьфу, черт, конечно. Прости, подруга, это в последний раз, – Ги хлопнул себя по лбу. – В общем, будем пить и веселиться и не думать о работе3. Хотя бы полчасика.
Онфруа бросил на него острый взгляд, опознав цитату. Король с каждой минутой нравился ему все больше, хотя и был, что называется, «человеком не его круга» – однако умным и образованным. Жареное мясо Онфруа не очень любил, вообще последнее время подумывал о вегетарианстве как этической системе, но от угощения, конечно, не отказался и положил себе колбаску и пару картофелин.
– А это правда, что вам не хватает денег на запись дисков? – спросила через какое-то время Изабель, раскрасневшись от стакана пива. – Никогда бы не подумала… Вы же такие… известные, такие, ну, крутые, что…
– Еще бы не крутые, это же часть имиджа, – вздохнула Сибилла, сидевшая с пивом в руке, закинув ногу на ногу. – А в жизни все не так просто выходит, как на постерах.
– В жизни порой дерьмо всякое случается, – объяснил Рауль. – И порой в прямом смысле дерьмо. Помню, как мощно было, когда у нас на концерте прорвало канализацию…
– Это было вонюче, но не так уж мощно, – поморщился Ги. – А вот когда нам всю партию дисков напечатали в таком формате, который не читается на девяноста процентах машин, вот это было мощно. Никогда еще я столько не должал. И надеюсь больше не. Ведь чуть почку не продали за эту запись, причем мою почку-то, а все оказалось псу под хвост. До сих пор из долгов не выбрались, а уже новых наделать успели.
Изабель пораженно слушала, ушам своим не веря. Она-то с детства искренне верила, что музыка – что называется, «большая» музыка, когда группа известная, с постерами, с записями – дело прибыльное, золотая жила. Выходишь на сцену, весь в красивом, в свете софитов, подносишь ко рту микрофон… И все в тебя влюблены. Ну, многие. Она даже завидовала Сибилле с постеров – свободной, яркой, шикарной женщине, на которую все смотрят, у которой такой красивый и необыкновенный муж… А вон оно как, оказывается. Долги, все прочее, как в обычной жизни.
Джауфре тем временем до краев налил стакан коньяком, пояснив, что он-то сюда не работать, а отдыхать приехал.
– Один такой Король, его величество, обещал на полчаса заткнуться о работе, и что мы слышим? Опять все то же самое. Подайте кто-нибудь королевским сиротам, Христа ради. Повеселее никак нельзя?
– Можно, – Ги тоже немного себе плеснул. – Хочешь, расскажу собранию анекдот, как ты однажды, махнув примерно столько же коньячины, пошел на состязание по подниманию автомобиля? Как оно там называется – силовой экстрим? И чем дело кончилось?
Джауфре шутливо замахнулся.
– Меня нельзя, – предупредил Ги, отгораживаясь стаканом. – Мне сегодня петь. Лицом работать. Лицо у меня должно быть красивое.
– Да кто в светомузыке-то разглядит, это у тебя фингал или новые тени для глаз, красавец ты наш…

Онфруа прихлебывал пиво, жевал картошку и улыбался, слушая дружескую перепалку. Здорово, наверное, иметь сразу трех братьев, он всегда хотел. С сестрой они были очень близки в детстве, но потом у каждого началась своя жизнь, она вышла замуж, уехала в другой департамент, редко виделись… А ведь замечательно, когда ты не просто сам собой, а часть чего-то большего, часть клана. Где один за всех и все за одного. Ну ничего, у него теперь тоже есть свой клан… Из двух человек. Но их еще станет больше, обязательно станет больше.
Он протянул руку и обнял Изабель за плечи, и она сразу доверчиво прижалась к нему.

Перед уходом он напомнил жене об автографе – она так увлеклась разговорами с Сибиллой и Гильемом, что совсем об этом забыла. Спохватившись, она выхватила из рюкзачка белую футболку и расстелила ее на уже очищенном от еды столике, высказав свою просьбу. В темноте никто не видел, как она покраснела, но Онфруа по голосу слышал ее смущение. Ги с удовольствием подмахнул на футболке маркером свою размашистую подпись, пририсовав маленькую корону; следом за ним друг за другом расписались, довольно ухмыляясь, и прочие члены группы. Гильем старательно изобразил в самом низу летящую драконицу – оказалось, что он очень неплохо рисует. Джауфре с Аймери наблюдали за этой возней со скептическими улыбками.
Едва они вышли с густонаселенной территории, Изабель сдернула через голову нарядную блузку и натянула футболку, белую с черными надписями. Вид у нее был совершенно счастливый, будто она примеряла вечернее платье, расшитое золотом.
Да ни к чертям ей было не нужно вечернее платье. Ей вот эта, эта вот футболка с автографами была нужна. И ночь с музыкой и фонариками и свободой. И этот, этот вот Онфруа, и больше ничего на целом свете.

+

Сентябрьским вечером, прохладным и ясным – а значит, потенциально темным, с колючими чистыми звездами, видными даже в городской засветке, Онфруа припарковал велосипед в знакомом квартале, позвонил в знакомую облезлую дверь. Открыл, по счастью, мальчишка Саид – отца дома не было, вот и славно. У Онфруа и дело-то было на этот раз к Саиду. При виде его смуглый подросток привычно засиял, и от этого лицо его, как всегда, сделалось странно светлым.
– Салям, друг, помоги-ка мне разгрузиться, – Онфруа кивнул на плотно набитые велорюкзаки. – Полный комплект учебников и тебе, и Дауду, удалось купить оптом – и в очень хорошем состоянии. Не скажешь, что подержанные! Поздравляю с началом учебного года. А вот это тащи на кухню, продуктов новая партия, отличные халяльные, между прочим, консервы.
– Спасибо, – Саид приступил к разгрузке, жадно заглянул под обложки пары книг. – Спасибо вам огромное! Только вы знаете, cи’ди Торон… Может, вам пока не надо сюда приезжать? И к нам ходить вообще.
– Это еще почему? Ты мне хочешь отказать от дома? Вот уж не ожидал…
– Нет, что вы, я не хочу. Просто… что-то происходит, – Саид поставил стопку книг на коридорную тумбочку и тревожно воззрился на товарища. Даже голос понизил зачем-то, чтобы сообщить: – К нам менты приходили с обыском. Ничего не нашли, к счастью, но копались, противно так. И заодно про вас спрашивали, знакомы ли мы, появляетесь ли у нас и по каким дням, всякое такое.
– Гм. И что вы им ответили?
– Отец, ну… правду ответил, – потупился подросток. – Испугался он. Да те и так явно все знали, фотографию вашу тыкали в газете, где вы с плакатом стоите.
Онфруа с нарастающим изумлением вспомнил эту фотографию в университетском «Вестнике» – с прошлогоднего пикета, где он как раз вышел крупным планом, с плакатом «Жизнь араба значима» наперевес. Там еще интервью с некоторыми особенно яркими пикетчиками были, и он попал в их число, нанес каких-то банальностей: «Онфруа Торон, что побуждает лично вас – студента-отличника, белого юношу, человека в сущности успешного и устроенного в жизни – участвовать в этой и подобных акциях? – Понимаете, этот прецедент с жестоким полицейским убийством, он имеет отношение не просто к какому-то полукриминальному мигранту и его единственной человеческой жизни, которую у него беззаконно отняли, хотя это в первую очередь важно. Прецедент имеет отношение и к нам, всем и каждому. К нам, людям, неважно – христианам, мусульманам или атеистам, составляющим общество, которое мы все вместе созидаем. Если в пруд налить яд, чтобы отравить живущую там щуку, вода сделается отравленной для всех обитателей этого пруда…» И все подобное, все в этом роде. Но причем тут, прости Господи, Саид и его семейство?..
– В общем, вы осторожнее будьте, под вас зачем-то копают, – почти шепотом завершил Саид, как будто менты таились у него за коридорным шкафом. – Берегите себя. И не ездите к нам, отсидитесь там где-нибудь, ладно?
– Буду осторожней, буду беречь, отсиживаться не буду, – Онфруа улыбнулся ему, чтобы приободрить, хотя ему было неприятно и тревожно. – Бог не выдаст – свинья не съест, даже особо крупная свинья в полицейской форме.
Саид захмыкал – его мусульманскому сердцу был глубоко близок подобный образ мента.
– Ладно, поеду следовать твоему совету и беречь себя, – Онфруа пожал мальчику пальцы. – То есть ужинать, обнимать жену и ложиться спать пораньше, а то у меня тоже учеба началась. Братьям привет и мир вашему дому, да хранит его Аллах от… новых обысков.

Думая о своем и не слишком-то веселом, Онфруа крутил педали, привычно получая удовольствие от быстрого движения, от ветра, который в любую, даже самую тихую погоду оказывался в лицо, если набрать достаточную скорость. За это он тоже любил именно велосипедный спорт, в отличие от всяких боевых искусств, подразумевающих, что хотя бы изначальная их цель – калечить других людей, даже если сейчас эта цель и забыта. Велосипед – это такой способ немного летать, будучи человеком.
Скрюченную фигуру у помойного бака в совсем пустынном переулке он бы мог в полете и пропустить, если бы фигура не издала возглас. Возглас, явно выдающий в фигуре человека, нуждающегося в помощи. Парень резко затормозил, еще не спешиваясь, оглянулся через плечо:
– Эй! Кто здесь? Вам нужна помощь?
Фигура не ответила, зато довольно-таки беспомощно сползла вниз, на асфальт. Среди использованных бумажных стаканчиков, коробок из-под пиццы и прочей гадости тяжело свалился человек – Онфруа видел теперь – в полицейской форме. Ох, Господи, это опять все та же история про убийства полицейских в этих кварталах? Онфруа соскочил с велосипеда, на ходу прислонив его к стене: переулок был такой узкий, что для этого достаточно было длины его руки. Остро пахло мочой – на ходу запах вовсе не чувствовался, а стоит остановиться, и вот оно. Он подошел к человеку, нагнулся над ним, внимательно вглядываясь.
– Что с вами? Вы не ранены?
Рука человека выстрелила вверх, как змея, и крепко схватила его за предплечье. Из-за угла дома появился второй высокий и крепкий мужчина в сером.

+

Этьенетта уже всерьез волновалась – ненавидела, когда сын по вечерам так задерживается. Для успокоения нервов она налила себе немного вина, включила старую любимую комедию про глупого полицейского, втянула ноги на диван. Только начала следить за сюжетом и расслабляться – раздался звонок, и отнюдь не в дверь.
– Мама? Как хорошо, что это ты взяла трубку. Слушай, у меня такие дела. Я сейчас в следственном изоляторе, мне разрешили сделать звонок.
Этьенетта на миг прикрыла глаза – перед взглядом все резко поплыло. Чего-то такого она и боялась, все это время подсознательно ждала. Она же говорила ему, предупреждала, надеялась, что… Но сейчас было не время для упреков.
– Обвинение? – было первым словом, которое она смогла произнести, восстановив дыхание.
– Экстремизм, за наши прошлогодние пикеты, или я не знаю за что. И нападение на полицейского, это неправда, я же даже не сопротивлялся почти, делал, что они говорили.
– Свидетели есть?
– Нет, к сожалению. Только двое полицейских и я, безлюдно было. Мое слово против их.
– Ты цел? – быстро спросила она. – Ты в порядке?
– Совершенно цел, не волнуйся, – Онфруа старался говорить спокойно, но она чувствовала, как многого ему стоит владеть голосом.
– Не лжешь?
– Не лгу, правда. Ну, пара синяков. Пустяки. Легко отделался. Но мне может понадобиться помощь, мам, в смысле…
– В смысле юридическая. Конечно. Да. Она у тебя будет. Только, умоляю тебя, просто умоляю, веди себя там сейчас… разумно, старайся никого не раздражать!
– Да что ты, я уже раздражил всех, кого только можно… Шучу! Я шучу, ты же знаешь, я тихий спокойный человек. Мам, сейчас связь, кажется, прервут, ты передай Изабель, пожалуйста… Передай ей, очень тебя прошу, чтобы она не волновалась, что я в порядке, пусть лучше молится за меня, самое время начинать учиться молиться. Я знаю, что ты не веришь в силу молитвы, но…
– Но хуже от этого всяко не будет. Я передам.
– Все, мам, люблю вас обеих, сейчас меня отсоединя… – он не успел договорить, в трубке послышались короткие гудки. Этьенетта медленно положила ее и обхватила себя руками за плечи. Потом потерла лицо, словно желая стащить его с себя, как маску. Когда она наконец опустила руки, увидела три пары огромных тревожных глаз, смотревших на нее с другого конца гостиной: четыре собачьих глаза, два человечьих.
– Не знаю, сколько ты слышала, но Онфруа сейчас в следственном изоляторе.
Изабель вскрикнула.
– Это они! Это они подстроили, подлые…
– Несомненно, именно они и весьма подлые, – Этьенетта взяла себя в руки, пересекла комнату и обхватила девочку за плечи. – Но мы сейчас мобилизуем все наши ресурсы. Они у нас есть, ты мне просто поверь. Я сделаю пару звонков, после чего уеду, вернусь наверняка очень поздно ночью, не жди меня. И не паникуй. Он тебе велел передать, что тебя любит и хочет, чтобы ты за него помолилась.
Изабель у нее под руками крупно дрожала.
– Валерьянка там, – Этьенетта указала на холодильник. – Я серьезно, дорогая. Истериками не поможешь, нужно срочно привести себя в порядок, это наш прямой долг. Если мы любим нашего… Онфруа (она едва не сказала «мальчика»), нужно его выручать и при этом следить за собой.

От валерьянки ужас слегка притупился, голова сделалась глупая-глупая. Можно просто сидеть и смотреть в стену. Изабель дождалась, когда Этьенетта закроет за собой дверь, и снова спустилась вниз, к телефону. Нужно было сделать еще кое-что, очень важное. Она полистала записную книжку с номерами, нашла имя – дотошный Онфруа перенес его с буквы «К» на букву «Л», у него все были записаны по фамилиям.
– Король? Это вы? Это Изабель, жена Торона. Просите, что я так поздно, но вы… говорили, что можно в любое время, если что-то плохое… Плохое, да, очень-очень, – услышав взволнованный голос Ги, она снова начала всхлипывать. – Онфруа забрали.

+

После обычной приемной процедуры – досконального личного осмотра, в том числе с раздеванием, заглядыванием в буквальном смысле слова во все дыры, последующим одеванием, перетряхиванием вещей, снятием отпечатков пальцев – начальник изолятора Санлис затребовал арестованного к себе в кабинет. Хотел, так сказать, познакомиться более лично. Интересно же посмотреть на мальчишку, который перешел дорогу такой крупной фигуре, должно быть в нем нечто особенное. Мальчишка удивил Санлиса тем, насколько он оказался безобидным: при личной встрече это было даже заметнее, чем по фотографии. И вот этот несчастный студентишка настолько расхрабрился, чтобы развязать локальную войну с самим Монферратом? А сейчас он еще и полыхал праведным гневом, что в его положении было особенно неуместно. Глаза так и сверкали, гляньте на него, чистый светофор.
– Скажите, господин полковник, зачем вы это делаете? – горячо заговорил он, едва за ним закрылась тяжелая дверь. – Это же очевидно сфабрикованное дело, на пустом месте, тогда еще не было запрета групповых пикетов, поэтому мы и собирались! Вы же работаете в этой сфере и сами знаете лучше всякого! Никакого экстремизма в наших действиях нет и не было, ребенку понятно. Запрет появился после прецедента, с тех пор мы действовали иными методами, я как сын юриста знаю, что действия полиции в моем случае незаконны. Вам, что ли, не стыдно перед Богом и людьми заниматься подобным…
Санлис взглядом приказал конвойным чуть отойти, сгреб студентишку за грудки.
– Я это делаю, парень, потому что я могу и считаю нужным это делать. По ряду причин. А тебе советую не хамить хотя бы из уважения к моему возрасту и званию, если самосохранение – не твое сильное место.
– Ясно, – прыгающими губами сказал Онфруа, пытаясь перехватить его руки. – Значит, вы этим занимаетесь по зову сердца. Наихудший вариант.
Санлис с силой наступил ему каблуком на ногу – на переднюю часть тонкого кроссовка. С удовольствием услышал, как захрустели его пальцы.
– Почему некоторые молодые люди бывают настолько тупыми? – спросил он лицо в лицо мальчишке, который кривился от боли и кусал губы. – Нет чтобы предоставить профессионалам в силу их разумения заниматься защитой общественного спокойствия. И всего только стоит поступиться небольшим кусочком личного времени, которое требуется для справедливого разбирательства, а не катать скандалы занятым людям.
С каждым словом он надавливал все сильнее и не без интереса наблюдал, как дрожат и наливаются водой мальчишкины глаза. Ему всегда нравилось смотреть им в глаза, видеть, как там постепенно появляется и вырастает настоящее уважение к нему, настоящее осознание своего места.
– Вы не имеете права наносить мне по задержании телесные повреждения, – сумел сказать тот хоть насколько-то ровным голосом. – Даже если я виновен, вы действуете противозаконно.
– Конечно, не имею, не вопрос, – подтвердил Санлис уверенно. – Но я и не собирался делать ничего подобного. Ногу ты повредил при схватке с полицейским при исполнении им служебного долга, он был вынужден обороняться.
С этими словами он со всей дури впечатал подкованный железом каблук наглецу в стопу, тот выгнулся, сумел не вскрикнуть, зато как-то обвис у него в руках, пальцы разжались. Черт, болевой шок? От такой ерунды, пара сломанных косточек, или день был тяжелый, накопилось? Нежная молодежь пошла, с такими общества не построишь… И это наше будущее. Закат Неверленда, а не будущее, тьфу.
Санлис выпустил ворот его джинсовой куртки – не быстро, чтобы тот вдобавок не разбил себе затылок в падении – и довольно аккуратно уложил его себе под ноги. Конвойные стояли как каменные, не без смущения смотрели в пол, но без приказов не двигались.
Санлис сам лично подошел к столу, взял графин и волной выплеснул его содержимое пацану в лицо. Благо в графин как раз недавно накидали лед. Недорастаявшие ледышки со стуком раскатились в стороны, одна ударила пацана в бровь, тот со стоном зашевелился.
– В четвертую камеру его, – распорядился начальник, и конвоиры ожили, зашевелились, потащили задержанного за руки вверх. Тот поднялся, кривясь и встряхивая мокрой головой, при попытке наступить на левую ногу шумно втянул воздух. – Давайте, Торон, до встречи, медотсек для вас откроется с утра, а пока подумайте о своем поведении и о том, что в нем надлежит исправить.

В отличие от Короля Лузиньяна – впрочем, в прошлом оного Короля, в уже совсем преодоленном прошлом, – его частичный тезка Ги Санлис искал в метамфетамине не вдохновения. Не ярких образов и звуков, не мелодий, которые можно было употребить для новых песен. Ги Санлис искал успокоения сердечного.
Стоило «дунуть» – и ему просто делалось хорошо. Он понимал, насколько он хорош, насколько он правилен, санитар города, защитник страны от всяческого отребья, добрый и благородный человек. Насколько он всех любит, а издержки производства… ну, это издержки производства. Сломал пару костей какому-то недоноску? Ради блага общества пришлось это сделать. Потому что пока он, полковник Санлис, стоит на страже всеобщего покоя, издержки несомненно будут, но никоим образом не превысят благо, благородство, благородство – вот было его главное слово. А то, что ему приходится для этого кое на кого надавить, а кого и поломать, – это тоже маленькая издержка производства, которой можно не особенно морочиться, пока все идет по плану. На страже общества, на страже общественного блага стоять всегда нелегко, если кто-то в процессе пострадает, ну что же, лес рубят – щепки летят. Чем дальше, тем труднее полковнику Санлису было ощущать себя доблестным и самоотверженным, труднее не замечать, что ему просто немного… слишком нравится делать людям больно, чуть более нравится, чем это пристало защитнику порядка. Но белый порошок хорошо помогал, хотя чем дальше, тем чаще требовалась его помощь. Впрочем, у полковника, благодаря его высокому положению, были свои способы его добывать, причем чистейший, пробирающий сразу до глубины души. С волками жить – по-волчьи выть: он не трогал один знакомый ему неприятный подвал в арабском квартале, хотя материала на этот подвал имел достаточно, чтобы засадить все его население глубоко и надолго, а ему за это обеспечивали «порошок добра» – как он сам называл это удивительно полезное и веселящее вещество, никакой алкоголь так не порадует. У всего в жизни есть две стороны, скажем, у наличия в стране арабов. С одной стороны – тараканы, а не люди, провоняли свои кварталы насквозь, загадили нашу прекрасную страну, плодятся тоже как тараканы, замотанные в тряпки грязные женщины, детишки все сплошь ворье, выжечь бы напалмом… А с другой – и от них бывает польза.

Полковник неприязненно посмотрел на мокрое пятно на полу, тьфу, какая гадость, будто обмочился кто. Надо уборщицу позвать, но… потом. Мальчик строил из себя героя, зубы он сжимать умеет, а на самом деле нежная фиалка и чуть что заваливается в обморок, как институтка, навидались мы таких. Жалко его как-то вообще. Ведь вообще, считай, ничего не сделал… протесты эти их жалкие… зажравшиеся мамкины либеральчики, но кому от них реальный вред… И в принципе понятно, почему девочка захотела с ним сбежать от господина маркиза, Санлис на месте девочки тоже захотел бы, куда приятней кувыркаться в кровати с молоденьким блондином-цветочком, чем с тем, кто тебе в папаши годится. Но что такое один несчастный мальчишка в сравнении с благом общества?
Он оглянулся, быстро подошел к двери и защелкнул ее на ключ. Потом вытянул из кармана на молнии бумажник, где в боковом кармашке лежал ценный пакетик. На рабочем месте он обычно избегал попыток расслабиться… Но потом можно уехать на служебной же машине. Высокое служебное положение позволяет, воистину, многое. Прежде чем «дунуть», нужно было совершить важный деловой звонок.

– Маркиз, добрый вечер, это Ги Санлис. Извините, что так поздно беспокою. Но мне показалось, что эта новость достаточно важная, чтобы не откладывать ее до утра. Хочу вас порадовать. Ваш Торон у меня.
– Превосходно, – изначально сонный и недовольный голос маркиза мигом пободрел и подобрел. – Как он там? Вы, я надеюсь, не забыли позаботиться о хорошей компании для него?
– У меня как раз сейчас есть пара замечательных кадров на эту роль, и они о своей роли предупреждены, – Конрад услышал, как Санлис в трубке шуршит какими-то бумажками. – Вот, например, сорок четыре года, убийство несовершеннолетнего, которого он до этого неоднократно насиловал. Парень был у него под опекой, круглый сирота. Когда же парню такая опека наскучила и он нацелился сдернуть, наш персонаж в состоянии аффекта его зашиб насмерть. Думаю, он составит вашему протеже идеальную компанию.
– Прекрасно, – с удовольствием кивнул маркиз. – Ровно то, что требуется.
– Кстати, убитый паренек тоже беленький был, судя по фото. Ваш блондинчик должен прийтись нашему опекуну по вкусу. Кроме того, это же возможность заняться любимым делом и не получить ничего, кроме одобрения начальства, раз в жизни выпадает такой шанс. Вот еще отличный кандидат – сорок семь, предумышленное убийство двух или более человек. Вернее, не человек, а арабов, но за них дают как за людей, и герою светит как минимум двадцать лет, как максимум – пожизненное. Думаю, ему будет отрадно провести немного времени в компании вашего борца за арабские права. Им есть о чем поговорить. Значима ли жизнь араба, насколько именно она значима и в каком смысле.
– Ну вот и великолепно. Спасибо вам большое, Санлис, с меня причитается. А пока наш герой-любовник будет строить отношения с новыми товарищами, мы перейдем ко второй части плана.

+

Помещение было необыкновенно тесное. На четверых метров десять, не больше, на которых теснились две двухэтажные железные кровати, покрытый клеенкой стол под зарешеченным окном. Трое коротко стриженных мужчин в тренировочных штанах и майках – двое по нижним койкам, один за столом – молча внимательно смотрели на новенького, все они были его крепко старше.
Преодолевая боль в стопе – ну, насколько это было возможно – Онфруа подошел, стискивая зубы, чтобы не вскрикивать при каждом шаге, окинул помещение взглядом (взгляда было нужно немного, очень тесно же, все сразу видно). Не заправлена была верхняя койка слева, в изножье стопочкой лежало мутно-белое белье. Ох. Значит, придется как-то карабкаться наверх. Может быть, получится попросить сокамерников помочь заправить койку. Поджимая одну ногу на манер журавля, эту манипуляцию было произвести затруднительно.
– Здравствуйте, – вежливо сказал он, вглядываясь в лица людей, в ближайшем соседстве с которыми ему предстояло провести ближайшие… дни? Месяцы? Ближайшее время. Один смуглый, будто выдубленный, другой крупный, рыжеватый, третий – пшеничный волосами и небритостью, переходящей уже в короткую в бороду, с очень светлыми глазами. Всем лет по сорок с лишним, темному и худому – может, и пятьдесят. – Меня зовут Онфруа Торон.
Никто ему ничего не ответил.
– Красавчик какой к нам пожаловал, – сказал пшеничный, обращаясь к товарищам, будто приветствия Онфруа он и не слышал.
– Интересно, чего это у него башка мокрая, – задумчиво – и снова в третьем лице – заметил рыжеватый. – Я понимаю, если бы штаны…
– Помыл, наверно, – предположил пшеничный, усмехаясь. – Чтоб стать еще краше. Чтоб людям уважение показать.
Онфруа сделал несколько хромых шагов вперед, протянул руку. На его руку глянули три пары глаз, никто и не двинулся в его сторону, только черный коротко хмыкнул.
Похоже, здесь ловить нечего, тоскливо подумал Онфруа, чья рука, повисев в воздухе, сама собой упала. Надо заняться своей постелью.
Доковыляв до койки под пристальные, но непрямые взгляды, он стащил стопку белья, попробовал расправить простыню и накинуть ее поверх матраса, но для этого нужно быть встать на носки, и он чуть не вскрикнул от боли. Еще какое-то время мучительно потоптавшись и осознав тщетность своих усилий, он решил – нет, похоже, сам он все-таки не справится. Нужно сделать еще одну попытку.
– Извините, – снова обратился он к трем молчаливым фигурам. – Вы не могли бы мне немного помочь?
– Конечно, могли бы, – пшеничный здоровила поднялся наконец ему навстречу. – Более того, парень, мы тут ровно для того, чтобы тебе немного помочь. Помочь освоиться с твоей новой жизнью.
Онфруа недоуменно поднял брови.
– Понимаете, мне только что повредили ногу. На приемной процедуре. Начальник изолятора имеет нечто против меня лично, поэтому так вышло. Мне самому немного трудно…
– Сейчас тебе станет легче, парень, – рыжеватый двинулся к нему с другой стороны. – Намного легче. Мы тебе преподадим пару уроков ради знакомства, а потом тебе станет легче.
Онфруа бросил вбок дикий взгляд – нет, ему не показалось. Пшеничный действительно раскачивал в руке ремень с тяжелой пряжкой. Вроде бы запрещенный предмет, который должны изымать на обысках. Черно-седой – почему-то казавшийся самым страшным из троих, хотя вроде бы и не такой здоровенный, и худой, будто чем болеет – одобрительно кивнул.
– От пряжки останутся характерные следы, – сказал Онфруа как можно спокойнее. Ногу дергало огнем, отдавалось вверх до самого паха, но если переносить вес на пятку и чуть поджимать ногу, стоять получалось более-менее сносно.
– Останутся, – ощерился пшеничный, которого, как Онфруа еще предстояло узнать, звали Алендрок. – Останутся обязательно. Но мы посмотрим, будешь ли ты готов демонстрировать на камеру те места, где они у тебя останутся. А главное – подумай, кому ты будешь это демонстрировать.
Удар. Еще удар. На третьем ударе Онфруа попробовал перехватить ремень в замахе, ему это даже удалось, но тут двое остальных набросились, прижали к стене лицом. Если бы еще не нога… Нога страшно мешала хоть как-то сопротивляться. Ну здравствуй, сестра моя боль, давно не встречались. Та же самая, детская еще, знакомая по давним дням жизни с полковником Шатильоном. Ты знаешь, сестра моя боль, что я тебя не боюсь и умею тебя терпеть.
– Зачем вы это делаете? Вы… не понимаете, что вы делаете. Я ведь не сделал вам никакого зла.
– Отлично мы все понимаем, детка, – прошептал ему на ухо второй, не тот, что бил. – Мы тебе показываем твое новое место под солнцем. А теперь расслабься и получай удовольствие.
Он правда думал, что сможет просто перетерпеть. Он ведь неплохо умел терпеть, всегда справлялся, никогда не жаловался и легко прощал, не копил обид за причиненную боль… Его тренер говорил в свое время: высокий болевой порог – огромное преимущество во всех областях спорта и жизни… Но когда чужие руки вцепились в пояс его джинсов, сдернули их до колен, начали валить его лицом вниз на койку, он чуть ли не впервые в жизни испытал настоящую панику. Вот оказывается, чего он нечеловечески боялся всю жизнь – насилия. Именно такого насилия, такого адского вторжения в свое тело, после которого оно уже не совсем твое, нет, Господи, вот только нет, нет…
А впрочем, почему нет, чем он лучше других, с кем такое происходило. Чем он лучше Изабель. С которой с самого ее детства хотели – планировали – сделать именно это.
– Лучше со мной, чем с моей женой, – выдохнул он в воняющую тюремной прачечной подушку, в которую его плотно воткнули лицом. – Если это должно… быть с кем-то… лучше пусть со мной. Я вытерплю. Пусть только не ее. Вы… не понимаете, что делаете, но лучше так, чем чтобы ее, Господи, пожалуйста. Пусть это будет вместо нее.
Он плотно зажмурился, молясь, чтобы не заорать, чтобы просто не утратить перед самим собой остатки своего лица. Мерзкая тяжесть чужого тела была уже очень близко, и он втянул воздух сквозь зубы, даже не сразу поверив, когда эта тяжесть исчезла.
– Отвали от него, – произнес из пустоты чужой голос. – Просто отвали. Быстро. Стоп.
– А? Ты спятил, Гион? Нам же прямо сказа…
– Отвали. Ты того парня убил, я тоже сделал кой-чего, и Ратье не чистенький. А этот… ничего не сделал никому. Отвалите от него все, иначе со мной будете иметь дело.
Онфруа внезапно осознал, что свободен. Что больше его никто не держит. Быстро, даже до того, как встал, он вздернул штаны на место, перекатился на спину, часто дыша и отмаргивая накатившие слезы унижения. Желчный, худой и какой-то совсем выжженный и выветренный мужчина лет пятидесяти – тот, кто только что заламывал ему руку за спину, помогая его удерживать – стоял над ним, протягивая ладонь. Одному Богу было ведомо, сколького ему стоило так крепко себя сломать – протянуть руку человеку, которого только что собирались опустить – но что уж там. Лучшего способа махом показать другим, что новичок теперь под его защитой, у Гиона не было.
– Вставай, – сказал человек по имени Гион, и рот его искривился в чем-то, что, должно быть, было его улыбкой. – Что у тебя с женой? Расскажи. У меня тоже жена была. Умерла… от этого. Твари черножопые пускали ее по кругу. Никто тебя не тронет. Разве что тот, кому надоели его яйца.

+

С женой Гиона Маргерит дело оказалось еще хуже, чем Онфруа думал вначале: ее не просто насиловали, ее довели до выкидыша, и она покончила с собой. А ведь такая веселая была, рыжая, конопатая, Гион всю жизнь западал на рыжих конопатых девушек. Она официанткой была в том заведении, которое курировало его частное охранное предприятие. Он заходил порой с инспекцией как начальник ЧОП, там и заметил ее, девушку из приезжих, без своего жилья. Сперва она связалась с ним просто ради самосохранения, чтобы он ее защищал, мол, место занято, мужчина уже есть, и вон какой страшный серьезный мужчина, все остальные – руки прочь. Он и сам не ожидал, что втюрится настолько крепко, как мальчишка, так, что сердце из груди выскакивало. Когда же он предложил ей пожениться, вытащив из форменного кармана коробочку с кольцом, она от радости взвизгнула и прямо на ресторанной кухне бросилась ему на шею. Собственная квартира, даже и машина, и настоящий муж с хорошей зарплатой – вот теперь-то она покажет язык всем своим в деревне, и отцу, и матери, и дядьям, которые проели ей мозги своими гадостями, мол, уедешь в город – станешь шлюхой, кому ты там нужна, жизнь себе испортишь и никто тебя замуж не возьмет. А вот есть же Бог на небе и для Маргерит! Она стала городская дама, уважаемая женщина, и даже дурацкую работу можно теперь бросить, и ничьи потные руки больше под подол не полезут, когда ты поднос на столик разгружаешь… Счастье же, жить бы да жить. А вон как все повернулось. Когда ее вернули домой, она ничего уже не хотела, все лицом к стене лежала, считала себя теперь грязной, обесчещенной… по ребенку только плакала, так хотелось мужу сына хорошего родить. А потом вот такое дело. Депрессия, говорят. Не в себе была, говорят. Гион выдавливал из себя этот яд по капле – впервые в ответ на рассказ говорил об этом всём совершенно чужому человеку, словно нарыв вскрывал, и Онфруа даже на время забыл о себе и своих нынешних бедствиях. Он никогда бы не мог подумать, что способен оправдать убийцу, да еще и убийцу, вынесшего полквартала… однако же оказалось, что он может его понять. Если бы что-то такое сделали с Изабель… Господи, какое счастье, что она просто дома. Что добрались до него, а не до нее.

Онфруа и не знал, что будет так просто обнять человека, который совсем недавно заламывал ему руки и намеревался участвовать в его изнасиловании. А гляди – оказалось необыкновенно просто. Он обхватил не ожидавшего такого поворота Гиона за плечи обеими руками и прижал к груди его коротко стриженую колючую голову. Тот от неожиданности даже не сопротивлялся, только весь закаменел. Хотел было рявкнуть – да ты спятил, придурок, а ну лапы убрал – но не смог.
– Мне так жаль, – сказал этот блаженненький, не пытаясь удержать собственные слезы, которые падали Гиону на макушку. – Бедная, бедная ваша жена. Бедный вы. Я буду за нее молиться каждый день. Она ведь такой хороший человек, просто очень бедный, а значит, у нее все точно будет хорошо. Она вас там будет ждать, и вы опять будете вместе. У Бога мертвых нет.
Гион как-то глухо хрюкнул – и Онфруа понял, что это он так плачет.
Алендрок и Ратье не вмешивались. Сидели молча, смотрели пустыми глазами в доску с нардами на столе. Настольные игры составляли единственное дозволенное развлечение заключенных, если только не принимать в число удовольствий ежедневную часовую прогулку на закрытом дворе и периодические обыски на предмет чего запрещенного. Алендрок играл хорошо, Ратье – так себе. Онфруа намеревался потом спросить, умеет ли кто из них в шахматы: себя он считал очень неплохим шахматистом, выше среднего уровня. Но пока он был занят другим – плакал с плачущим. Онфруа прижимал к себе седеющую ежистую голову, баюкал ее на груди и говорил какие-то очень простые слова о том, что случившееся с его женой очень больно, очень плохо, но есть Тот, кто может осушить даже такие слезы.
Он думал, Гион уже ничем не может его удивить после того, как удивил внезапным заступничеством, но он ошибался. Когда тот взял его руку в свою и на миг прижал к своему лбу, Онфруа довольно изрядно удивился. Но ему хватило такта никак это не выказать.
– Ратье, нижнюю койку для него освободи, – глухо сказал Гион через несколько минут. – Не дело ему с его ногой наверх лазить. Парень, побудка в шесть, давай полежи, хватит со мной возиться. Я же вижу, как тебе хреново.

+

Когда Изабель, измученная бессонницей, спустилась с утра за стаканом холодного сока, Этьенетта стояла за кухонной стойкой и пила кофе. Торопливо закусывала начавшим черстветь кексом.
Впервые Изабель видела Этьенетту такой. Выглядевшей на свой возраст – сорок пять ей, что ли… С морщинками от углов глаз, с кругами под глазами, с ярко проступившей носогубной складкой… Это она-то, которая всегда была такой безукоризненной красавицей, такой идеальной, с минимальным макияжем «как будто его нет», с прической волосок к волоску… Господи, да Изабель же ей завидовала, ее поразительной внешности, ее умению следить за собой – она-то максимум, что с собой делала, так это раз в день расчесывалась да споласкивалась в душе. Она еще думала, что Онфруа должен невольно оценивать всех женщин по своей матери, немножко переживала, достаточно ли она красива для него. Сейчас бы она без труда дала своей свекрови лет пятьдесят.
Этьенетта тяжело подняла дамскую сумку – будто та весила килограмм десять. Закинула на плечо.
– Я мало спала, – объяснила она, заметив взгляд девушки. – Но целом все в порядке. Кофе уже действует. Сейчас я поеду к паре нужных людей, потом в СИЗО. Не волнуйся.
Изабель, всегда ведшая себя со свекровью несколько отстраненно, без попыток большей близости, вдруг бурно напрыгнула на нее и обхватила обеими руками.
– Это все из-за меня ему, – всхлипнула она в грудь старшей женщине. – Господи, если бы он просто не связывался со мной… Просто нашел бы себе девушку… другую… обычную…
Этьенетта, которая, разумеется, думала о том же самом, нашла в себе достаточно благородства, чтобы заспорить.
– Ему не нужна никакая другая обычная девушка, – она даже легонько поцеловала эту склоненную ей на грудь темную головушку, которую совсем недавно целовал ее сын. Головушка пахла ее, Этьенеттиным, оливковым шампунем… так же, как ее собственная голова. – Изабель, до вашей встречи он вообще не интересовался девушками, поверь. Только своей учебой и своей верой. Он просто тебя ждал, чтобы полюбить, и он из тех, кто любит раз в жизни, как и его отец. Не плачь, мы его вытащим, и вы снова будете вместе. Просто потерпи.
Изабель горько всхлипнула ей в плечо.
– А вдруг они его там прямо сейчас… всячески… мучают…
– Они не идиоты и прекрасно знают, что за это причитается, – твердо сказала Этьенетта. Этьенетта, отлично помнившая, что нынешний начальник изолятора в молодости сумел отвертеться от судимости по обвинению как раз в пытках задержанных. – Долго это не продлится. Я сделаю все, что возможно. Я как его мать не могу представлять его интересы в суде, но у меня есть нужные люди, хотя у самой и другая специальность. Если ты читаешь учебники, тебе известно имя Бодуэна Форда.
– Господи, конечно! Вы его знаете?
– Очень близко, – Этьенетта отстранила ее от себя. – Он мой учитель и старший друг. И сейчас я еду к нему. Он возьмет на себя защиту моего сына.
Изабель, всхлипнув, снова в нее вцепилась.
– Возьмите меня с собой. Пожалуйста. Я хочу быть в курсе.
Этьенетта коротко прикинула риски. С одной стороны… но с другой… И безопаснее было бы всюду возить ее с собой, меньше шансов, что она натворит глупостей… Но она слишком эмоциональна и молода…
– Милая, лучше оставайся дома, я тебя прошу, – Этьенетта пожала ей предплечья. – Я понимаю, что тебе тяжело. Просто я сейчас буду много метаться между разными людьми, и твое присутствие может их удивить или помешать.
– Я буду молчать, обещаю. Вообще молчать. И не буду слезу точить ни за что.
– Дело же не в этом. Ты внесешь в происходящее личную компоненту, так сказать, сентиментальную, ты будешь отвлекать самим своим присутствием, а юриспруденция – наука точная, именно поэтому я сама не могу его защищать, а вынуждена искать помощи. Нужна максимальная отстраненность. Если ты хочешь быть юристом, начинай учиться этому прямо сейчас. Пойди лучше возьми Уголовный кодекс – он на том вон стеллаже, – указала она, – и почитай, чтобы быть немного в курсе дела. И того, что нам грозит в худшем и лучшем случаях. И помни, что мы непременно постараемся сделать наш случай лучшим.
Этьенетта чуть приобняла девочку на прощание и вышла, каблуки ее застучали по тротуару в сторону парковки. Думая сразу обо всем и раскладывая по полочкам слегка пришедшие в себя после кофе мысли, она знать не знала, какую огромную ошибку только что совершила.
Может быть, самую большую в своей жизни… кроме разве что брака с Рено, по ее собственному мнению. Может быть, и ошибочному. Может быть, и…

Изабель честно пыталась читать Кодекс. «За публичные призывы к осуществлению экстремистской деятельности предусмотрена уголовная ответственность в виде принудительных работ на срок до трех лет… Либо ареста на срок от четырех до шести месяцев, либо лишения свободы на срок до трех лет…» Ну и разброс… А это что? «За публичные призывы к осуществлению экстремисткой деятельности с использованием средств массовой информации» – еще хуже, Онфруа вроде бы участвовал в издании газеты? Он что-то такое упоминал… Узнать бы точно, что они пытаются на него повесить, как же мало информации! Да еще телесные повреждения, Господи, полицейский, должно быть, очень долго ломал об ее мужа этот самый свой несчастный палец!.. Как же тяжело так мало знать. Если бы хоть увидеть его, убедиться, что он цел и невредим. Что у него самого столько же пальцев, глаз, всего остального, как и до катастрофы.
Буквы расплывались, голова плыла. Чтобы немного успокоиться, Изабель пошла попить сока, нашла в холодильнике початую бутылку вина, которую вечером открыла Этьенетта, плеснула себе в стакан. Вино показалось ей слишком терпким, почти горьким, но она старательно допила свои полстакана, надеясь, что алкоголь как-нибудь расслабит, распустит тот тугой узел, в который болезненно завязались сейчас ее мозги. Получилось наоборот: от вина подкатила неуместная слезливость. Хлюпая носом, Изабель потопала было наверх, дальше углубляться в Кодекс, но тут зазвонил телефон в гостиной. Изабель почему-то посмотрела на него со страхом, как на опасную, готовую укусить тварь, хотя ведь это же могла звонить Этьенетта с новостями, это мог звонить вообще кто угодно.
Боком, боком, как рак-отшельник по дну, Изабель подобралась к телефону, сняла трубку.

– Изабель Комнина-Леруа? – спросил оттуда незнакомый мужской голос.
Она чуть было не поправила из принципа – Изабель Торон – но не стала: в голове волной поднялся страх.
– Да, я.
– Это полковник Ги Санлис, начальник следственного изолятора департамента, – с какой-то даже ленцой, официально и одновременно очень интимно продолжил голос. – Непосредственно с места событий вас беспокою. Номер у вас не определится, он конфиденциальный, сами понимаете.
Изабель молчала и ждала. Вино резко подступило к горлу, она даже испугалась, что ее сейчас стошнит в трубку.
– То, что ваш паренек у нас, вы и сами знаете, – продолжал Санлис тем же доверительным тоном. – И маменька его сейчас тут неподалеку, все хлопочет, покоя ей нет. Так что вы, как мне доподлинно известно, дома совсем одна, и это просто отлично. Не будем терять времени. Сейчас я вам расскажу, что вам нужно делать, и вы это сделаете, а мы по этому поводу отпустим паренька и закроем наконец эту нелепую историю.
– Я ничего не буду делать, – деревянным языком выговорила Изабель. – Я вам не верю и не доверяю. Мой муж невиновен и скоро будет освобожден. Вы не можете долго удерживать невинного человека.
Надо бы бросить трубку, просто бросить, но она не могла. Трубка приросла к руке, приросла к уху.
– Доверять вы мне и не обязаны, я ж вам не подружка, а вот поверить мне я все-таки очень рекомендую, – продолжал Санлис, который как будто чувствовал, что она не в силах разорвать связь. – Ваша свекровь, должно быть, вас постаралась уверить, что мальчик скоро выйдет. Вернее, что он однажды выйдет непременно, потому что всяческие крючкотворы над этим поработают. Может, она и права, а может – и нет. В любом случае он сейчас у нас, и у нас есть какое-то время… и средства на него воздействовать. Вы девушка современная, наверняка читали все эти либеральные страшилки про пытки в СИЗО, тюремное насилие,  полицейский произвол, задействуйте фантазию, в общем. Может, он и выйдет через пару месяцев, а может, и через двушечку лет. Или через пятерочку. Но далеко не факт, что он выйдет таким же, каким вошел. И что ему после выхода вообще будет дело до девушек. Мое высокое служебное положение, сами понимаете, позволяет мне… многое.
Изабель со свистом втянула воздух сквозь зубы. Санлис, должно быть, на том конце провода услышал этот звук – и она услышала звук его усмешки.
– Беспокоитесь? Правильно беспокоитесь. Мы пришли к выводу, что ваш так называемый муж вам довольно-таки дорог. Я не ошибся? Дорог ведь?
– Да, – шепотом сказала она.
– А значит, вас должно волновать его драгоценное здоровье – физическое и психическое. Даже несчастная двушечка может стать очень тяжелой для человека его темперамента – скажем так, для довольно беззубого человека…
– Что? – воскликнула Изабель так громко, что из прихожей, цокая когтями о паркет, прибежали обе собаки, тревожно на нее уставились.
– Фигурально выражаясь, беззубого, – успокоил ее Санлис, судя по голосу, снова улыбаясь. – Пока что все зубы у него на месте. И все остальное тоже. А насколько долго это положение вещей продлится, зависит от вас.
– Что я должна делать? – мертвым голосом выговорила Изабель.
Санлис объяснил.

+

– Ну все, – сказала она собакам, сползая к ним на пол со стула.
Гамэн, особенно ее любивший – (ведь Гинфорт, однолюб несчастный, по-прежнему считал себя собакой одного лишь Онфруа) – махом возложил ей лапу на колено. Она была в коротком халатике, и когти оставили на коже отметины.
Изабель взяла лапу Гамэна в руки и поцеловала. Ее мать свалилась бы в обморок, увидев, как она целуется с грязной собакой.
– Ты уж прости, хороший. Теперь будете жить без меня. Зато… зато хозяин ваш скоро домой придет. И вы перестанете по нему скучать.
Оба пса ведь сегодня всю ночь не спали, не вылезали из прихожей, лежали у двери плоскими шерстяными ковриками – все ждали, что сейчас послышится шорох велосипедных шин, легкие шаги их любимого человека. Так же точно, как и она не спала…
Ну что, пора платить. Онфруа ценой своей свободы купил ей свободы почти что целый год, теперь ее очередь.
– Хоть немного пожила как человек, – сказала она внимательным собачьим лицам, смотревшим на нее во все глаза. Карие у Гамэна, золотистые – у грейхаунда. По щекам ее потекли слезы, она ткнулась в теплые собачьи плечи и какое-то время поплакала, причем оба пса старательно облизывали ей щеки с двух сторон. Гамэн засвистел, не зная, чем еще помочь. Она наконец взяла себя в руки, поднялась, цепляясь за столешницу и икая.
– И не вздумайте тут мне плакать, – строго сказала она собакам, стараясь преодолеть икоту. – Хватит нам слез на сегодня. И хватит меня жалеть. Справлюсь как-нибудь. И вы справляйтесь тоже.
Собираться Изабель не стала – все равно ничего своего нет. «Нагим пришел я»… Все… включая свободу… одолженное на время. Она переоделась в джинсы и курточку – все же осень, затолкала в карман проездной: собиралась до места ехать на трамвайчике. Есть такая детская игра: «Что вы возьмете с собой на необитаемый остров? Не больше трех вещей…» Никаких трех вещей – умирать так умирать.
Последним отчаянным движением она бросилась на кровать, раскопала покрывало – простыня еще пахла их с мужем любовью. Его теплым телом. Какое-то время она просто подышала этим родным запахом, набирая его в себя на всю оставшуюся жизнь, сколько бы ее, этой жизни, там ни оставалось.
Уходя, не забыла приоткрыть заднюю дверь в садик – чтобы собаки могли выйти погулять: вряд ли Этьенетта собиралась вернуться скоро. Нельзя, чтобы собаки терпели до глубокой ночи, нет такого людского горя, которое дает право сделать больно собаке.

+

На парковке у торгового центра стоял так хорошо известный ей автомобиль, громадный катафалк с тонированными стеклами.
Знакомый водитель, он же охранник, вышел из автомобиля, молча придержал ей дверцу.
В машине ждала Мария. Изабель, не говоря ни слова, села рядом с ней, вплотную к окну, чтобы не соприкасаться. Автомобиль тронулся. Катафалк, подумала Изабель, это и правда мой катафалк. Моя жизнь окончилась, и меня везут хоронить.
Задняя часть, где сидели женщины, была отгорожена от передней звуконепроницаемым стеклом для удобства разговоров. Изабель ждала, что мать будет орать – вернее, делать ей больно совершенно ледяным голосом – но та, напротив, была на удивление мягка и ни словом не попрекнула девушку. Простой расчет: она хотела привезти маркизу Изабель в хорошей форме, а не трясущуюся и заплаканную. Она уже сломана, нет резона доламывать.
– Хочешь попить? – мать протянула дочери бутылочку с соком, та взяла, стараясь не задеть ее пальцев. – Все замечательно складывается, маркиз как человек благородный готов тебя простить и принять обратно. Конечно, его огорчило, что ты уже не девственница, но, в конце концов, у каждого могут быть ошибки молодости, лишь бы не забирать их с собой во взрослую жизнь, вот как мы с ним думаем. Мы все очень хорошо, очень подробно обсудили… Как приедем, а мы постараемся поспешить и добраться одним днем, – так сразу все обсудим и с тобой. Ты меня слушаешь?
Изабель чуть заметно кивнула.
– Кстати, маркиз в партнерстве с Балианом сейчас запускает новый бизнес, очень интересный, тебе понравится, как раз в твоем вкусе, – Мария протянула руку потрепать дочку по щеке, но она отдернулась, и мать не стала доводить движения до конца. – Он называется «Сюр-Тир», то есть сюрреалистический тир, представляешь? Как раз сейчас они с Балианом этим заняты. Купили серию тиров по всей стране и затевают нечто совершенно новое: снайперские винтовки против голографических вампиров, оборотней, прочих сюрреалистических чудовищ…
– Они сами чудовища… сюрреалистические, – чуть слышно прошептала Изабель.
– Что ты говоришь?
– Ничего.

+

Водитель гнал, переходя с одного платного авторута на другой, почти без остановок, с кратким заездом в придорожный ресторан перекусить. Изабель от еды отказалась, только пила минералку и смотрела в стол.
– Съешь хотя бы суп, – сказала ей мать. – Я настаиваю. Мне не нужно, чтобы ты сегодня вечером завалилась в голодный обморок.
Изабель покачала головой. Мать подвинула к ней тарелку с супом-пюре и насильно вложила ей в руку ложку.
– Ешь. Не глупи.
Изабель донесла до рта несколько ложек – и вскочила, чтобы выбежать в туалет. Вернулась вскоре, вытирая губы.
– Хорошо хоть, не в зале, – поморщилась Мария. – Можешь не доедать, но тогда хотя бы пей сок, в нем тоже калории. Взрослой здоровой девушке один день голодания повредить не может.

Добрались до столицы вечером. Изабель с тоской смотрела, как мелькают за окном огни улиц, как вьется меж вечерних пробок их скорбный путь к месту захоронения – к особняку маркиза Монферрата. Она молчала почти всю дорогу – и только перед самым приездом ее вдруг прорвало:
– Я просто не смогу.
Да, это ее мать… последний человек, у которого она просила бы помощи и поддержки… но ведь Мария все-таки женщина. Хотя бы по этому признаку она могла понять Изабель, хотя бы чисто физиологически.
– Чего ты не сможешь, дорогая? – Мария взяла ее руки в свои. Какие у нее всегда ледяные руки, Господи… совершенно противоположные горячим и сухим ладоням Онфруа, о которые так хорошо греться. Так хорошо было греться, было.
– С ним спать. Меня просто вывернет на него, ничего не получится. Меня от одной мысли мутит, меня… да Господи…
– Все будет хорошо, доченька, – Мария сочувственно гладила ее руки, думая, что вот именно поэтому хотела отдать ее замуж девственницей. Чтобы было не с чем сравнивать, не было вот этих невротических реакций, просто принятие ситуации. Проклятый мальчишка ее испортил, во всех смыслах слова испортил. Но теперь что же поделаешь – вся эта идиотская история принесла, можно сказать, своего рода пользу: Монферрат, оскорбленный самим предположением, что от него можно попытаться сбежать, что у него можно украсть ценную собственность, как никогда озаботился идеей брака и намеревался заключить его прямо сейчас, хотя до того принимал это всего лишь как данность, не особенно интересуясь ее дочерью. А внезапное проявление своеволия подогрело в том числе и его мужской, состязательный интерес. – Дорогая, я все уже продумала, у меня есть замечательные успокаивающие таблетки, примешь за час до встречи – и ты спокойна и радостна, ничего тебя не будет сильно задевать, главное – не перестараться с дозой, иначе будешь совсем вялая. И зажатости не будет, и мир просто станет лучше, ты мне поверь, я одно время плотно их принимала. Половинки достаточно. А потом ты обвыкнешься, мы уменьшим дозу до четвертинки, да и вовсе их уберем. А со временем ты начнешь ценить замечательные человеческие и мужские качества маркиза, поймешь, какая честь тебе оказана, какие у тебя прекрасные перспективы. Я же забочусь о твоем будущем…
Гори огнем такое будущее, едва не сказала Изабель, но не сказала. Все равно это было бесполезно.
– И вот это, – пальцы Марии остановились на колечке, – будь добра, сними, пожалуйста. Что это, серебро? Какое убожество. Я гляжу, они на тебя не слишком-то расщедрились.
Изабель сжала руку в кулак.
– Ты бы видела, какую прелесть приготовил для тебя маркиз! Увидишь на бракосочетании. Платина, несколько бриллиантиков, работа на заказ, авторская вещь… О дизайне не скажу, иначе испорчу сюрприз, – под это воркование Мария попыталась разжать пальцы дочери, но та стиснула руку еще сильнее. – Я не шучу, изволь снять эту дешевку и отдать мне!
– Не отдам.
– Хорошо, не отдавай, – устало вздохнула Мария – автомобиль уже затормозил у начала подъездной дорожки к особняку, водитель вышел нажать на кнопку вызова. – Просто сними как минимум. Это не шутки.
Изабель стащила колечко с пальца и глубоко затолкала его в часовой кармашек джинсов. Надо придумать, где его спрятать. Хоть что-то же должно остаться у человека, у которого все отняли. Хоть что-то.

Разговор состоялся перед сном в «овальной гостиной» особняка маркиза, где порой накрывались ужины на сотню человек. На этот раз за гигантским овальным столом, со стороны камина с живым пламенем, над которым висел гордый герб рода Монферратов и их генеалогическое древо, сидело всего пятеро. Даже слуг маркиз отослал после того, как они подали холодные закуски – устрицы на льду, сырная тарелка, тонко нарезанное мясо – и напитки. Изабель при виде вина потянулась было к бутылке, но мать мягко остановила ее руку. Маркиз проводил жест Марии сочувственным, но неодобрительным взглядом.
– Мария, я думаю, девочке можно плеснуть чуть-чуть шардоне. Буквально на два пальца, чтобы снять напряжение. В конце концов, у нее сегодня нервный день, и пара глотков не повредит.
Ибелен покорно взял бутылку, капнул Изабель в бокал. Она подавила желание выплеснуть содержимое ему в лицо.
– Итак, поздравляю нас всех с возвращением блудной дочери, – Конрад, поднявшись во главе стола, возгласил тост. – Поблагодарим Бога, что она вернулась домой целой и невредимой, подумать только, что могло с ней произойти! Можно сказать, мы все очень дешево отделались, особенно ты, дорогая. За тебя, Изабель, и за твое будущее, – он отсалютовал ей бокалом.
Изабель отпила, не чувствуя вкуса. Горькое? Сладкое? Вообще не разобрать. Какая забавная история – не всем удается у себя на похоронах выпить за собственный упокой. Интересно, что у Онфруа на ужин. Чем кормят в следственных изоляторах? Баландой, как в книжках? Макаронами? Хлебом и водой?
В камине весело трещало пламя. Окна были задвинуты толстыми красными портьерами с золотыми кистями. Отличная ритуальная зала, всем бы такую.
– Дорогие гости и будущие родственники, – садясь, продолжил Конрад, – давайте обсудим наши ближайшие планы – после чего отпустим нашу путешественницу отдыхать и поговорим о прочем уже без нее, чтобы не слишком ее утомлять.
– Самое главное – поскорее обеспечить развод, – высказался Гарнье, король мыла, изящно выковыривая из раковины устрицу специальной вилочкой. Изабель с детства поражало, как можно быть таким уродом и притом настолько аристократично двигаться. – Это сделать нетрудно.
– Когда его отпустят? – звонко спросила Изабель. Мать положила ей на плечо предупреждающую руку. – Вы обещали – ваш Санлис обещал – что когда я все сделаю, его отпустят.
– Именно когда ты все сделаешь, дорогая, – объяснил Монферрат. – Схема простая: ты пишешь – вернее, мы пишем для тебя, а ты подписываешь – заявление в суд с прошением о разводе. Одностороннее, без явки. Мы завтра же оформим и тебе принесем. Причину ставим – например, половое бессилие твоего первого мужа, отсутствие супружеских отношений – достаточно валидная причина.
– И ложь, – Изабель так стиснула бокал, что у того обломилась ножка. – Совершеннейшая ложь.
– Ложь так ложь, – Ибелен невозмутимо забрал у нее из руки мертвый бокал, отложил на стол и подвинул ей новый. – Тебе нужна правда или чтобы его отпустили живым и здоровым?
– Впрочем, если тебя так задевает эта причина, можно поставить домашнее насилие, – предложил Гарнье. – Выбирай сама, обе годятся. Можно, в сущности, и обе поставить для верности, но и одной хватит.
– Характеру более соответствует, я бы сказал, первая, – хмыкнул Монферрат. – Зато вторая соответствует предъявленному обвинению.
– Прекратите это, – прошептала Изабель. Ладонь ее была, оказывается, в крови – она порезалась о бокал.
– И правда, довольно, – вдруг вступилась за нее Мария. – Девочка очень остро реагирует. Доченька, в общем, мы все для тебя составим, тебе не нужно будет даже вчитываться, просто подпишешь завтра и все, не стоит так переживать.
– И тогда его отпустят?
– Как только суд вынесет положительный вердикт – непременно, – кивнул Монферрат. – И хорошо бы было, чтобы ты перестала постоянно о нем говорить и думать. Мне это немного неприятно, ты не можешь быть настолько бестактной, чтобы этого не понимать. Все с ним будет в порядке, если ты просто будешь вести себя разумно… и думать побольше о своем собственном будущем.
Изабель кивнула. Шея была как деревянная, сгибаться отказывалась.
– Хорошо. Я подпишу.
Маркиз довольно соединил руки со смачным хлопком.
– Ну вот, главное мы считай и обсудили. Ты умная девочка и делаешь правильные выводы. А сейчас ты пойдешь отдыхать, о прочем поговорим завтра. Тебя сейчас проводят в отведенную тебе спальню и принесут чего-нибудь успокаивающего попить. После этого безумного… почти года тебе стоит подлечить нервы.
Изабель на миг прикрыла глаза, не в силах больше глядеть на эти рожи.
– Еще одна маленькая формальность. Это тебе, – Монферрат протянул девушке что-то через стол, и она недоуменно взяла. Длинная какая-то пачка, лекарство, что ли? – Самый лучший и точнейший тест на беременность. Сделай, пожалуйста, сейчас же, будь добра, я хочу удостовериться, что там нет ничего лишнего.
Изабель страшно покраснела. Ощущение, будто ей заглядывали в трусы. Впрочем, это ей тоже вот-вот предстояло.
– Я прослежу, – Мария поднялась, скрипко двинув стулом, и положила ей руку на плечо. – Пойдем, девочка моя, покончим с этим вопросом.
Уже в коридоре Изабель, стискивавшая зубы так, что у нее болели кости лица, выговорила:
– Можно, я не буду этого делать? Я и так могу сказать, что ничего нет.
– Откуда тебе знать? Ты же жила с этим мальчишкой половой жизнью, и…
– Оттуда, что мы предохранялись. Очень хорошо, – мучительно сказала Изабель. Она вспомнила, как психовал Онфруа, для которого ее простая просьба сделать так, чтобы детей не было хотя бы до окончания вуза, оказалась внезапной моральной дилеммой. Оказывается, его церковь запрещала супругам почти любое предохранение – вот глупость-то нечеловеческая – объявляя это грехом. Они недолго поспорили, потом Онфруа попросил времени подумать, почитать, поговорить со своей совестью. На разговоры с совестью ему потребовалось несколько часов, в течение которых Изабель уже обдумала вариант самой покупать и тайно пить какие-нибудь эдакие таблетки, но тут он явился в спальню из сада с покаянной головой и попросил у нее прощения. Совесть его, слава его Богу, оказалась на стороне Изабель и сообщила ему, что здоровье и спокойствие жены важнее соответствия постановлениям. А еще очень важно, чтобы она могла учиться и исполнять свое человеческое призвание, поэтому все способы, которые не убивают плод, а просто не дают ему состояться, совершенно для него приемлемы. Ну отлично, а то я уже решила, что ты теперь вздумаешь от меня бегать, сообщила тогда Изабель, с облегчением обнимая этого зануду. Бегать от жены и этим ее огорчать уж точно смертный грех, объяснил Онфруа: наши тела ведь теперь принадлежат друг другу, а не только нам самим. Тогда дай мне мою вторую правую руку, потребовала Изабель, и положи ее вот сюда… и дай мне мой второй нос. Как зачем? Хочу за него потянуть. А потом его поцеловать. И посмотреть, как там мои вторые уши…
Нет, лучше не думать, а то так и крышей поехать недолго. Не о себе одной думать. Если она и правда его любит, надо делать только то, что его спасет.
– Контрацепция не дает стопроцентной гарантии, – сообщила мать, подталкивая ее к туалету. – Господи, Изабель, ты взрослая девушка, собственно, женщина, нечего стесняться такой простой и банальной процедуры! Давай, заканчивай поскорее, успокой нас всех – и можешь идти отдыхать.
…И об этом Онфруа ведь тоже говорил… Что если Богу уж очень, очень нужен их ребенок прямо сейчас, а не тогда, когда они оба планируют, Он найдет способ обойти любое предохранение, в конце концов, Он и женское бесплодие столько раз обходил в Писании. Изабель всегда поражалась, как просто и без стеснения он говорит обо всех этих вроде бы женских вопросах: у них дома считалось постыдным даже заявить при отчиме, что у нее сейчас критические дни. «Мужчины ничего не должны об этом знать, дорогая», как стыдила ее матушка… А Онфруа было все равно, мужские ли дела, женские: для него существовали просто их общие дела – и все остальное. У нас еще не кончились прокладки, надо покупать? – как ни в чем не бывало спрашивал он, собираясь скатать в магазин… Лучше нее помнил, когда у нее должен начаться цикл, она толком никогда не следила, а он…
Снова стиснув зубы, Изабель взяла ненавистную коробочку у матери и закрыла за собой дверь туалета. Прикрыв глаза, она коротко помолилась, чтобы ничего там не было, ничего… то есть никого. Потому что если что-то есть, сомнений нет, что с этим сделают. Раньше она нормально относилась к идее чистки тела женщины от нежеланного плода, ну, неприятно, конечно, как зуб вырвать, но ничего такого страшного. Но теперь она была не уверена, что если у нее внутри ребенок Онфруа – ладно, то, что может стать его ребенком, когда вырастет – и этого ребенка из нее вырежут, уничтожат, как пытаются уничтожить его самого… Что если это произойдет, у нее хватит сил не съесть разом все обещанные материнские таблетки.
«Бог, если Ты есть, пусть там ничего не будет. Никого не будет. Хорошо, Бог? Ты еще никак нам не помог действием, помоги хоть бездействием».
Бог – или кто уж там сейчас за Него, потому что Он явно был занят в других местах – услышал ее хотя бы в этом. Тест оказался отрицательным.

Мария вернулась в компанию мужчин, присела у края стола, торжествующе покачала головой. На самом деле с момента, когда Изабель вырвало в ресторане, она не переставала волноваться – и результат принес ей самой немалое облегчение.
– Все в порядке. Но на всякий случай завтра мы навестим нашего гинеколога, – заверила она. – Просто посмотреть, мало ли что, вдруг мальчишка занес какую-нибудь неприятность. Впрочем, он такой чистоплюй, что в этом я и сама сомневаюсь.
– Превосходно. Тогда после визита к врачу можно будет уже консумировать наши отношения… Коль скоро будет решено, что брак неизбежно состоится, – маркиз наконец налил себе вина от души и зачавкал устрицей. Он особенно любил эти морепродукты за то, что их едят живыми, что они еще во рту шевелятся: нулевая, так сказать, степень свежести.
– Мальчишку, разумеется, так быстро выпускать не следует? – полуутвердительно спросил Ибелен.
– Разумеется, – кивнул маркиз, запивая устрицу. – Минимум двушечку ему хорошо бы обеспечить, и даже если не получится – затянуть процесс как можно на дольше. Он должен быть как следует наказан. Я уже попросил старину Санлиса подкрутить гайки, выдать ему таких соседей, чтобы он ни единой ночи не спал спокойно. Почти год он спокойно спал с кем не надо, – он улыбнулся каламбуру, – пришла пора платить, хотя бы немного. Хочу, чтобы мелкому паршивцу до конца жизни было не до девок, если даже он вернется к мамке под крыло через пару месяцев.
– Если девочка узнает, могут быть проблемы, – заметил Гарнье.
– Посмотрим, посмотрим. Проблемы в доме мне не нужны, мне в доме нужен мир. Так что я обещал, что он выйдет… и он рано или поздно выйдет, но я не обещал, что он выйдет таким же, каким вошел. А информацию мы постараемся пока что ограничивать. Контакты только среди своих, все такое.
– Разумно.
– Не забывайте, что она умна и чрезвычайно… своевольна, не стоит жестко ее ломать, – заметила Мария, которая, можно сказать, жалела свою дочь. Влюбилась, подумаешь, бывает. Ничего же такого страшного. Она вот тоже в юности однажды… почти… хотя ничего и не было… Еще бы, при ее-то первом муже, магнате Амори Леруа, отце Изабель, за которого она вышла примерно в ее же нынешнем возрасте. Но все-таки до чего несправедлива порой оказывается к женщинам жизнь.
– Помним, помним, – вздохнул Гарнье. – После такого демарша это забыть сложновато.
– Через годик все это забудется, у нее будет ребенок, будет совсем другая жизнь, – примирительно сказал Ибелен. – Просто будьте с ней немного помягче, Конрад, прошу вас, чтобы она чего-нибудь еще не учинила, никак себе не повредила, и все пойдет как должно.

+

Вечером следующего дня в спальне Монферрата, глядя на чудовищную кровать, которой предстояло стать местом ее пыток, Изабель сказала твердым, очень твердым голосом:
– Я вас хочу кое о чем попросить.
– Проси, дорогая, сегодня хороший день, можно сказать, праздничный, – довольно кивнул маркиз, начиная расстегивать пиджак. – Фактически начало нашего брака. Первая, так сказать, брачная ночь.
– Когда я жила… там, на меня потратили много денег. На вещи, на подарки, на… свадьбу еще. Я себе обещала вернуть этот долг, как смогу. Вы можете заплатить? Вы ведь богаты.
Раз она теперь не будущий юрист, а действующая продажная женщина, надо хотя бы продать себя подороже. Чтобы хватило не только на себя.
– Ради тебя – могу, договорились, – кивнул маркиз, улыбаясь. Это действительно была хорошая идея – пусть она будет ему обязана еще и таким образом, а от какого-нибудь полумиллиона он не обеднеет, сколько они там могли на нее меньше чем за год потратить, нищеброды. – Подсчитай примерную сумму и предоставь мне, я заплачу. Тем более что мы сейчас запускаем новый бизнес, потенциально очень прибыльный, может, ты слышала?
– Да, мне уже говорили. Он называется вроде как «Сортир».
– Не сортир, а «Сюр-Тир», – нахмурился Конрад, задетый подколкой, но лицо его почти сразу разгладилось. – Впрочем, а ты ведь права, девочка моя! Действительно есть определенное созвучие, наши конкуренты могут это использовать… У тебя замечательное чутье маркетолога, вот что я тебе скажу. Подрастешь – принесешь большую пользу делу. Немедленно переименовываем в «Тир-Сюр».
Он сбросил пиджак и наклонился поцеловать ее в губы. Она думала, что ее вырвет – но нет, не вырвало, материны таблетки и правда действовали.
– Так вот, – возясь с брючным ремнем, продолжил маркиз, – предоставь мне счет с примерным указанием цен, и я его оплачу. Могу на счет его матери, могу и самому мальчишке, его это утешит после отсидки…
– Когда его отпустят? – быстро спросила Изабель. Маркиз присел на край кровати, снимая брюки, и Изабель заметила, что у него на трусах красным с золотом вышит герб. Тот же герб, что под золотой короной украшал стену над кроватью. Ох, как Онфруа смеялся бы, до колик! Это, значит, чтоб не перепутали. Чтоб тем, кто у маркиза занимается стиркой, было сразу видно: это трусы маркиза Монферрата! И кровать – маркиза Монферрата… И замок маркиза Монферрата… и поля маркиза Монферрата. И стада маркиза Монферрата. Все кругом – маркиза Монферрата. А это кто? А это жена маркиза Монферрата, мы и ее гербом пометим на всякий случай.
– Я же сказал, как только суд рассмотрит твое заявление о разводе и даст положительный вердикт. А так как дело чистое и обсуждать тут нечего, значит, это будет буквально на днях. Я с утра позвоню старине Санлису, попрошу там с ним пока помягче обращаться, ослабить, так сказать, гайки, чтобы маменькин сыночек вышел здоровеньким, потом месяцами в постель не мочился…
– Не смейте его оскорблять, – Изабель стиснула зубы и кулаки. – Вы и так его мучаете, но хотя бы оскорблять не смейте.
Маркиз холодно глянул на нее через плечо – у девчонки в глазах стояли слезы. Это зря, это не лучшее дело для брачной ночи, сейчас еще сопли распустит… Но ставить ему условия – это все-таки наглость, как ни крути.
– Не смей ставить мне условий, – он положил тяжелую руку ей на плечо. Плечо закаменело под его ладонью. – Поняла? А я в ответ не буду его оскорблять. Мне до него дела нет. А до тебя – есть, девочка моя, и я постараюсь быть тебе хорошим мужем. В том числе исполнять твои просьбы. Вежливые. Договорились?
Изабель кивнула – выговорить толком не получалось, боялась расплакаться. Таблетка, волшебная таблетка, приходи. Вот, кажется, постепенно приходит, мир снова делается размытым и никаким.
Маркиз тем временем полностью разделся, довольно провел руками по животу, по которому в пах сбегала дорожка рыжеватого меха. Он был в прекрасной физической форме и знал об этом – крепкий и мускулистый, ну разве что немного лишнего веса, надо не пренебрегать спортзалом, с этими делами ни на что не хватает времени… Но все равно он был в очень, очень хорошей форме – и в мужском плане тоже, всем бы так в сорок четыре года. Девочке с ним очень повезло.
– Дай я тебя поцелую, дорогая, – он взял Изабель за плечи и развернул к себе. – И снимай уже все это, дай мне на тебя полюбоваться. Я столько лет тебя ждал.

+

– В общем, братцы, так, – Ги плюхнулся на диван и закинул на столик длинные ноги. Лузиньяны, включая Сибиллу, собрались на квартире Аймери, чтобы обсудить чрезвычайную ситуацию. Собрали, можно сказать, военный совет. – Что Торона забрали, вы уже знаете. Подробности: обвиняют в экстремизме.
– Торона? В экстремизме? Да он же мухи не обидит! А если случайно обидит, будет сам ее лечить и извиняться…
– И в нападении на сотрудника полиции при исполнении обязанностей. Телесные повреждения средней тяжести.
– Торон напал на сотрудника полиции, а Земля налетела на небесную ось.
– Да ясно же как Божий день, этой сволоте все равно, что человеку шить, шьют просто потому, что шить могут и любят, портняжки чертовы, – помотал головой Ги. – Они и Деве Марии бы за вандализм, к примеру, двушечку влепили. Дело ж не в этом. А в том, как нам теперь его вытаскивать.
– У тебя есть предложения?
– Нет, поэтому я вас и спрашиваю. Вдруг у вас есть.
– У меня есть отличное предложение – но, боюсь, несовременное, – вздохнул Джауфре. – А вот раньше, во времена всяких там рыцарей, была отличная такая штука – Божий суд. Если на тебя или на твоих кто накатит, можно было ему врезать в морду перчаткой и потянуть на ринг, а там оттяпать голову, скажем, алебардой. Я б мог этого Монферрата просто вызвать, раз-два и готово…
– Джауфре, откуда у тебя такие исторические познания? – поразился младший Лузиньян. – Ты книжку, что ли, прочел какую-то? Ты не приболел?
– Приболеешь у нас ты, если будешь цепляться, а познания у меня из фильма одного. Из прошлой работы моей, где я за главгероя трюки делал. Вот там отлично про это все было показано, как он чуть что любого урода тащил на Божий суд – и нет проблемы…
– Да не стал бы маркиз и тогда с тобой драться, это только в кино работает, – вздохнул Аймери, разливая бренди гостям по стаканам. – Засел бы в каком-нибудь своем замке и плевал бы оттуда тебе на голову, очень ему надо с кем попало связываться. Он шишка крупная.
– Это кто кто попало? Это я кто попало?
– Джауфре, солнце мое, – вмешался Ги, – ты лучший в мире каскадер, и парашютист, и байкер века, и паркурщик. И сноубордист. Доволен?
– А аквабайкер я, по-твоему, хреновый? И силовой экстримщик? И про стрельбу забыл.
– Вот стрельба из этих твоих искусств в этой ситуации нам бы больше всего пригодилась.
– Вы же не серьезно? – вставил слово Гильем. – Даже если и правда была бы версия просто приехать в столицу и пристрелить маркиза… это же потом сесть пожизненно, вместо Онфруа…
– Не серьезно, конечно, – подтвердил Аймери, хотя Джауфре только плечами пожал. – Давайте фантастические версии, вроде найма киллера или поединка на сноубордах, отметать. Какие у нас сильные стороны? Что мы реально можем?
– Мы можем поднимать шум, – вдруг сказала до того молчавшая Сибилла, отставляя свой опустевший стакан. – Можно сказать, это наша с Ги и Гильемом профессия.
– Это на самом деле очень важно, – вдохновился Ги, закусил лимоном и даже не поморщился. – Она права. Максимальная огласка. Юридическую сторону возьмет на себя его мать, а мы создадим, так сказать, резонанс. Волна народного протеста, то и се. Джауфре в своей среде, мы – в своей, очень вовремя нас пригласили на шоу Фогельвайде – из телевизора тоже покричим.
– Байкерское протестное шествие от изолятора до здания суда – это по крайней мере эффектно, – согласился Джауфре. – Всех конкретных ребят города при параде собрать, менты обделаются… Мирное шествие, я имею в виду, – добавил он, заметив, что Аймери поднял ладонь. – С полицией не драться, а то у них СИЗО треснет.
– В протесте, как и в песне, еще важен хороший лозунг, – продолжил Ги развивать свою мысль. – Такой, чтобы прям в сердце бил в обход мозга. И короткий, чтоб его можно было кричать. Или писать на футболках, на плакатах. Или…
– «Свободу невиновному Онфруа Торону»? – предложил Гильем.
– Гильем, ты ударник, у тебя голова чугунная, – Сибилла налила себе еще бренди в обход остальных. – Даже просто «Свободу Онфруа Торону» – слишком длинно. И банально.
– Например, «Где Онфруа Торон»? И решетку пририсовать, – предложил Ги.
– Это уже лучше. Или вот еще «Мы все – Онфруа». В том смысле, что на его месте мог бы оказаться каждый. Это цепляет, потому что переходит на личности. Сегодня ты выйдешь за него на пикет, завтра выйдут за тебя.
– Сибилла, ты умница, надо в эту сторону думать. «Онфруа – это каждый». «Я тоже Онфруа». Как-то в этом ключе.
– А я еще подумал – потратиться, напечатать что-то вроде личных карт с фото за решеткой и с именем Торона, – предложил Аймери. – Их можно на концертах вместо флаеров раздавать. А на задней стороне краткое содержание прецедента.
– Деньги?..
– Дам, – со вздохом согласился Аймери.
– И обеспечить каждому, кто с таким флаером придет, бесплатную проходку, – заметила Сибилла.
– Не бесплатную, вполцены, – возразил Ги. – А то нам совсем кранты. Особенно если его долго продержат.
– Главное – чтобы его там не сломали, чтобы он не подписал чего не надобно, – озабоченно сказал Аймери. – Не бывает тех, кто не ломается, это вопрос времени, как человек с судимостью говорю. Если б ему достало сил это время нам выиграть. Ну и чтобы его вернули обратно таким же, каким забрали, хотя бы примерно.
– Это да, сколько я его видел – он просто божий одуванчик, не похож на парня, который выдержит всякое там сапогами по почкам, шокером по ребрам, – Джауфре хлопнул еще грамм сто пятьдесят. – А методы у них известные.
– На самом деле он на удивление стойкий, думаю, выдержит, – сказал Король с надеждой, хотя картинки рисовались весьма неприятные. – Вы его, братцы, так сказать, в деле не видели, а я видел. Он намного крепче, чем кажется. Чем выглядит. И храбрый как черт. Ну ладно, как ангел.
Лузиньяны помолчали.
– И все-таки лучше всего было бы маркиза как-нибудь… тогось, – вздохнул Джауфре. – Несчастный случай. Уронить на него байк. Пригласить его стать спонсором чемпионата по подниманию байков, он же любит перформансы всякие, подманить поближе и…
– Джауфре, съешь лимончик, – посоветовала Сибилла, протягивая ему блюдце. – А то ты не закусываешь, и вот они уже, последствия.

+

В столице соседнего департамента Изабель Саркисян, только что узнавшая о случившемся от матери, в первый раз в жизни кричала на мужа.
Господин Рупен сидел за столом в гостиной, сцепив перед собой руки на столешнице, и сохранял общую непроницаемость лица, хотя скулы у него сделались чуть более выступающими, чем обычно. Он прекрасно понимал свою любимую жену. И риски тоже понимал. Он думал.
– Сделай что угодно! – выкрикивала Изабель, бегая по комнате и иногда пиная что-нибудь из предметов мебели. Даже не только диван или пуф – а и то, что пинать голой ногой было в общем-то больно. – Ты же говорил всю дорогу – вы своих не бросаете! Он тебе свой! Он твой шурин же! Он вас мирил с моей матерью! Он был за нас с самого начала! А теперь его там, я не знаю, шокером пытают, бьют, насилуют вообще какие-нибудь ужасные уголовники, а ты тут сидишь спокойненький такой…
– Дорогая, быть спокойным в этой ситуации – наилучший выбор, – Рупен поднял ладонь, чтобы прервать этот нескончаемый поток. – Прошу тебя. Ты знаешь, я сам был на его месте. Да, и вышел целым и невредимым, просто лучше знающим жизнь. Да, они бьют людей, и даже пытки возможны. Такая профессия. По большей части. Но это не смертельно. Это пройдет, и все снова станет нормально.
– Ничего себе нормально!..
– Да, насилие тоже возможно, это даже более скверно, но и это не смертельно, – невозмутимо продолжал Рупен. – Плохо, да, но потом все снова становится нормально. Он уже взрослый мужчина и сумеет дождаться, когда так и будет. Я думаю, что я могу сделать в этой ситуации, а ты шумишь и мешаешь мне думать.
– Я просто не могу сидеть и молчать, – Изабель со всхлипом шлепнулась на пуфик и потерла лицо руками, размазывая макияж. Она взяла за обыкновение подкрашивать глаза даже дома – мужу нравилось, а ей нетрудно, – но когда бурно плачешь, выясняется, что тени для ресниц становятся проблемой. – Санлис этот какой-то кошмарный… Мой брат и СИЗО – это же совершенно несовместимые вещи. Нельзя ему там быть ни минуты.
– Там никому нельзя быть ни минуты, – тяжело сказал Рупен и встал из-за стола. Подошел к жене, положил ей руку на вздрагивающее плечо. – Санлис, да, Санлис… Похоже, тот самый, у меня к нему и свой счет имеется. Мой троюродный брат Левон из-за него потерял зрение на одном глазу прежде, чем вышел на волю. Санлис должен был сесть на его место за такие шутки. Но выкрутился и пошел на повышение.
Изабель прижалась виском к его бедру.
– Пожалуйста, милый. Придумай что-нибудь. Если мой брат из-за всяких сволочей тоже потеряет зрение на одном глазу…
– То у него останется еще один здоровый глаз и много лет жизни впереди, как у Левона, и это главное, – спокойно сказал Рупен, перебирая волосы жены, крашеные на этот раз отдельными красными прядками вместо синих. – Но я постараюсь позаботиться, чтобы он сохранил оба глаза. Так будет много лучше. Только не донимай меня расспросами, что и как, хорошо? Это не женские дела, а мужские, и ты должна верить, что я буду искать возможностей с ними справиться. Сейчас я пойду к себе в кабинет и попрошу меня пару часов не беспокоить, а потом мы поедем куда-нибудь ужинать, чтобы тебя отвлечь.
– Я тебе верю, – всхлипнула Изабель и вытерла лицо подолом его рубашки, оставляя на ней черные следы. – Знаешь, я его очень люблю. Мы разошлись как-то по жизни лет с пятнадцати, когда он впал в религию и все такое прочее, но я все равно никогда не переставала его любить. Да если бы я его не любила, я бы его давно убила! Сколько я от матери наслушалась – «Твой брат бы никогда», «Бери пример с брата» – хватило бы минимум на тяжкие телесные. Он же правильный мальчик, а я сам знаешь какая, с тобой вот связалась, например. Но он всегда был такой хороший, родной, добрый такой, что меня и на легкие телесные не хватило…
– Мне тоже нравится твой брат, – муж наклонился, чтобы поцеловать ее в макушку. – С первой встречи нравится, ты же знаешь.
– Да уж знаю. Я ведь тебе тоже нравлюсь. Мои родители плохих не рожали.
– Я считаю его достойным родственником и собираюсь поискать варианты ему помочь, – закончил ее муж. – Посмотри пока, может быть, какой-нибудь легкий фильм? И выпей бокал вина. Или успокоительное. Главное – не то и другое вместе.

У себя в кабинете господин Рупен тяжело сел в кресло, подпер щеку рукой и задумался. Ему действительно нравился его шурин – понравился практически сразу: уравновешенный, умный и непредвзятый молодой человек. К тому же католик. Семья господина Рупена тоже многие поколения была католической, этим в некоторой степени откалываясь от большинства соплеменников.
Первая встреча их произошла в дорогом ресторане в центре города – ресторане того класса, куда Онфруа сам по себе ни за что не пошел бы. Их семья никогда не была бедной, но и расточительной тоже, зачем переплачивать втрое за стейк, который можно съесть в более скромном месте, а то и вовсе наскоро зажарить дома на сковороде? Однако жених его сестры пригласил его встретиться именно там, и Онфруа после университета быстро перекусил первым попавшимся сандвичем из студенческой столовой, чтобы не быть голодным и взять себе в ресторане что-нибудь минимальное. «Добрый вечер. Я Онфруа Торон. В смысле брат». Однако же на месте встречи – свечи в тяжелых подсвечниках на столе, огромный букет в вазе, безмолвные официанты и белоснежные скатерти – господин Рупен, обменявшись с ним рукопожатием, явно не одобрил его выбора в меню: бокал сидра и галеты.
– Вы мой гость, – непререкаемо сказал он, разворачивая меню к себе. – Я пригласил вас, и я вас угощаю. Выбирайте по правилу правой руки, очень вас прошу.
– Правой руки?
– Вот так, – армянин положил крупную длиннопалую ладонь на правую сторону листа, прикрывая столбик цен. – Смотрите только влево. На то, что вам бы хотелось заказать.
– Мне, право, неловко. Я в самом деле не слишком голоден. Выпить чего-нибудь прохладного и…
– Вы мой будущий родственник, – господин Рупен развернул меню обратно к Онфруа. – Собственно, фактически вы уже мой родственник. Я пригласил вас на ужин, а вы сообщаете, что не хотите есть. Вы же не хотите меня обидеть, подозревая в скупости? Прошу вас, просто выберите что-нибудь на свой вкус и не думайте больше об этом, нам есть о чем поговорить, кроме еды.
– Уговорили, – улыбнулся Онфруа, глядя в непроницаемое взрослое лицо будущего зятя и думая, что действительно ни за что не хотел бы его обидеть. Да и другим не советовал бы. Себе дороже.
– Братец, пользуйся, набери себе каких-нибудь тигрольвиных суперкреветок в столетнем арманьяке с устричным соусом, если и правда не голодный, – подмигнула ему Изабель, одетая в новое развеселое платье в яркую полоску. – Этих креветок три штуки на порцию, не объешься, а зато раз в жизни попробуешь что-то почти несъедобное. Но я не верю, что ты не голодный, ты же студент, а студенты всегда голодные.
Дело было жарким летом, почти сразу после того, как она с небольшим скандалом переселилась к жениху в ожидании большой свадьбы. Армянская свадьба – дело страшное, столько родственников, родственников родственников, свойственников, знакомых, всех, кого нужно не обидеть пренебрежением, и такая свадьба требовала пары месяцев подготовки как минимум.
Онфруа, стараясь все равно быть скромным и прикидывая цену в уме, выбрал луковый суп, блинчики с начинкой, легкий салат – и фруктовый мусс на десерт. Тем временем принесли воду, приборы, коньяк и к нему маленькие закуски.
– Спасибо, но я не пью крепкое, – начал было Онфруа, когда рука официанта зависла над его рюмкой.
– Я тоже, – улыбнулся господин Рупен. – Но одна рюмка перед ужином в качестве аперитива полезна для пищеварения. За едой мы будем пить вино, и очень недурное вино, я вас уверяю. Итак, за наше знакомство и за вашу прекрасную сестру, которую я надеюсь сделать счастливой.
– Ну хорошо, – согласился Онфруа, и рюмка коньяка правда оказалась хороша, придала некоей лихости и уверенности в себе. – Я тоже очень надеюсь, что сестра будет с вами счастлива. Похоже, вы и впрямь ее любите, и она вас, а значит, все будет замечательно.
– И никакой он не патриархальный, – добавила Изабель, ласково прижимая ладонь жениха к своей щеке. – Так и передай матери. Он только за, чтобы я и дальше танцевала, и скалодром не бросала, и вообще. И детей мы пока не планируем, потом, лет через пять. Это у нее картинки в голове, что он меня хочет запереть на кухне и выпускать наружу только в парандже. У нас правда все хорошо, пусть она знает.
– На свете довольно людей, которые хотят заниматься любимым делом, а не карьерой, – добавил господин Рупен, откровенно наслаждаясь ее прикосновениями. – Порой любимое дело и карьера совпадают. И совсем не обязательно для этого нужно высшее образование. Многим нужна просто любовь и семья, и этого довольно. Многие находят в себе нечто иное. Сразу или со временем.
Онфруа не без удивления обнаружил, что согласен, и сказал об этом вслух.
– А еще я очень рад, что моя сестра решила креститься ради вашего брака, – продолжил он на поднятой рюмкой коньяка волне дружелюбия. – Я давно об этом мечтал. Прекрасно, что в ее жизни случилось нечто, направившее ее в эту сторону. Вы принадлежите к Армянской Апостольской Церкви?
Господин Рупен поднял брови с легким удивлением… или же уважением.
– Нет, наша семья – католики армянского обряда.
– Как замечательно! – воскликнул Онфруа с такой радостью, что Изабель чуть не расхохоталась. Ей-то было все равно, где креститься и креститься ли вообще, если мужу надо – то и ладно, Бог Он и есть Бог, Он более-менее везде ходит. – Как же я рад, что вы не монофизит.
Неловко бы могло получиться, зашел, что называется, с козырей… Но в результате вышло очень хорошо: господин Рупен был внезапно очень польщен. Эта небольшая конфессиональная разница слегка отдаляла его семью от прочих семейств диаспоры, и видеть такой искренний восторг по поводу его вероисповедания ему было действительно приятно. Даже со стороны восемнадцатилетнего юнца… юнца, не юнца – однако же единственного мужского представителя семьи его жены, того, с кем еще придется считаться.
– Моя семья родом из Киликии. Мы католики уже очень много поколений, – объяснил он. – И я тоже искренне рад, что обретаю в шурине единоверца.
– Вот за это и выпьем, вино несут, – сообщила Изабель с широким жестом. – Так вот, Онфруа, раз уж ты у нас теперь парламентер, передай маме все, что я тебе сказала. И что я с радостью встречу ее на свадьбе, а не захочет – ну и пожалуйста. И что у нас все уже решено, даже как детей называть через пять или сколько там лет, и ей остается только… мириться или нет.
– Я уверен, что вы непременно вот-вот помиритесь, – Онфруа отсалютовал ей бокалом. – Я вас обеих люблю и так просто этого не оставлю, ты же знаешь, я всегда умел вас с ней мирить. И о вас, господин Рупен, буду очень высоко отзываться, потому что вижу – вы любите мою сестру и действительно заботитесь от ее благе.
– Дурно человеку ссориться с родней, с родителями – вдвойне скверно, – кивнул армянин темной красивой головой. – Семья – это драгоценно. За примирение, шурин. Если вы в нем поможете, я ваш должник. Как говорят на моей родине, чин-чин.

Вспоминая тот действительно очень приятный летний вечер, который кончился заверениями во взаимном уважении, господин Рупен подтянул к себе записную книжку и телефон. Надо серьезно подумать, с кем связаться, о чем конкретно говорить. Да к тому же еще и Санлис, Санлис. За этим Санлисом и так должок, а тут еще и такое дело. Члены семьи Саркисян никогда не бросали родню в беде.

+

Гион неожиданно оказался великолепным утешителем. На этот раз уже он прижимал голову Онфруа к своей груди, качая ее, когда тот рыдал и кричал при известии, что Изабель пропала. Что она попросту ушла из дома, не оставив даже записки, а через два дня Этьенетте на работу позвонили из суда с сообщением, что женой ее сына подано заявление о разводе.
– Я не верю, – Онфруа обводил стены камеры диким взглядом, волосы его, всегда – даже в заключении – аккуратно расчесанные, торчали в стороны, как воронье гнездо. – Она любит меня, а я – ее. Ее просто шантажируют мной. Ее заставили и теперь мучают. Эта сволочь ее теперь…
– Эта сволочь хотя бы одна, парень, их там не два десятка, – Гион снова притиснул его голову к себе, увидев, что тот вроде как вознамерился постучаться ей об стену. – И этой сволочи твоя жена нужна. Он ее не обидит сильно, издеваться не будет, не тот случай. Родители не дадут совсем уж заморить.
– Родители?! Какие они родители, они это все подстроили, они враги…
– Сперва вытащат тебя, а потом ты ее вытащишь, – твердо сказал Гион, жестко растирая ему спину – в его случае это называлось «гладить». – Ты говорил, маркиз этот твой жениться собирался, бриллиантами ее обвешать, таскать с собой по всяким там биеннале-черти срали. Нужна она ему там в синяках будет? А? Да ему всякие другие маркизы-графы в морду наплюют.
– Это хотя бы… правда, – чуть более вменяемым голосом согласился Онфруа. – Она ему… дорога. Дорогая ценная собственность. Которую жалко портить.
– Вот, наконец ты заговорил по-людски. Ты сам говорил – она у тебя девчонка крепкая и храбрая, так ведь? Ей с детства мозги конопатили, а она не сдавалась и фигу в кармане держала. И на этот раз подержит, хотя этот случай того позлее будет, но ничего такого смертельного.
– Как же это все ужасно, – Онфруа наконец отстранился, промокнул лицо подолом футболки. – Как же все это… несправедливо.
– Не то слово. Но она жива, и будет жива, потому что у ней ты вроде как в заложниках, – кивнул Гион, горько щурясь. – Не даст себе умереть. А пока оба живы, всё еще можно исправить. Ты уж поверь, я-то знаю.
– Заткнулись бы вы уже, – с неожиданной злостью бросил Алендрок со своей койки, где он сидел, тщетно пытаясь читать дешевый детектив.
– Чего?..
– Ничего, – он с размаху лег и отвернулся к стене. – Просто достали. Не один, так другой ревет, как баба, сил нет это все слушать. Да и обнимаются еще, как пидоры, смотреть противно.
Гион было дернулся в его сторону, но Онфруа вцепился в него очень уж крепко. Как-то пересидели, а там и прогулка, а там и обед.

+

– Я не хотел его убивать, – произнес в ночи глухой голос Алендрока. Онфруа в темноте развернулся на койке.
– Тогда почему?.. За что?
– Просто… перестарался. Боялся, что он сбежит. Хотел… напугать.
Онфруа быстро сел. Небольшого белого света из зарешеченного окошка и мутного света камеры хватало, чтобы разглядеть этого крупного мужчину, лежавшего на спине, заложив руки за голову, и смотревшего перед собой в темноту блестящими глазами.
– Я ему вещи покупал. Хорошие, – чуть слышно продолжал тот. – Компьютер даже. Мопед на день рожденья ему собирался, на шестнадцать лет, когда уже можно. Как такое могло случиться… я сам не знаю. А теперь уже всё, всё.
– Я видел на вас крестик, – тихо сказал Онфруа, не приближаясь, просто внимательно глядя. – Значит, вы верите в общение святых… Прощение грехов, воскресение плоти и жизнь вечную. Поговорите с ним.
– С кем? С урной в крематории?
– Нет, с ним, с человеком, которого вы насиловали, а потом убили. Он – невинная жертва, значит, он не мог не спастись, и он сейчас пребывает в Боге. И может вас слышать. И может вас простить. Просите у него прощения, долго просите, и он может вас спасти.
– Ты что, правда веришь… в это дерьмо?
– Правда верю. И это не дерьмо, а вполне традиционная богословская концепция. Вы слышали о таком теологе – Доминике Бодю?
– Что?.. Нет.
– Я цитату не смогу привести, не вспомню, только своими словами… Но, в общем, это его формулировка про крик невинной жертвы, крик агнца на алтаре заклания. Про то, что это самая сильная молитва, которая только может быть, и если эта молитва – о спасении обидчика, она не может быть не услышана, и смысл и сила Христовой жертвы тоже объясняется через это… Когда мир хотел убить Бога и убил, а криком убиваемого Бога стала молитва за этот мир. Вы понимаете, о чем я, или я слишком сложно говорю?..
Через несколько секунд молчания Алендрок прошептал:
– Он и не кричал почти… Быстро все вышло.
– Это в переносном смысле крик, – пояснил Онфруа. – Ну, в том числе и в переносном. Видел он от вас… какое-нибудь добро? Кроме зла? Этот юноша?
– Видел, – Алендрок перевернулся на бок и теперь лежал к нему лицом. – Когда я его только забрал из приюта, он такой… счастливый был, что у него опять дом есть. Своя комната. Еда нормальная, когда захочешь, а не по расписанию. Свои вещи. Он же взрослым осиротел, помнил, как оно должно быть, не отказник какой-нибудь. Пока все не… началось, он приходил ко мне под бок посидеть перед теликом, обнял даже однажды, сам, по своей воле. Это потом, когда оно все пошло-пошло… уже запираться от меня начал.
– Поговорите с ним, – повторил Онфруа с нажимом. – Если не можете с Богом – то можете с ним, а в вашей ситуации это одно и то же. Он у Бога жив, а с живыми всегда можно договориться. Покайтесь, обещайте ему принять ваше наказание достойно, спросите, что бы он хотел, чтобы вы теперь сделали, он найдет способ как-то вам ответить, я уверен.
Алендрок зажмурил глаза. Онфруа все же решился, хромая, слез с койки и присел у него в изножье. Коснулся его плеча легкой рукой.
– Если вы не умеете сами молиться, я могу вас научить немного, – нерешительно предложил он. – Просто молиться с вами вместе. Самыми простыми словами. Вместе всегда проще получается.
Мужчина схватил его за руку и так сильно дернул, что тот едва не свалился на него ничком и успел слегка испугаться.
– Валяй, – прошептал Алендрок, обдавая его тяжелым запахом изо рта. – Не бойся, не трону, нужен ты мне. Учи меня, парень. Он… Гильем… светлый такой был, золотой, как ты примерно. Давай, говори, я повторять буду. Вдруг и сработает.
– Ладно. Тогда мы сперва помолимся самыми простыми словами, а потом уже попробуем своими, о своем, у меня тоже есть о чем помолиться, сами знаете. Повторяйте тогда за мной: «Душа Христова, освяти меня… Тело Христово, спаси меня. Кровь Христова, напои меня, Вода ребра Христова, омой меня…»

+

– И вот ты сидишь ни за что ни про что за решеткой и проповедуешь, что на все отчетливо Божья воля? Если твой Бог такой весь из себя справедливый и милостивый, что ты-то тут делаешь?
– Из зла тоже можно извлечь добро с Божьей помощью, – сообщил Онфруа, зачерпывая полную ложку водянистой комковатой овсянки с таким удовольствием, будто это был нежнейший пудинг на десерт. – Кто сказал, что я тут нахожусь ради себя самого? Может быть, это случилось для того, чтобы вам стало немного полегче. Чтобы было с кем поговорить.
– Тебя точно зовут этим твоим имечком, черт-знает-как-пишется? – хмыкнул Гион. – Что тебя зовут не Дани?
– Почему Дани? – удивился Онфруа и даже кашей поперхнулся.
– Я как-то заходил в церковь, ну, жена меня затащила, я-то не любитель этого дела, а ей все время надо было – то венчаться, то еду на Пасху святить, то просто мимо не пройти без захода… Ну и попал как раз на историю об одном парне по имени Даниэль. Он был славным парнем во всех отношениях, у него было тепленькое местечко при царе, да только он, вроде как ты, наделал себе сильных врагов, и они уболтали царя бросить Дани в ров со львами. Смекаешь, к чему я клоню?
– Вы мне льстите, – смутился Онфруа.
– Самое в этой истории забавное даже не то, что он со львами как-то договорился и неплохо провел во рву время, – упорно продолжил Гион, – а что когда он наконец вышел, он как ни в чем не бывало пожелал здоровья царю, который его так подставил, и продолжил с ним якшаться.
– В моем случае это исключено, – вздохнул Онфруа. – Царь уж очень неприятный достался… Скорее тот, которому Даниил истолковал надпись на стене. Мене, мене, текел, упарсин. Знай меру и предел, все подсчитано. Про это там дальше рассказывается.
– Видела бы моя жена, как мы тут с тобой… перед едой Боженьке молимся, ну, не молимся, а терпим твои старания, она бы со смеху лопнула.
– Она бы поняла, – сказал Онфруа серьезно. – Перед здешней едой молиться – это первое правило безопасности.
– С чего это? – хмыкнул Алендрок.
– С того, что я подумываю перейти на другую молитву – «Благослови, Господи, эти дары и научи нас ими не отравиться»… Я вот вчера таки отравился немного, вывернуло, полночи уснуть не мог. Пшенка с вареной селедкой – это жестоко. Овсянка хоть точно не ядовитая.
Гион, которому по поводу тяжелой хронической болезни полагалась особая еда – немного вареной курятины раз в день, а также йогурт и вареные яйца – глубоко вздохнул.
– Ишь, нежный какой, избалованный. Ну хочешь, буду с тобой делиться. В обмен на партию в нарды, ты нарды презираешь, а зря.
– Хорошо, Гион, давайте я вас обставлю и в нарды, раз только в шахматы вам недостаточно…
Тот, скривившись, пробормотал что-то про дурацкую сарацинскую головоломку, шахматы эти ваши.

Удивительно, но с того утра кличка «Дани» плотно прилипла к Онфруа среди сокамерников. Поначалу его так дразнил Гион, а потом и остальные подтянулись. Онфруа пожал плечами и начал в ответ обращаться к соузникам «товарищи львы», получилось даже довольно лестно. Из «товарищей львов», как выяснилось, Ратье очень неплохо играл в шахматы, остальные двое предпочитали нарды и домино.

+

Старший по камере номер 4 отчитывался перед полковником Санлисом: обычно тот перекладывал такие дела на подчиненных, но тут был лично заинтересован. Ему, в конце концов, тоже нужно было отчитываться.
– Все по плану, – заложив руки за спину, говорил Гион с непроницаемым лицом. От Санлиса ему было много пользы: хотя бы особая еда по поводу диагностированной болезни, редкая привилегия, сотрудничество с администрацией многого стоит. У Гиона и так было полно привилегий – перемещение без конвоиров внутри периметра изолятора, работа раздатчиком пищи и почты. Он уж точно ими крепко дорожил, по коему поводу ему было можно доверять.
– Как новичок себя чувствует?
– Хреново… простите, начальник, подавленно чувствует. Ну а как еще. Молчит. Плачет иногда по ночам. Не жрет – да трудно жрать, когда тебе ужин соплями приправляют.
– Кстати, что у него тут за новое прозвище, «Дани»? Мне доложили. Слышали в бане, что вы его так называли. Что это у вас за кодовые словечки?
Гион криво усмехнулся.
– Это значит Даниэла, начальник, бабское имя такое. Это мы его так окрестили, новое имя для новой жизни, так сказать.
Санлис сдержанно улыбнулся.
– Логично. Продолжайте в том же духе. Его еще не простили. Все, ступай, свободен.
Гион коротко поклонился, вышел. Полковник проводил взглядом его тощую серую спину, поднялся и запер за ним дверь кабинета. Полез в кармашек бумажника – и к глубочайшему разочарованию обнаружил, что, черт, пакетик-то пустой. И когда успело кончиться, вообще непонятно, вроде был же запас. Какая досада, неприятный сегодня день… Ладно, звонок Монферрату с отчетом, что все идет по плану – и придется самому ехать, потому что со связью у этих грязных арабов хуже некуда. Ничего, вечер свободный, быстро получится слетать, набрать на долгое время вперед, последнее время не получается хорошо рассчитывать. Заодно поздравить Конрада как следует, если найдется с чем – он вчера говорил как бы между делом, что у них «наконец две полоски на тесте, но завтра еще проверим у врача, чтоб сказать наверняка».
Пока Санлис беседовал со своим покровителем, Гион вернулся в камеру – и застал Ратье и Онфруа сидящими за столом и занимающимися армреслингом. Как ни странно (а по нему сразу и не скажешь), юноша не уступал своему противнику (тридцать восемь, вооруженный грабеж и тяжкие телесные): на данный момент их напряженные руки вполне себе на равных колебались туда-сюда над столешницей, локти чуть ездили по клеенке.
– Это они за право первого хода, – пояснил Алендрок, с интересом наблюдавший за поединком, оба поединщика же были настолько заняты, что просто тужились и не произносили ни слова.
– Дани, тебе письмо, а вам, братва, ничего нет пока, – с порога сообщил Гион, и тот сразу же сдался – Ратье с маху прижал его руку к столу так сильно, что столкнул шахматную доску, уже расставленные фигуры покатились на пол.
– Ничего, я и так вас, товарищ лев, сделаю, – Онфруа присел их подобрать. – Давайте скорее! В смысле письмо давайте.
Он жадно вытащил листок из уже вскрытого конверта – всякий раз возникала острая надежда увидеть аккуратный мелкий почерк Изабель. Хотя он отлично понимал, что это невозможно: кто же позволит ей написать ему, кто позволит ему получить ее ответ, столько фильтров понаставлено… Сам он и не пытался ей писать, только матери, в надежде, что, может, она найдет способ дать его жене знать, что все в порядке… то есть знать о его неизменной любви. А если даже нет – что она все равно об этом знает.
Письмо на этот раз оказалось даже не от мамы, а от университетских друзей, включая преподавателей и научного руководителя – целая куча подписей, а информации минимум: «Мы с тобой, мы участвуем сам понимаешь в чем, держись там, не падай духом». Даже удивительно, что пропустили, – очевидно, Санлис расслабился, да и правда новой-то информации никакой. Вернее, то, что и так всем известно по ночным, по своим каналам, по «тюремному телеграфу», начинающему активную жизнь при тусклом свете камеры после отбоя. По каналам Гиона, в конце концов. По всему городу, по другим городам – волна протестов под девизом «Мы все Онфруа». Многолюдные пикеты у здания суда. Шествия даже и в столице. Имя Торона в самых неожиданных местах, от радиоканала неверлендского рока, который играет у каждого третьего таксиста в машине, до наклеек на водосточных трубах. Онфруа никогда в жизни и предположить не мог, что может стать таким знаменитым – надеялся, по примеру своего отца, что его имя узнает и оценит еще пара десятков таких же адептов его узкой-преузкой научной темы. Как можно было ожидать, что история учиненной над ними с Изабель несправедливости – такая, казалось бы, обычная, банальная, с тысячами людей каждый день случается и что похуже – станет для огромного числа людей словно бы их собственной историей? Его адвокат, Бодуэн Форд, которого Гион не называл иначе чем «Этот могучий старикан, отец нашенской демократии», не раз уже говорил Онфруа, насколько им выгодно подобное положение дел. Насколько весь этот резонанс служит им на пользу, приближает день их личной небольшой победы, и дело Онфруа сейчас главным образом в том, чтобы никак не повредить себе, ни самолично, ни через вражду других.
– Что там у тебя, Дани? Опять письма поклонников и поклонниц? – Ратье беззастенчиво заглянул ему через плечо. – Предлагают тебе по выходе встречаться для любви и веселого времяпровождения? Вот угораздило со знаменитостью посидеть, надавай нам, что ли, автографов, пока ты еще тут… Будем их на папиросы обменивать.
– Не нужна мне другая любовь, кроме моей, а веселое времяпровождение мне обеспечиваете вы, дорогие товарищи, – вздохнул Онфруа, откладывая письмо. – Ну что уж, берите белых, Ратье, все равно с вами без форы играть неспортивно.
Тот шутливо замахнулся шахматной доской – как раз поднял ее, опрокинутую, с пола.
– Вы знаете, почему в монастырях запрещали азартные игры, такие, как шахматы? – спросил Онфруа, уклоняясь от удара. – Потому что считалось, что они слишком возбуждают греховные чувства монахов, например, гнев. Святой Бернар много об этом писал… что не мешало ему быть вдохновителем Второго крестового похода, к слову сказать, в этом предприятии он видел меньше опасности впасть в гнев. По легенде, шахматы попали в немилость к иерархам Церкви, когда Ожье Датчанин проиграл сыну Карла Великого и в ярости убил его шахматной доской…
– Зачем ты так много знаешь, Дани? – лениво спросил Алендрок. Сидя скрестив ноги на своей койке, он пытался читать Доминика Бодю – книгу из передачки для Онфруа. – Вот просто зачем?
– Много, да все ерунду, – фыркнул Онфруа. – Как говорит один мой… очень близкий друг.
– А главное – зачем ты постоянно об этом рассказываешь? Как вот этот твой Доминик. Мутно пишет, голову сломаешь.
– Отец Доминик, возможно, порой говорит слишком сложно, – согласился Онфруа. – Однако же он говорит о каких-то очень базовых, очень фундаментальных истинах… даже не только христианской нашей веры, а бытия вообще. Концепция невинной жертвы – очень хорошей притом, чистой жертвы, которая… получает ни за что – она ведь даже древнее Христа. Вон в каком еще веке язычники ее знали, рассказывая так и эдак эту вечную повесть о том, что невинная жертва имеет сакральный смысл, а не просто бездарно страдает. И мусульманский мудрец, о Христе вообще не думавший, писал об этом примерно теми же словами:
Написал я – «Прощенье» – каламом в пыли,
Только алое вмиг прилило от земли
И окрасило буквы чернилами мира –
Кровью малых, которых на бойню свели.

Что ж, со слова «Свобода» решил я начать,
Но легла моя тень на письмо, как печать.
Я себе не судья, только это ко благу:
Когда кровь говорит, будут судьи молчать.

Как иссякнет песок в поднебесных часах,
Крик невинного громче, чем гром в небесах,
Все расскажет за нас, позволяя умолкнуть:
Будет кровь говорить, будет слушать Аллах.

– И как этого мудреца звали? Какой-нибудь Ибрахим Сулейман ад-Дин-Нишапури-Дани-ибн-Торон?
– Я только переводчик, – быстро отрекся Онфруа.
– Охота тебе переводить всяких арабов, своих, что ли, мало… мудрецов, – буркнул Гион недовольно. – Избавь уж меня от сарацинских стишков, мало мне, что я сарацинскую игрушку на столе терплю.
Онфруа подумал и не стал расстраивать товарища льва известием, что нарды вообще-то игра тюрскская, по происхождению тоже весьма сарацинская. Что ж тогда ему останется, домино? Всякому просвещению должен быть предел. Милосердие выше просвещения.

Полковник Санлис тем временем, тихо насвистывая себе под нос, сел за руль своего автомобиля. Он понятия не имел, что это будет его последняя поездка по хранимому им городу к знакомому подвалу. Он понятия не имел, что это вообще будет его последняя в жизни поездка. Что даже тела его не найдут, хотя и прочешут всю реку вдоль и поперек, какая ужасная трагедия, человек такого высокого положения, честный служака, даже похоронить нечего, ни следов, ни подозреваемых, неизвестная арабская группировка, должно быть, наркоторговцы, имевшие к нему личные счеты, что за нелепая гибель.

+

У маркиза Монферрата в последние дни было скверное настроение. Очень, очень не вовремя кончился старина Ги, надо же было ему так подставиться! В самый, можно сказать, неудачный момент. С новым начальником СИЗО, Милем Планси, у маркиза и его присных никаких связей не было, происходящее становилось куда труднее контролировать. Судебное заседание было назначено на 25 ноября – сразу после их с Изабель свадьбы: Конрад нарочно так приурочил бракосочетание, чтобы в случае, если мальчишка таки выйдет на свободу, Изабель видела – это произошло благодаря ее послушанию, и сделала верные выводы.
А дело шло к тому, что мальчишка, скорее всего, действительно выйдет. Утешало только то, что, по последним вестям от Санлиса – упокой его Господи – паренек был уже изрядно наказан. Совершенно сломлен, плачет по ночам, умоляет оставить его в покое, едва ест, почти не спит. Хорошо, если он выйдет законченным посттравматиком, который при виде мужчины будет бледнеть и заикаться, а при виде женщины прятаться под кровать, с тоской вспоминая былые денечки. С Изабель он этими новостями не делился – помнил свое обещание, да и берег ее ради мира в собственном доме, однако ничто не мешало ему находить в них свое личное утешение.
А утешение ему требовалось: репутационный ущерб от этой истории уже был весьма ощутим. Все эти протестные дела изрядно действовали маркизу на нервы: совсем иной образ он хотел иметь в глазах общественности, образ щедрого мецената, человека высокой культуры… а не нечистого на руку похитителя чужих молоденьких жен. И злодея, засадившего в тюрьму невинного, чуть ли не святого душку Торона. Неприятно, когда люди бойкотируют твои арт-галереи только потому, что ты имел достаточно собственного достоинства, чтобы по заслугам наказать мелкого паршивца.

– Трудно без Санлиса, – в который раз сказал он своим лучшим друзьям, в очередной раз собравшихся к нему на коктейли и на обсуждение текущих дел. – Как же меня утомил этот… Лузиньян! Своей дерзостью, самодовольством, наглостью беспримерной…
– Какой-то жалкий певец песен, как говорится, ртом, и от него столько вреда! – горячо поддержал Ибелен. – Нищеброд, вечно клянчит денег то у родни, то у всего прочего мира, вечно в долгах за свою бездарную музыку, а ведь люди слушают, тиражируют… У последнего его гнусного клипа, «В нашем тире поселился замечательный маркиз», каждый день по десятку тысяч просмотров.
Конрад налился кровью от упоминания этой мерзкой песенки. Да еще и намекающей на его новейший бизнес-проект! Он уже осведомлялся, нельзя ли подать на Лузиньяна в суд за оскорбление личности или, к примеру, за клевету, но увы – имя Конрада в песенке не упоминалось, сплошные гадкие намеки.
– Избавьте меня кто-нибудь от этого… «Короля», – в сердцах возгласил он, ставя стакан с оглушительным стуком. – Рено, дорогой, ведь наверняка на него можно найти целую гору компромата!
– В недавней молодости он увлекался, скажем так, стимуляторами, – кивнул Гарнье. – Можно попробовать что-то по этой части. Только вот своих доверенных людей у нас сейчас нет, как же трудно без Санлиса… Придется поработать с кем-то еще, прощупать этого Планси, например. Посмотреть, где у него слабые и сильные места. Но это все требует времени, Конрад, вы же понимаете.
– Лучше думайте пока о более насущных вещах, например, о предстоящей свадьбе, – успокаивающе произнес Ибелен. – Организация торжества такого размаха – это, я бы сказал, культурное событие. Списки гостей, приглашенные артисты, церковная часть… Ну да, архиепископ отказался проводить венчание, говорит, что за аннуляцией нужно обращаться к Папе. Зато епископ Филипп Бовейский совершенно-таки готов провести обряд под свою ответственность, его сигаретный бизнес в свое время получил от нас хорошую поддержку, теперь его очередь нас поддерживать.

О более насущных вещах, да, о более насущных. Гарнье торопился домой, хотел проводить с семьей больше времени, а вот Балиан с удовольствием остался у маркиза поужинать. В огромной столовой накрыли на троих, Изабель явилась за стол в кремовом коротком платье с кружевными вставками – маркиз сам выбирал по каталогу, ему нравилось покупать ей одежду на свой вкус. А вкус у него был консервативный: женщина должна одеваться женственно, никакого этого вашего пацанства, штанов-футболок, лучшее украшение женщины – скромность и облегающее платьице.
Вообще после того, как Конрад добился вожделенных двух полосок на тесте на беременность – а добивался он этого, скажем так, старательно – он стал подчеркнуто щедр и ласков с будущей матерью своего ребенка. Постоянно что-нибудь ей дарил, уважал ее капризы – мол, голова болит, можно, я просто пойду спать. Он не знал, с каким отвращением, раздеваясь перед сном, Изабель смотрит на свой пока еще плоский, совершенно не изменившийся живот, где уже сидит личинка маркиза. Изабель неизменно представляла себе это существо маленьким Конрадом – плотным, рыжеватым – и несомненно мальчиком, мальчиком, взявшим ее в заложницы и готовящимся причинить ей очень сильную боль… хотя и несравнимую с болью, причиненной его отцом.
К счастью, спать маркиз предпочитал отдельно. Поэтому у себя в спальне Изабель по вечерам и ночам могла чувствовать себя относительно свободно. У нее был свой маленький секрет: в одной из книг в стеллаже – толстой пафосной Библии, красной, с золотым обрезом – она устроила тайник, который открывала каждый раз после визита маркиза или в его отсутствие. Изабель отлично знала, что эта книга, стоящая тут для интерьера, в ближайшие сто лет не будет снята Конрадом с полки, так что за сохранность секрета можно было не волноваться. Между страниц примерно посреди тома хранилось тоненькое серебряное колечко с Богородичной молитвой. И правда довольно дешевое колечко из церковной лавки. Каждый вечер Изабель надевала его на палец и засыпала, прижимая руку к груди. Каждое утро снова снимала его и прятала в книгу.
Сейчас она сидела за столом, разумеется, без всяких там колец. В ожидании, когда горничная подаст суп, тихо барабанила пальцами по столу. Конрад нахмурился – ему показалось, что он слышит ритм песенки про замечательного маркиза.
– Изабель, милая, ты не могла бы перестать?
Нагло улыбаясь – не только она, но и Конрад теперь был заложником сидящего у нее внутри ребенка – Изабель побарабанила еще немного, притворяясь, что задумалась и не слышит. Шикарная песня, просто шикарная. Король молодчина.
– Милая, – чуть громче повторил маркиз.
– А? Извините, я… немного ушла в себя.
– Возвращайся к нам из себя, пожалуйста, – ласково скалясь, Конрад накрыл ее руку своей, и она, как обычно, передернулась от его прикосновения. И, как обычно, сумела это скрыть. – И правда, отучайся уже обращаться ко мне на «вы». Не дело так обращаться к собственному мужу.
Горничная разлила янтарный бульон по тарелкам, тенью скользнула прочь. В камине снова весело горело пламя – ноябрь выдался холодноватый. Снова, снова Изабель предстояло выходить замуж в ноябре.
– К слову о мужьях и женах, – продолжил маркиз с улыбкой, которая, наверное, в его понимании именовалась интригующей. По мнению Изабель, она выглядела так, будто он намазал зубы жиром и хочет всем это продемонстрировать. – У меня для тебя кое-что есть. Да, немного преждевременно, но я подумал, что приятным сюрпризом будет, если ты сейчас хотя бы посмотришь.
Изабель положила ложку и терпеливо приготовилась смотреть. Конрад достал из кармана пиджака бархатную коробочку, подтолкнул к ней по столешнице. Внутри, разумеется, было кольцо… И оно, разумеется, было украшено миниатюрным маркизовым гербом в обрамлении бриллиантиков. Изабель чуть не рассмеялась – как она могла не догадаться раньше? «Это жена маркиза Монферрата». Лошадь породистая, достойная тавра.
– Какая прелесть, – с почтением сказал ее отчим, на глаз прикинув стоимость этого предмета. – Изабель, можно, я взгляну поближе? Авторская работа, единственный экземпляр!
– Не единственный, а парный, – Конрад продемонстрировал точно такое же кольцо, только намного больше. – Милая, я хочу, чтобы ты примерила. У нас еще есть несколько дней до свадьбы, чтобы в случае чего подогнать размер.
Изабель с омерзением надела на палец металлический поясок – он сел как влитой. Покрутила, чтобы камешки не царапались.
– Вроде ничего, – снова нагло сказала она, стаскивая эту гадость. Ибелен покачал головой, явно недовольный ее недостаточно восторженной реакцией.
– Тебе нравится? – с нажимом спросил маркиз.
Изабель пожала плечами.
– Да, ничего так. Дорогое, наверное.
– Скажем так, ты будешь носить на пальце цену новенького «лимузина», – улыбнулся маркиз не без гордости. – Но ты этого достойна, девочка моя. Ты сама – сокровище.
А ты – чудовище, подумала Изабель в рифму. Как назывался такой мультфильм – старая сказка – «красавица и чудовище»? Да и гоблин за столом в придачу. Отличная компания.
– Так когда отпустят Онфруа? – вернулась она к теме, на которую давно не заговаривала – уже целую пару дней. – Сразу после нашей свадьбы, правда же?
Конрад поморщился.
– Да, мы ведь это уже обсуждали, сколько можно муссировать этот вопрос. Кстати, милая, у меня тут возникла одна мысль. Хочется, чтобы этот… молодой человек больше никак не тревожил мою семью, не возникал на нашем горизонте. Я попросил бы тебя ему написать. Вежливо объяснить, что у тебя теперь другая жизнь, ты готовишься стать матерью, что к ошибкам юности ты возвращаться не намерена, что он тебя больше ни в каком качестве не интересует. Ну, сама понимаешь. Этим ты обеспечишь свой покой… и его дальнейшую безопасность.
Изабель взглянула на него с такой ненавистью, что маркиз сощурился. Значит, мало Онфруа того, что у него отняли кусок жизни, что его незаконно обвинили, заперли, били, может, и еще что с ним делали – по освобождении предполагается, что она должна вдобавок разбить ему сердце? Сказать любимому человеку, что она его больше не любит?
Но ведь маркиз, сволочь, совершенно прав – иначе Онфруа будет пытаться ее вытащить. Обязательно будет, не отступится ни за что… до самой смерти. Или до нового заключения, еще за какую-нибудь фальшивку, или до поножовщины в подворотне.
Уж ломать жизнь – так хотя бы только одну. Он пусть… живет. Полюбит кого-нибудь еще. Или никого, будет просто счастлив со своими книгами, друзьями и собаками. А если не счастлив, то хотя бы… свободен.
– Я понимаю, – медленно сказала она, глядя в стол. – И напишу. Как только его отпустят. После того, как отпустят.
– Вот и умница, – Конрад налил ей в стакан минералки, в то время как Балиан заново наполнил их бокалы вином. – Ты очень, очень умная и понятливая женщина.
– Меня сейчас от запаха мяса тошнит, – сообщила Изабель, едва принесли второе. – Можно, я возьму какой-нибудь фрукт и пойду к себе?
Все равно вина вы мне не нальете, подумала Изабель, провожая взглядом порхающую над столом бутылку. Это ведь может повредить ребенку. Зато я знаю, где ключи от бара. И свой бокал вина на ночь непременно получу и без вас, с ним легче терпеть ваш отвратительный мир, чтоб вы знали.
– Конечно, ступай, милая, отдыхай, – маркиз поднялся, чтобы подать ей руку. Как будто она инвалидка и не может сама встать со стула, что за идиотизм.
Сейчас она придет в свою комнату, запрется изнутри, наденет колечко и поревет как следует.

+

Тем временем Ги Лузиньян с женой, не знавшие (хотя и подозревавшие), что на этот раз озверевшие князья сговариваются против них, проворачивали непростое предприятие: пытались спихнуть на кого-нибудь своих детей.
Двое их дочерей – одна уже школьница, другая детсадовка – в принципе, привыкли быть «детьми полка»: Ги с Сибиллой, оба по натуре не особо заботливые родители, постоянно сгружали их то на бабушку, то на дедушку (так условно именовался бабушкин брат), то на кого-нибудь из братьев, чтобы свободно заниматься делами группы, разъездами, гастролями, записями и прочая, и прочая. Но на этот раз бабушка с дедушкой, как назло, были на отдыхе, Аймери тоже укатил по своим логистическим рабочим делам, и выбор, в сущности, оставался – один кандидат из одного. Чтобы повернее охмурить Джауфре, Ги с Сибиллой приехали на его холостяцкую квартиру с двумя бутылками его любимого виски и заказали гору шашлыка. При виде такой братской щедрости без особого повода Джауфре сразу заподозрил неладное.
– Вы что, опять на меня мартышек скинуть задумали? – с порога спросил он, когда Ги широким жестом протянул ему бутылку, а Сибилла – зеркальным движением – ароматно пахнущую мясом коробку.
– Брат, выручай, спасай, помогай, – заговорил Ги без малейшего смущения, быстро проходя на кухню, чтобы наполнить бокалы. С этим делом охмуреж удавался всегда лучше, чем без него. – Если не ты, то кто же? Кто любит меня, за мной, один за всех и все за одного, и все такое прочее. Гибнем, горим, умираем. Город в осаде. Враг подступает.
– У меня байк-шоу, – заявил Джауфре, со скрещенными на груди руками вступая в кухню за ним следом. – Так что вакансия няньки на этот раз не для меня.
– Джауфре, миленький, у тебя каждую пару месяцев байк-шоу, а у нас уникальный случай, – зашла с другой стороны Сибилла и открыла шкафчик найти блюдо для мяса. – Такие гастроли бывают раз в сто лет, честное слово.
– Петь на инаугурации президента Ришара Кордельона – это же возможность века! – Ги подсунул брату под нос стакан, и тот словно бы нехотя расплел могучие руки. – Да, я знаю, что он та еще задница. И президент довольно драконистый. Если бы я жил у него под крылышком, я бы постарался оттуда поскорее сбежать, ибо крылышко, мягко говоря, не ангельское. Довольно-таки перепончатое крылышко у него…
– Тебе ли перепончатых бояться, – Джауфре, хмыкнув, шлепнул брата по татуировке – так, что тот пошатнулся и чуть не пролил свой виски.
– Так вот я и не боюсь. И постараюсь извлечь максимум пользы. Не только собственной финансовой, но и для нашего дела с Тороном. Ришар под настроение любит изображать защитника угнетенных, и я его попробую настроить… на нужную волну. Может, он ноту какую накатает, вступится, вот это будет сильный ход, ты признай.
Джауфре тяжело вздохнул, сел на барный табурет со стаканом в руках – уже полупустым.
– Сволочи вы, а не родственники. Всю личную жизнь вы мне испортить хотите.
– А между прочим, девочки по тебе страшно соскучились, – подольстилась Сибилла. – Уже с неделю ходят за нами по пятам и канючат – когда же, когда же мы снова поедем к дяде Джауфре…. Они тебя больше любят, чем нас, как мне иногда кажется.
– Правильно делают, я тоже себя люблю больше, чем вас, – скривился Джауфре и потянулся за мясом. – Потому что я надежный. А вы – родители-кукушки. Ладно, Гийю, привози уж своих мартышек. Знали бы вы, какую шикарную женщину мне из-за этого придется отшить. Черную-пречерную, фигура – просто отпад…
– Жениться бы тебе, – подмигнул ему Ги, салютуя жене стаканом: проблема была решена. – У тебя с детьми отлично получается.
– Еще чего. Ты уже женился за нас обоих, как я то и дело говорю, – вздохнул Джауфре о своей горькой участи. – Валяй, спасай своего занудного Торона, а на брата родного забей, справлюсь как-нибудь.

Джауфре и впрямь был любимым дядькой своих племяшек: каждый и каждая мечтают о дядюшке, по которому можно карабкаться вверх-вниз, как по дереву, о дядюшке, который одной рукой может поднять тебя и посадить на шкаф, или повертеть над головой, играя в вертолет. Однако о своих детях он отнюдь не мечтал – ему хватало уже маленьких Лузиньянов в семействе, а жениться он и вовсе не собирался. «Не понимаю я вас, женатиков, – говаривал он Гийю и Аймери в моменты откровенности. – Это ж такая тоска смертная – каждый день годами просыпаться рядом с одной и той же! Ну, пусть красивой, но все равно – с той же самой. Это как годами есть одинаковые стейки или пить только вискарь. Ведь столько на свете разных девушек, всех цветов, и сколькие из них так же хотят с тобой малость поразвлечься, как и ты с ними!»

Однако правила чести запрещали Джауфре приводить в дом женщин, когда там гостили племянницы… И пить тоже запрещали. Ну, много пить. Ну, больше обычного. Так что из-за своего несносного брата ему опять приходилось на время забыть о маленьких радостях жизни… и о байк-шоу тоже забыть. Но чего не сделаешь ради своих? Лузиньяны, в конце концов, всегда были верны Лузиньянам, а остальной мир подождет.

– Приветик Ришару передавайте, – вздохнул он безнадежно, соединяя с братом стакан. – Напомните ему, как он, скотина, еще в бытность премьером запретил наш пробег по своей дурацкой столице, и как меня из-за этого арестовали на тридцать суток. Или ладно, не напоминайте. Дело прежде всего.

+

Ноябрьским вечером Этьенетта возвращалась домой, можно даже сказать, в приподнятом настроении. Конечно, Онфруа в каждом письме писал ей, что чувствует себя превосходно, что сокамерники у него хорошие люди, что здесь много возможностей для саморазвития, для чтения, только вот библиотека скудна, нельзя ли передать в следующий раз такую-то и такую-то книгу… Но она хорошо знала своего сына и понимала – в таком стиле он писал бы ей даже в случае, если бы его каждый день жестоко избивали, сокамерники были бы людоедами, а еда состояла из черствых корок. Он и в детстве был точно такой, с годами это качество только усилилось. Однако адвокат Форд после последней встречи с ним вполне убедительно ее заверил, что его подзащитный и впрямь выглядит совершенно нормально, здоровым, полным надежды и бодрым, и по крайней мере никаких внешних повреждений у него не наблюдается. Перспективы у грядущего заседания были весьма и весьма хорошие, и не последнюю роль в этом сыграл общественный резонанс. Этьенетту чуть ли не до слез трогало, какое количество людей, оказывается, сочувствовало ее сыну и готово было за него постоять. Причем людей подчас совсем незнакомых.
Единственное, что отравляло ее полный надежды настрой, – так это объявление о грядущей свадьбе маркиза Монферрата и Изабель Комнины-Леруа. Заключение о разводе было получено, препятствий на пути больше не стояло. Этьенетта понимала, каким это будет ударом для ее сына – а еще она понимала, что он не отступится. Он непременно будет пытаться ее вернуть, спасти от нового мужа, попробует влезть в эту историю не с одного – так с другого бока, а значит, опять подставит себя под удар. Господи, неужели никогда не удастся пожить спокойно… Господи, неужели это никогда толком не кончится?..

Завидев у ворот своего дома темную высокую фигуру – фигура стояла в тени, так что Этьенетта разглядела ее не сразу – она вздрогнула и остановилась. На нынешней стадии развития событий можно было ожидать любой неприятности, в том числе и угроз, и прямого нападения. Она быстро нащупала одной рукой в кармане плаща газовый баллончик, другой рукой – свисток в сумочке. Яркий фонарик тоже здесь. Все на месте.
Медленно, шагая так, чтобы каблуки громко стучали, она пошла навстречу фигуре – но та выдвинулась вперед из тени, и Этьенетта, расслабившись, вынула руку из сумки. Эту прямую, как доска, спину, эту осанку она бы узнала, даже не рассмотри она лица. Ее бывший муж, полковник Шатильон.
В камуфляжных штанах, высоких ботинках и куртке он топтался под моросящим дождем, поджидая ее, а за дверью тревожно скреблись и подлаивали собаки – запах Рено им был незнаком, оба пса появились в доме уже после развода.
– Здравствуй, – Рено откинул капюшон куртки, и дождь закапал ему на редеющие волосы. – Не бойся, я… поговорить.
– С чего бы мне тебя бояться? Здравствуй, – Этьенетта остановилась от него в нескольких шагах, держа руки в карманах. – Чем могу служить?
– Просто выслушать. Я не звонил, потому что ты бросила бы трубку. Как обычно. Ну и вообще. Лично оно вернее. Мало ли, кто слушает.
Этьенетта кивком признала его резоны.
– В дом ты меня не пригласишь, но, может… в машине посидели бы? Погода дерьмо.
В полковнике было что-то настолько странное, что Этьенетта даже испытала подобие страха. Нет, конечно, она не боялась, что он решит на нее наброситься с криком «Не доставайся ж ты никому» или еще что-нибудь подобное, она боялась чего-то другого, сама не могла сформулировать, чего именно.
– Зайдем в дом, мне нужно выпустить собак, – она вытащила из сумочки ключи. – Но у меня мало времени. Четверть часа, не больше. Тебя устроит?
– Ага. Да. И меньше даже нормально.
Впервые за десять лет – даже, кажется, уже за одиннадцать – Рено переступил порог этого дома, откуда его некогда так жестко и безапелляционно выставили. Обида, как выяснилось, была еще жива и глубока, и Рено сел на кухне хмуро, исподлобья оглядывая так сильно изменившиеся стены. Другие фотографии… Пацан весь в белом, с двумя собаками по сторонам и с каким-то спортивным кубком в руке, выпендрежник несчастный. Его девчонка-жена, едущая без рук на велосипеде, за спиной вьется длинный хвост волос. Картинка с Богородицей. Другая посуда по полкам. Вещи стоят по чужим местам. Давно уже не его дом, смотрит на него так же хмуро, спрашивает, кто здесь.
Собаки, обнюхав ему ноги и убедившись, что хозяйка его не боится, с облегчением выбежали на задний дворик, стоило Этьенетте открыть им дверь. На нормальный их выгул у нее сил и времени не хватало, и псы постоянно страдали, что не с кем как следует побегать. Впрочем, они вообще постоянно страдали и встречали хозяйку с разочарованным видом, словно бы ожидали кого-то другого… ясно кого.
– Красавцы, – проводив их взглядом, сказал Рено в неловкой попытке завязать беседу. – Гончак хорош. Породный такой.
– Не знала, что ты любишь собак.
– И всегда любил. Просто не держал, не до того было.
– Ладно, переходи уже к делу, у меня мало времени, – Этьенетта демонстративно посмотрела на стенные часы. Потом на ноги Рено, с которых уже натекла на пол маленькая лужица. Не забыть вытереть. А то так и останется до завтра, до прихода Анны.
– Просто хотел сказать, – Рено положил руки перед собой на стол, явно не зная, куда их девать. – Я видел объяву. И знаю тоже, что твой щенок скоро выйдет.
– Не называй так моего сына.
– Ладно, извини… твой пацан. А чего такого в слове щенок, щенок – это хорошо, это ж тоже собака4, – кое-как попробовал пошутить он, но бывшая жена смотрела ледяным взглядом. – В общем, скоро его выпустят. Надеюсь, не сильно потрепанным, он не для… этого, сиделец из него должен быть хреновый.
Уж ты-то знаешь, подумала Этьенетта горько, но ничего не сказала. Просто ждала.
– Так вот, я решу… проблему. У меня на всякий случай справка есть, что я психопат и с меня взятки гладки. С тобой мы не встречались, конечно, ты ж меня по идее ненавидишь, и пацан тоже, я его драл ведь нещадно, ты сама прописала в заявлении, так что вы тут ни при чем. Просто хотел, чтоб ты знала.
– Рено, что ты такое говоришь? – в кои веки она назвала его по имени. – Причем тут справка? Что ты затеял?
– Ну, ты увидишь сама. Все хорошо будет у щен… у твоего пацана, обещаю, – он встал и навис над ней во весь свой немаленький рост. Протянул руку, так что Этьенетта слегка отшатнулась – но рука просто повисла перед ней в воздухе. Этьенетта нехотя взяла ее и пожала – похоже, именно этого он и ждал, даже улыбнулся своей кривой из-за шрама улыбкой, задержав руку чуть дольше, чем ей было комфортно, и протопал по коридору обратно под дождь. Этьенетта смотрела ему в спину, в эту невероятно прямую спину, с нарастающей тревогой. Какая у него странная стала походка, почему у него такая походка, вдруг подумала она.
Миллион миллионов лет назад она уже задавалась вопросом, зачем она вообще некогда вышла замуж за этого мужчину. На этот вопрос она неоднократно давала себе и те, и другие ответы… и ругала себя, и оправдывала. После смерти своего первого мужа, отца Онфруа и дочки, Этьенетта ушла в работу с головой, чтобы хоть как-то заткнуть зияющую дыру посредине груди. И вот этот ее клиент, военный травматик, побывавший в плену, судившийся с сыном своей первой жены, чтобы сохранить хоть что-то от совместно нажитого имущества, – он просто был таким же одиноким. Он влюбился, что называется, от макушки до пяток, он дарил идиотские и совершенно ненужные дорогие подарки, он смотрел на нее так, будто она была самым важным, что осталось на этом дерьмовом свете. Он готов был часами ждать ее после судебного заседания, торчать у здания суда с букетом в руках просто ради того, чтобы проводить до дома, и Этьенетте показалось однажды, что чужая любовь сможет залатать эту прореху. Не детьми же прорехи латать, у детей вот-вот будет своя взрослая жизнь. Она вдова и он вдовец… Вдруг любви другого человека окажется достаточно на двоих, вдруг это может стать новым смыслом, хотя бы отчасти взамен смысла прежнего. Не получилось ничего, конечно. С самого начала, едва ли не со дня свадьбы было ясно, что не получилось, а дальше просто жалко было его, не чужого уже, а дальше, а дальше… Вот он уходил куда-то в дождь, как всегда, непонятно, пьяный или просто такой, как обычно, а у Этьенетты стояли в глазах слезы многодневной усталости. Гинфорт, как всегда, чувствовавший хозяйскую печаль с особой остротой, положил ей морду на колено.
– Хозяин скоро вернется, – гладя длинную серую голову, обещала ему хозяйка.
Лужицу на полу вытереть она так и не вспомнила.

+

Онфруа думал, что будет психовать перед днем суда, а сам завтракал с таким веселым, спокойным лицом, что Гион даже особо спросил – чего лыбишься-то?
– Просто сон яркий видел, – ответил Онфруа, на взлете закусываемого зевка прихлебывая мерзкий (зато теплый) чай, и едва не подавился. Гион, как и обычно, отдал ему вареное яйцо, и он был так благодарен, что считал себя должным поделиться достаточно сокровенным переживанием. – Мне отчим мой бывший приснился. Он… мне дал подзатыльник.
– А. Понятно. Детство, милое детство, сладкие воспоминания, – хмыкнул Ратье. – Совсем ты малахольный, Дани. Всякий раз не понимаю, как ты вообще дожил до своих лет, ведь полный придурок же.
– Не в плохом смысле подзатыльник, а в хорошем, – пояснил Онфруа, слегка краснея. – Легонько. Вообще не чтобы сделать больно. Сказал… это тебе за то, что ты усомнился, что все хорошо будет. А все хорошо будет у тебя и у твоей жёнки, не вздумай сомневаться. И он был такой веселый, в жизни таким не бывал, он же всегда мрачный тип, держись подальше, кому жизнь дорога. Я прямо волнуюсь, не случилось ли с ним чего.
– Хочешь, тоже на удачу тебе навешу? – Гион покрутил в воздухе тяжелой ладонью. – Чтоб меньше сомневался. Да не бойся, я так. Давай, Дани, валяй с… Богом твоим, как говорится, чтобы всё.
– Вы за меня, товарищи львы, помолитесь, пожалуйста, – серьезно попросил Онфруа, поднимаясь – за дверью уже замаячила фигура конвоира. – Это очень для меня важно. А я за вас обязательно, во всех обстоятельствах. И не оставлю вас тоже ни за что, как бы ни пошло оно, придумаю что-нибудь. И, в общем… благословите меня. Все же моя судьба решается… на ближайшее время.
– Чего?.. Благословить? Ты вообще двинулся, Дани? Кто тут тебе поп?
– Ну просто, я не знаю, перекрестите в дорогу. Мне важно.
– Полный придурок, – вставая, сказал Гион. – Поди сюда. Благословлю уж, как умею.
Онфруа шагнул ему навстречу, и убийца заключил его в короткие объятия, а потом таки отвесил обещанный подзатыльник. Совсем не больный, легонький. На удачу.
Алендрок воздержался от таких… близких контактов, он всегда от них воздерживался, кроме того раза, просто кое-как криво перекрестил. Ратье скрестил пальцы. И того довольно.

+

Полковник Рено Шатильон собирался умирать.
Это было не страшно, да и не впервые в его жизни. Хотя всегда оставалась вероятность, что выпадет другая сторона монетки, но на этот раз таковая вероятность была нулевой. И ладно. Пожил и хватит. Хорошая была жизнь, не скучная. Пострелял немало всякой сволоты. Даже любовь была. Недолго, но была.
У полковника Шатильона последнее время все чаще тягуче болело сердце. Умереть от сердца с его послужным списком как-то глупо. А еще глупее умереть на больничной койке. Лучше уж с оружием в руках.
Рено собирался умирать и в самом прямом смысле слова: перед ним стоял на столе раскрытый дорожный чемоданчик, в который он вдумчиво складывал все, что потребно человеку для дельной хорошей смерти. Он положил в чемоданчик свое наградное оружие – дар за Монжизар от благодарного правительства, жаркое было дело. Хорошо, что это «Глок»: без предохранителя, выхватил и стреляй. Восьми патронов точно должно хватить. Рено провел пальцем по серебряной пластине с гравировкой своего имени. Послужи, тезка, не подведи в последний раз. Также в чемоданчик, кроме смены белья, легли бритва, верная армейская фляжечка с крепким (вечером в поезде можно, только с утра ни-ни), справка о разрешении на ношение оружия, таблетки от сердца – с утра оно должно работать идеально, не дай Бог засбоит. Половина жареной курицы из холодильника – купил готовую, сам он не готовил много лет, уже забыл, как плиту включают. Что еще? А, блокнот и ручка. Нужно будет записку написать, тоже в поезде, заодно и время провести. Бессонница бывала частой гостьей у полковника в последние годы. Ничего не забыл? А, вот это тоже пусть будет. Полковник открыл металлическую коробку, где держал свои побрякушки, и выбрал большой золотой крест на золотой цепи и бронзовое кольцо-печатку с инициалами RC.

Никто еще не знал, что полковнику Шатильону отказали в новом контракте. Сказали – вы же теперь почетный инвалид, у вас же большая военная пенсия за заслуги и за выслугу, ваше имя даже в учебники истории Новейшего времени вошло, чего вам еще не хватает? Пусть повоюют молодые, а вы наслаждайтесь наконец-то покоем, можете себе позволить.
Все равно что в рожу наплевали. Все равно что сказали: подвинься, дедуля, ты нам больше не нужен, никуда ты больше не годишься. Страна обойдется без тебя, иди, пей вечерний кефир и покрывайся плесенью.
На это полковник Шатильон был решительно не согласен. Он сам выбирал, как и где ему умирать.
И – за что ему умирать.
За кого.
Отечество в нем больше не нуждалось, зато был тот, кто очень даже нуждался в его помощи. Этьенеттин щенок. Да что уж там Этьенеттин… его, Шатильона, единственный щенок, другого-то Бог не выдал. Паршивый, да. Либералишка. Святоша. В белом платьице в церкви алтарничать ему куда веселей, чем заниматься любым мужским делом. Сколько раз в его детстве Рено ему уши драл, ремнем угощал, раздавал затрещины – неисправим, ума не вколотишь. Но Рено имел право его лупить, даже и взрослого, по праву отчима, – а вот прочие не имели. Никто другой не имел права лупить его щенка. И уж тем более… уничтожать его жизнь, какую уж он сам себе напостроил.
А если кто-то решил, что у него такое право есть – ему придется иметь дело с полковником Шатильоном.
Тем более что у полковника было преимущество перед любым другим бойцом, перед любым охранником-телохранителем: те берегут не только начальничью, но и собственную жизнь, а Рено его жизнь больше ни нахрен не сдалась. Он вполне был согласен на размен, приоритет – убить, а не остаться не убитым.
Рено переоделся в парадную форму, провел ладонью по медалям. Каждая – это чьи-то отнятые жизни, по приказу страны отнятые, по Божьей воле. Одно только он и научился делать в жизни хорошо: убивать. Не вышло сделать счастливой, например, одну-единственную женщину. Сделать так, чтобы его полюбил один-единственный ребенок. У щенка с этим – с женщинами и детьми – куда лучше получится, он ведь и сам как баба, поэтому баб хорошо понимает. Нужно только дать ему шанс. Применив свой единственный, но весьма полезный в данных обстоятельствах талант.
В церковь было бы неплохо зайти перед дорогой, ну да ладно, не успевает – так не успевает. Пусть в церковь за него потом мальчишка зайдет, свечку поставит.
Ночной поезд уходил через полтора часа. Еще нужно успеть купить билет.
Окинув прощальным взглядом свою неуютную, давно неприбранную квартиру, полковник Шатильон обулся, зашнуровал ботинки – правый на ноге, левый на протезе. Последний, так сказать, подарок от любезного отечества, дорогой протез, чудо техники, с этим, как его, вакуумным креплением. Еще один секрет Рено. Ни мальчишка Онфруа, ни уж тем более Этьенетта, никто, кроме пары боевых друзей – один из которых недавно переселился на небеса – понятия не имел, что из последней горячей точки Рено вернулся одноногим, а теперь сделался немного… железным дровосеком, железным человеком, был, что ли, такой супергерой в кино. Хорошая штука, только на ночь приходится отстегивать, ну так вон уже сколько лет Рено спал совершенно один.
Говорят, каждый человек рождается один и умирает тоже один. Врут. Рождается человек как минимум в компании своей матери, изнутри наружу, а умирает… как минимум в компании Бога. Тоже вроде как изнутри наружу. А порой и в более обширной компании. Хорошо, когда человек волен выбирать эту компанию сам.
Выходя, Рено не забыл захватить объедки, оставленные от обеда для дворового кота. Своих животных он не держал, куда там еще животные при таком образе жизни, а вот к этому паршивцу что-то прикипел: кот был наглый, мерзкий, с драным ухом и шрамами на роже, и такой же, как Рено, беспросветно одинокий. Когда полковник как-то попробовал покормить его с руки, тот ему чуть палец не отхватил, и теперь он так не рисковал – просто бросал ему все эти хрящи и куски куриной кожи у подвального окошка, а кот, высунув наружу когтистые лапы и злющую голову, их с урчанием втягивал, почти не жуя. Бывай, бандюга, теперь давай сам, подумал полковник, горкой высыпая куриные хрящи в их с котом назначенном месте. Может, еще какой дурак найдется кормить такую злобную тварь, как ты. А будь ты милым, ласковым и пушистым, как один мой знакомый беленький мальчишка, может, тебя бы кто и прибрал себе домой. Или тебя сожрали бы свои же сородичи. Все на свете имеет свои риски, будь ты добрым, будь ты злым, такие дела. Но и свои преимущества – тоже.

+

И снова, и снова маркиз Монферрат был очень зол. Все как будто против него ополчились, проклятое мироздание против него сговорилось со всеми вокруг.
Брачный контракт планировали заключить на день раньше венчания, а гляди-ка, у крючкоторов возникли проблемы. Каких-то выписок со счетов они не могли никак дождаться, искали еще миллион бумажек про имущественное положение брачующихся, с определенными акциями возникли проблемы – в общем, получалось, что до венчания никак не успевают. А венчание и контракт были подверстаны под судебное заседание, все было так хорошо рассчитано, сперва официальный брак, потом церковный, красивый, с журналистами и фотографами, потом еще маленькое – человек на сто пятьдесят – празднество в особняке…
Швырнув трубку так, что телефон едва не разбился, Конрад хватил грамм сто виски из бара и набрал номер Филиппа. В смысле епископа Филиппа, верного друга своего.
– Фил, ну прости. Не успеваем мы никак. Ты же нас повенчаешь без этой дурацкой печати? Я забронировал собор под церемонию две недели назад, сам понимаешь, какая там очередь, на следующий день органный концерт, в предыдущий – сто сорок пять экскурсий, не дом Божий, а филиал мэрии просто! Перебронировать трудно уже очень. Ну ты же сам знаешь, какие эти юристы криворукие ублюдки. Послепослезавтра будет готово, говорят. Брачный агент подъедет с раннего утра, говорят… Черта с два мне они нужны у меня в доме с раннего утра, если…
– Конрад, не кипятитесь, – успокаивающе пророкотал Филипп Бовэ. – Обвенчаю я вас когда договорено, я ж и на Папу тут, в общем, положил болт, неужели же на мэрию не положу еще маленький болтик. Завтра все по плану, а потом ждите своих брачных агентов и делайте что хотите, а я вас поженю красиво и пафосно, как заказывали. Юридические дела будете сами решать, а я что вам должен – то и отдам, как договаривались. Мне ваш штамп в документе не нужен, мне нужно, чтобы у вас праздничек хороший получился.
– Спасибо, Фил, – с чувством сказал маркиз, шумно дыша в трубку. – Я тебе опять, получается, должен. И отдам непременно, сам понимаешь, за мной дело не станет.

Изабель Комнина-Леруа невероятно гордилась собой: сегодня за весь день она умудрилась ни разу не заорать.
Она не орала с маркизом рядом в лимузине, хотя маркиз постоянно ездил рукой по ее голой спине – такой покрой платья, спина почти вся открыта, Монферрат сам выбирал фасон.
Она не орала в церковном дворе, вынесла и торжественный свадебный марш, и выпускание на волю из клетки клятых белых голубочков. Она даже честно не откусила голову голубку, которого посадили ей на запястье. Он-то ни в чем не виноват.
Она не заорала, когда маркиз на церемонии выпускания голубков прилюдно обхватил ее за талию и поцеловал – очень-очень долгим поцелуем, вызвавшим развеселые овации высочайших гостей. Она не укусила его за язык, а ведь могла, могла. Вот было бы здорово, столько крови, столько крика.
Страшное дело – заложники: их наличие позволяет делать с тобой почти все, что угодно.
Почти, все-таки почти.

Вот в храме стало как-то слишком много, Изабель близко подошла к пределу, за которым уже нечего терять и ты просто орешь, и плевать на последствия. Может, дело было еще в бокале шампанского – маркиз позволил ей выпить эти несколько глотков на пороге храма, ритуальное, можно сказать, действие, притом что даже малые дозы вредят ребенку, но на свадьбе-то можно чуть-чуть. Пузырьки ли ударили в голову, или просто она достигла последней грани своего терпения, которым – она была уверена – даже известный терпила Онфруа впечатлился бы. Но когда этот мерзостный молоденький мудак – так называемый епископ, Бог, куда Ты вообще смотрел, допуская его рукоположение… Впрочем, Бог последнее время, последние дни, годы, века смотрел, похоже, куда угодно, только не на сотворенный Им с перепоя мир. В общем, когда этот отвратительный тип, здоровенный, как спортсмен, с ухоженной короткой бородкой, вопросил, «от имени святой Церкви желая испытать их намерения» – мол, Конрад и Изабель, имеете ли вы добровольное и искреннее желание соединиться друг с другом узами супружества – у Изабель вдруг сорвало нарезку.
– Нет, – сказала она, глядя епископу прямо в глаза.
Тот удивленно поднял густые брови.
Конрад стиснул ей руку так, что пальцы захрустели. И сказал едва слышно, наклоняясь к ее уху:
– Сдохнет в камере. Внезапно. А перед этим его трахнут по кругу.
Ничего себе, какие наш меценат и покровитель искусств знает слова. Он, оказывается, знает слово «трахнуть». Это он-то, который каждый вечер в ее спальне, расстегивая брюки, ласково-властно говорил: «Ну что, девочка моя, перейдем к супружеским обязанностям?» Изабель дернула руку, молча прося освободить ее, и громко почти что выкрикнула –
– Да.
Маркиз тут же ослабил хватку.
– Имеете ли вы намерение хранить верность друг другу в здравии и в болезни, в счастии и в несчастии, до конца своей жизни?
– Да.
– Да.
– Имеете ли вы намерение с любовью принимать детей, которых пошлет вам Бог, и воспитывать их в христианской вере?
– Да.
– Да.
….в христианской вере… Конрад вообще ни в какого Бога не верил, ни в христианского, ни в какого другого, Изабель точно знала. Однако же он постоянно участвовал в чем-нибудь церковном, мелькали его фотографии в главном соборе страны рядом с президентом, со свечечкой в руках… Он крестил детей своих товарищей, например, дочку Гарнье, он периодически жертвовал на строительство храмов крупные суммы. И это чудовищное венчание – будто нельзя было ограничиться подписанием брачного контракта частным образом – тоже было данью общественному вкусу, очередным подтверждением, что маркиз Монферрат не только высококультурная, но и высокодуховная личность. «До конца своей жизни», подумала Изабель, слышь, Бог, а можно, тогда это будет довольно скорый конец? Я не хочу умирать, но вот умереть вполне себе хочу. Впрочем, что толку Тебе молиться, Ты же, похоже, за что-то нас ненавидишь. Что-то пошло не так с самого начала. Каждый за себя и Бог против всех.
– Брачующиеся, развернитесь друг к другу и подайте друг другу правые руки, – весело пророкотал епископ Филипп. Изабель повернулась, как механическая кукла. Перед ее глазами оказался теперь витраж с мученичеством святого Этьена, то есть Стефана, святого патрона храма. Красивый светловолосый парень в красном, похожий на Онфруа, стоял на коленях со сложенными у груди руками под градом камней, изо рта его выползала (это его так тошнит, подумала Изабель) лента с выписанными словами: «Господи! Не вмени им греха сего». Город вокруг Стефана подозрительно напоминал местный городской центр с ратушей, со зданием парламента – автор витража, видимо, руководствовался возрожденческим принципом «Что вижу, о том и пою». Привет, Этьен, подумала Изабель, привет, братец, как я тебя понимаю. Только не умею так, как ты. Пусть вменит. Мое такое частное богословское мнение (как выражается Онфруа): пусть вменит как следует.
Епископ обернул их с Конрадом соединенные руки своей столой.
– Сейчас вы вслед за мной произнесете слова супружеской клятвы. Жених говорит первым. Итак: Я, Конрад, беру тебя, Изабель…

Полковник Шатильон опустил пальцы в чашу с освященной водой, перекрестился и преклонил колено. Зашел все-таки в церковь напоследок, так уж получилось. Прости, Бог, я знаю, что в Твоем доме стрелять – дело дерьмовое, молча сказал он, позволив себе эту секунду промедления. Но у меня выбора нет, Сам понимаешь. Мне нужно прекратить кое-что еще более дерьмовое, что затеяли в Твоем доме. В общем, прости.
Сумка через плечо тяготила его, как неуместный довесок к парадке, но тут уж тоже ничего не поделаешь. Не до стиля.
Телохранитель – тот, что стоял справа от маркиза в главном проходе, мониторя в том числе двери – сразу заметил, что что-то идет не так, профессионал, в богадушумать его. И опять-таки как профессионал он собирался брать живьем, выяснять, кто за этим стоит – и этим совершил замечательную профессиональную ошибку. Игра на опережение была очень короткой, некоторые даже завизжать не успели. Пока пули телохранителя – одна, вторая – плотно входили Рено в протез, выигрывая ему необходимые доли секунды, епископ Филипп успел сориентироваться, очень по-военному рванул маркиза за связанную столой руку, бросая его на пол, Изабель покатилась за ним следом… Но полковника Шатильона такими уловками не возьмешь, он умел делать поправку на движение. По меньшей мере четыре пули вошли Монферрату в спину, одна напрочь снесла ухо, с визгом вгрызлась в мрамор алтаря. Больше уже не успел – грудь, голова, голова, грудь, полковник Шатильон с кровавой дырой вместо глаза грохнулся под ноги почетным гостям, даже и самой матери невесты, которая закрыла лицо затянутыми в длинные перчатки руками. Не помогло – все равно ее крепко забрызгало кровью.
Двое телохранителей уже бежали к мертвому Рено со всех ног посреди раздающейся перед ними, как воды Чермного моря, толпы, кого-то бурно тошнило прямо в букет белых роз – весь проход был украшен такими букетиками… Кто-то рвался наружу наперекор общему движению, храм превратился в бешеную какую-то не то дискотеку, не то живую картину Босха, а пальцы полковника медленно разжимались, навеки выпуская верный наградной «Глок». На груди его наливалась кровью из пульсирующей наружу раны медаль за город Монжизар.
Третий телохранитель вместе с епископом согнулись над Конрадом, разворачивали его, чтобы увидеть, насколько все безнадежно – совсем безнадежно или наполовину безнадежно – но сам маркиз не видел никого, кроме маленькой женщины, чью руку продолжал конвульсивно сжимать. Лежа на полу – она довольно крепко ударилась головой – Изабель пораженно, как в замедленном кино, смотрела на все эти бегущие мимо ноги, на плывущую мимо реальность. А заодно и в вытаращенные, налитые смертью глаза ее второго мужа, которые жадно впивались в нее, на его хватающий воздух рот, который внезапно и резко разучивался дышать. Все как-то не по-настоящему, будто и не со мной. Я точно жива? Точно в поря…

– Изабель, – продышал маркиз, цепляясь за нее, последними усилиями вонзая ногти ей в ладонь. – Иза… бель… Прошу… дорогая… чтобы ребенок…
Господи, как же хотелось отпихнуть его мерзкую лапу. «Последний раз плачу за все». Сейчас широкими глазами глянуть ему в его стекленеющие, сказать громко, чтобы точно услышал – нет, подлый ты человек, нет у тебя шансов размножиться с моей помощью. Я вытравлю твою личинку из своего тела, как паразита, я не дам тебе шанса продолжиться на земле, не дам тебе шанса родиться на свет из меня еще разочек и снова кого-то мучить. С этим знанием и помирай.
Да только это была не личинка. Это был… человечек какой-то, ну, будущий человечек. Наполовину сделанный из нее, из ее генетического материала, хотя на другую половину – и из этой гадины. Ни в чем не виноватый. Не виноватый в том, что он ребенок Монферрата, как и сама Изабель была не виновата, что она дочь своей омерзительной матери. Это ведь не мешало ей быть не копией матери, а самой собой, живым человеком, любить все то, что та терпеть не могла, – рок-группу «Крик Мелюзины», собак, велосипеды, свободу, Онфруа, в конце концов.
Господи, скольким хотелось бы жизни, а им не дали… отняли, разбили, уничтожили. Некоторым даже начаться не позволили. Все, кто может жить, должны жить. Изабель так ясно увидела у себя перед глазами вместо маркизова лица – лицо своего мужа, своего первого и единственного мужа, такое спокойное, полное сознанием правды: если Бог чего-то хочет, значит, хочет, даже если нам от этого больно. Наверное, внутри у нее живой человек, ну или то, что может стать человеком, если просто дать ему шанс. Невиновным ни в чем человеком. Есть те, кто готов не давать жизни невиновным… просто потому, что они им мешают, потому, что не любят их. Уничтожать невиновных, проливать невинную кровь. Но Изабель надеялась, что она-то не из таких. Хотя этот несчастный ребенок, несомненно, очень сильно мешал ей, но он же не просил его зачинать.
– Ты сволочь, – тихо сказала она одному только Конраду, лежа на боку на мозаичных плитах. Наконец она научилась обращаться к нему на «ты». – Ты очень большая сволочь. Ты сделал мне много зла. Но этот чертов ребенок ни в чем не виноват. Ничего я ему не сделаю, уж будь спокоен. Я все-таки… христианка или кто, твою мать.
Глаза Конрада закатились, изо рта фонтанчиком выхлестнула кровь.

+

Изабель лежала у себя в комнате и пыталась читать что попало – рыцарский роман, Кретьен де Труа, у Онфруа были все его книжки, потому Изабель и схватилась сейчас за это чтение. Чтение не помогало – какой-то унылый рыцарь Персеваль бьется головой об стену из-за того, что много согрешил (да мне бы его проблемы, он хотя бы не беременный) – когда к ней постучали. К счастью, у нее на двери была задвижка. Она могла контролировать, так сказать, поток посетителей.
– Сейчас, – крикнула она, поспешно привычным движением сдернула с пальца серебряное колечко, затолкала его в книжку, книжку – в полку, отперла наконец. В доме было еще достаточно тюремщиков, она не могла позволить себе не прятаться. Маркизово гербовое кольцо валялось, один раз надеванное, на прикроватном столике. Теперь все так смешалось, так запуталось… Брачный контракт подписать не успели, иначе Изабель внезапно сделалась бы наследницей огромного состояния, а нынче она кто? Что она вообще делает в этом доме? Ибелен утверждает, что при доказанном отцовстве маркиза на наследство будет иметь права ребенок… Что они намерены отстаивать его право перед прочей родней маркиза, перед его братом, перед пожилым отцом… Снова Изабель делалась заложницей создания, которое, ведать обо всем этом гадюшнике не ведая, потихоньку развивалось у нее внутри, превращалось в человечка из набора клеток. Только теперь ей, возможно, светило стать сортирной королевой-регентшей при малолетнем сыне. Удивительно, как много вокруг кандидатов держать ее на цепи. Как много на свете цепей для одной-единственной маленькой девушки.
– Тебя к телефону, – странным, не своим каким-то голосом сказала ей мать, стоявшая за порогом. Она, как всегда, куталась – на этот раз в черный кардиган поверх строгого и длинного черного платья, на голове – черная наколка. Правила хорошего траура.
Изабель вытаращилась на нее, как тот самый Персеваль на Святое Копье с капающей с него кровью.
– Что?..
В этом доме к телефону ее еще не звали ни разу. Телефон стоял в кабинете маркиза, куда вход ей был заказан. Впрочем, кем заказан?.. Вот тем разряженным трупом, который теперь лежал в гробу на гигантском столе в овальной гостиной собственного особняка, усыпанный цветами с ног до головы?..
Господи, как трудно осознать, что его больше нет, что он просто кончился. Ведь его было так невероятно много. Был маркиз, да весь вышел.
Изабель быстрыми шагами прошла за матерью один лестничный пролет, потом вдоль по коридору, до кабинета. Та кивнула ей внутрь, на трубку, лежавшую на дубовой столешнице.
– Ты только выйди вон, потому что это мне звонят, – очень громко и грубо сказала Изабель, и Мария с непроницаемым лицом куда-то утянулась, будто змея уползла. Толчком ноги захлопнув дверь за собой, Изабель осторожно взяла ожидавший ее черный брусочек с голосом внутри.
– Халло. Слушаю.
– Милая. Это я. Я дома.
Изабель вцепилась в трубку, как в спасательный круг, и не сразу смогла заговорить – дыхание перехватило. Наконец прошептала:
– Ты цел? Ты весь… в порядке?
– В полном порядке, родная, да что мне сделается. Ну правда же, у меня здоровье дай Бог всякому. Главное – ты как?
– Хорошо, – прошептала Изабель, у которой сердце билось где-то в горле и мешало говорить. – Теперь уже очень, очень хорошо. Не волнуйся обо мне.
– Мне приехать за тобой? Слушай, есть ночной поезд, давай я им за тобой приеду.
– Не езди сюда, – быстро сказала Изабель, оглядываясь на дверь. – Мой отчим тут. И мать. И целая толпа охраны. Все с ума посходили с этими похоронами. Тебе не надо здесь быть.
– Именно что там твой отчим и мать, и целая толпа охраны… Не хочу, чтобы ты оставалась там хотя бы лишний день.
Изабель набрала в грудь воздуха, готовясь сказать. Чем раньше, тем лучше. Все равно ведь придется. Черт, но больно-то так почему? Она ведь ни в чем не виновата. Совсем. Кроме того, что когда-то посмела позволить себе его полюбить, забрать его себе, дать ему себя. Почему же сейчас она в таком дерьме, если не она, не она виновата?
– Послушай меня, – начала она сдавленным голосом, подбирая слова. Хотя чего уж тут подбирать слова, слово тут одно, и очень простое. Как ни крути, сказать его придется. – Послушай меня, милый мой. Есть одно… Обстоятельство.
– Что такое? – из трубки ей в ухо плеснула волна тревоги. – Что не так, родная? Ты помни, я их не боюсь. Я просто приеду и…
– Я беременна.
Ну вот, слово сказано. Пути назад нет.
Онфруа какое-то время потрясенно молчал – вернее, Изабель думала, что он молчит потрясенно. Любой будет потрясен, узнав, что его любимая беременна от его врага, который причинил ему столько зла и причинил бы и больше, если бы смог.
– Значит, поступление придется отложить на следующий год, да? – наконец заговорил Онфруа, и у Изабель в голове что-то сломалось. Как будто слезные каналы открылись, словно шлюзы, и из глаз просто хлынуло – совершенно неудержимо и бесконтрольно. Изабель даже слегка отстранила трубку от лица, чтобы ее не залило этим потоком.
– Значит, ты не… ты все равно… будешь…
– Это не страшно, – зачастил из трубки родной голос, набирая обороты. – Это означает всего лишь дополнительный год на подготовку! На няню нам хватит, чтобы ты могла заниматься каждый день, ходить на курсы при юрфаке, к тому же у тебя есть я – я сейчас же пойду читать про искусственное вскармливание, Господь не дал мужчинам грудного молока, зато дал руки и всякие специальные бутылочки! Мы отлично справимся, будем друг друга подменять, даже не волнуйся. У Анны матушка, кажется, подрабатывает няней. Нужна ведь надежная женщина, а не кто попало без рекомендаций, и поэтому…
– Погоди, – Изабель прервала этот поток речи, отчетливо расслышав движение за дверью. – Тут кто-то есть. Меня слушают. Я тебе перезвоню.
– Как скажешь, – выкрикнул в трубку Онфруа с другого конца мира. – Жду твоего звонка. Сижу около телефона и просто жду. Сейчас все спланируем. Люблю тебя.
– Я тебя, – прошептала она и нажала на кнопку отбоя, разворачиваясь к открывающейся двери. Это снова явилась ее мать.
Мария вдруг показалась дочери очень старой. Словно кости черепа проступили сквозь маску родовитой красавицы, дамы высочайшего света. Изабель заметила, что шея ее сделалась дряблой, под подбородком тоже начал обвисать мешочек кожи. Господи Боже, да ее мать становится старухой. Как она могла раньше этого не замечать?
– Ты подслушивала, – щурясь сквозь безудержно прущие наружу слезы, сказала Изабель.
– Подслушивала, – согласилась Мария, переступая порог. В руке она держала какой-то белый конверт. – Возьми. Это тебе.
– Что это? – подозрительно спросила Изабель, не спеша протянуть руку навстречу.
– Железнодорожный билет. И немного денег.
– Билет куда?
– Туда, – просто сказала Мария и вложила конверт ей в пальцы. – Поезд ночной, отходит в девять, наутро будешь на месте. Это двухместное купе, второе место выкуплено, ты хорошо выспишься. У тебя достаточно времени, чтобы собраться. Я вызову тебе такси.
– Почему? – глупо спросила Изабель, глядя на белый четырехугольник бумаги, как на ключ от собственной тюремной камеры.
– Потому что я не желаю, чтобы ты еще хоть когда-нибудь в жизни ездила автостопом. Теперь ты отвечаешь не только за себя, девочка.
Пораженная Изабель понимала умом, что нужно бы сказать спасибо, но это слово просто не выходило у нее изо рта. Никак. Вместо слова она кивнула.
– Я хотела бы видеться с внуком, – тихо произнесла Мария, и дочь вскинула на нее мокрый взгляд. – Участвовать в его жизни. Или ее.
– Так же, как ты… участвовала в моей? – не удержалась Изабель, нанесла все-таки один прямой удар. Она спустила ноги со стула и наконец встала, выпрямилась напротив матери лицом к лицу – одного роста, одного телосложения – ожидая… чего? Пощечины, вернее, попытки пощечины – Изабель была уверена, что сможет перехватить и остановить бьющую руку. В конце концов, она ведь моложе. И сильнее, да, теперь уже сильнее.
– Нет… иначе, – сказала Мария едва слышно. Ее осунувшееся лицо без макияжа казалось желтоватым. – И к слову… если вы повторно заключите брак до родов, отцом ребенка по семейному праву будет считаться мальчишка. Его мать тебе объяснит, это ее профессия.
Изабель долго, очень долго смотрела на эту женщину. На женщину, от которой она унаследовала прекрасные черные волосы, и эти миндалевидные глаза, и дуги аккуратных бровей, и светло-оливковую кожу. Эта женщина ломала ее с раннего детства, систематически лишая всего, что она любила, к чему влекло ее сердце. Она сажала ее под домашний арест. Била по лицу. Она сорвала со стены ее спальни тот самый постер «Крика Мелюзины», сообщив, что не потерпит подобной безвкусицы в комнате своей дочери, наследницы древнего рода. Она влепила ей пощечину при почтенных гостях на дочерином десятом дне рожденья, когда Изабель, расхихикавшись за столом, посмела показать язык маркизу. Пощечина была такой сильной, что девочка ударилась виском о подоконник, и пришлось срочно везти ее в травмпункт.
Эта женщина семнадцать лет назад ее родила, а до того носила во чреве.
И ее же голос – темный, тайный, давний – в совсем невероятном детстве выпевал над кроваткой Изабель плавные греческие слова колыбельных, слова ее далекой родины, проникавшие в сознание Изабель музыкой моря. О море пела Мария, O Kyklos tou nerou, O mia Thalassa, Изабель никогда не знала этого языка, не испытывала желания его учить, а он тем не менее жил у нее внутри, в токе ее крови, и сейчас неодолимо звучал с того неведомого берега, на котором она была еще простой и очень маленькой. O Kyklos tou nerou…
– Я посоветуюсь с мужем, – наконец выговорила Изабель. – И тебе позвоню.
– Хотя бы одна из моих дочерей просто обязана быть счастлива, – Мария запахнула на груди кардиган и развернулась, чтобы выйти. – Хотя бы одна из… нашего рода. Иди собираться. Чемодан у тебя в комнате. И… лишний раз не попадайся Балиану на глаза.

+

Сентябрьской ночью – совсем глухой ночью, хорошо после полуночи – в доме Торонов прозвонил дверной звонок. Онфруа пулей выскочил из постели, счастливый, что жена не проснулась: так вымоталась за день со своими курсами, что просто пошевелилась во сне и даже не открыла глаза. Онфруа впрыгнул в пижамные штаны и скатился по лестнице вниз, стараясь ступать босыми ногами как можно бесшумнее: не буди лихо, пока оно тихо. Дверь, за которой спало, собственно говоря, лихо, была предусмотрительно открыта, чтобы было если что слышно. По пути он чуть хромал: как и сулил доктор, нога немного болела в дождливые дни, но не сильно, ничего такого страшного.

Онфруа отпер дверь, в которую тыкались носами встревоженные – но, умницы вы мои, молчаливые – псы, и, сонно моргая, уставился на стоявшего за порогом высокого смуглого подростка.
– Саид? В такой час? Что-то случилось? Заходи скорее, только тихо, тихо…
Парень из курируемой им семьи – той самой, со «сложным» папашей – просочился в дверь, и вот тут-то собаки отчего-то возмутились. Гинфорт грозно зарычал, недовольный вторжением, Гамэн бухнул лаем. Онфруа поспешно зажал ему морду рукой, но было уже поздно: сверху послышался – безошибочно – тоненький скрип, грозивший перерасти… Ох, Онфруа отлично знал, во что именно.
– Иди на кухню, – шепнул он ночному гостю, а сам, по дороге щелкнув выключателем, бросился обратно вверх по ступенькам. Через минуту вернулся, покачивая на руках и всячески успокаивая крохотную девочку.
– Т-с-с-с! Кто у нас самый спокойный младенец во вселенной? Кто у нас сейчас получит свою бутылочку и т-ш-ш, все будет о-о-очень хорошо, о-о-очень потихонечку…
Занятый недовольно скрипящим младенцем, он впервые глянул на лицо Саида при свете – и тут же охнул.
– Боже, что с тобой? Бедняга, у тебя все цело? Тебе не нужен врач?
– Не, не надо, кости все на месте вроде, – подросток вытер кровь под носом, которая никак не хотела униматься. – Это отец меня побил. Вы не можете мне дать… какую-нибудь тряпочку?
Орудуя свободной от ребенка рукой, Онфруа быстро выдал пострадавшему и кусок марли, и лед из холодильника – положить на переносицу, нашарил в аптечке хорошую заживляющую мазь. Попутно он пытался укачивать малышку, которая, похоже, расходилась и скрипела все возмущеннее.
– А это у нас Мари, – представил он Саиду крохотное создание, головку которого уже покрывали черные пушистые волосы. – А это, дочка, у нас в доме гость. Кость на кость, в замке гость… Этот гость принес не мир! Этот гость чужой эмир! Этот гость тебе не мил, он наш замок осадил… Осадил, осадил, не помиловал! Катапульты приезжали, всех камнями закидали… Саид, прости, это не о тебе, это я уже на автомате, у меня сейчас не голова, а сборник детских стишков какой-то… С девочкой надо походить, это ее успокаивает.
Он терпеливо зашагал туда-сюда по кухне маятником, слегка прихрамывая.
– А дайте ее мне, – вдруг предложил парень, которому вроде бы удалось остановить носовое кровотечение. – Я с детьми умею. У меня же нет сестер, на меня то и дело младших скидывали…
Онфруа недоверчиво передал ему младеницу – и Саид внезапно каким-то очень ловким, залихватским движением закинул ее себе на плечо. Онфруа не успел ужаснуться и отобрать дочь обратно – та вдруг довольно засопела и угомонилась.
– Вот так, вот так, мир тебе, мир тебе, – приговаривал парень, потряхивая ребенка короткими движениями, и Мари, засунув палец в рот, внезапно закрыла глаза. – Справа мир и слева мир, и снаружи, и внутри…
– Ничего себе у тебя талант! – восхитился Онфруа, открывая холодильник, чтобы налить гостю чего-нибудь попить. – Сколького я о тебе не знаю!
– Да стал бы я кому говорить, засмеяли бы, – пробормотал Саид смущенно. – Это же не мужское дело… Женское… Нянчиться…
– Это великое дело для очень сильных духом, – с чувством возразил молодой отец: за два месяца со дня родов он успел прочувствовать сию премудрость на собственной шкуре. – Так что прими от меня заверения в великом моем уважении. И расскажи уже, что с тобой случилось, почему вы поссорились с отцом.
– Да мы не то что поссорились… Просто он меня выгнал, – моргая вспухшими глазами поверх детской головки, вздохнул Саид. – Скажите, можно я, пожалуйста, у вас немного поживу? Хоть несколько дней. Я работу искать буду, такую, чтоб с жильем, и найду хоть тресни, а пока мог бы у вас чего-нибудь полезное делать. Уборку, например. Или траву скосить… У вас есть трава? В хорошем смысле?
– Есть немного, и ее сто лет не косили, – кивнул Онфруа и подвинул ему стакан сока. – Попей холодного, хочешь? Скосить нашу садовую лужайку – это и правда отличная идея, под нее и косилку одолжить можно. А если ты будешь еще совсем немножко… хотя бы вечерами… помогать с дочкой, я вообще стану самым счастливым человеком в мире. Учебный год начался, няня у нас только днем, устаем немного… И тебе повезло, моя теща только что освободила гостевую комнатуууау, – он не сумел сдержать зевка и едва успел прикрыть рот ладонью.
На самом деле Онфруа считал, что больше всех повезло с отъездом тещи ему самому: визит Марии Комнины на крестины внучки стал непростым испытанием для всех участников процесса. Даже крестный отец – к восторгу Изабель, сам Король, который и на крестины явился в каком-то неимоверном кожаном клепаном прикиде и этим дополнительно оскорбил религиозные чувства Марии – после отмечания, прощаясь с Онфруа, помнится, шепнул ему: «Грейся мыслью, что зато она с вами не живет. В гомеопатических дозах она не смертельная».
– Спасибо, – с огромным облегчением выдохнул Саид.
– Работу тебе поищем, я по приходским каналам поспрашиваю, – продолжил Онфруа. – Такую работу, чтобы от учебы не отвлекала. Курьером, например, на частичную занятость, я имею в виду – нормальным курьером, доставлять еду или документы, а не всякую… гадость. Но ты уверен, что не захочешь скоро искать примирения с семьей?
– Не захочу, – Саид передернулся. – Да и бесполезно это, я же его знаю. Он вообще сказал, что за такое раньше убивали, как за предательство, и сейчас кое-где тоже убивают, и мне очень повезло, что ему в тюрьму не хочется из-за меня сесть, только теперь я ему больше не сын.
Онфруа слушал эти ужасы с нарастающим изумлением, с него даже сонливость слетела.
– Да что ты такое натворил, что твой родной отец… Безумие какое-то!
Саид смугло покраснел. Ребенок мирно посапывал у него на плече.
– В том-то и дело… Я это… В общем, попросить хотел. Еще и на этот счет попросить. Вы только сразу скажите, если нет, я пойму, ведь зачем оно вам нужно-то… Но вы не могли бы стать моим крестным? Я же того, ну, вы поняли. Креститься решил. Из-за чего и весь сыр-бор вышел… Так ведь говорят – сыр-бор вышел? Или я опять в языке путаюсь?
Онфруа осторожно обнял его поверх спящей, сладко посапывающей девочки.
– До чего же я рад, – тихо сказал он. – Представляю, как дорого тебе стоило на это решиться. Как ты решился вообще?
Саид пожал плечами – едва-едва, чтобы не потревожить ребенка.
– Да ну как… Просто читал. Думал. А потом решил, что если вы во все это верите, то оно и есть правда.

+ FIN ET GLOIRE À DIEU +
+ ET PAIX SUR LA TERRE AUX HOMMES QU’IL AIME +

Часть 2
Анри, или Роман о Трое
Henri ou Le Roman de Troyes

Посвящается памяти моего отца.
Надеюсь однажды увидеть тебя в добром здравии, папа.

+

Пока Онфруа Торон и его сестренка, цепляясь друг за друга, учились делать первые шаги в своем замечательном городе на юге Неверленда, к северу от них, в самом центре столицы, учился делать первые шаги ребенок по имени Анри Труа. Единственный сын и в будущем наследник гигантского бизнеса своего отца, владельца крупнейшего издательского дома страны. Он был ровесником Онфруа, только на несколько месяцев постарше – родился в самом конце июля. Ничто не связывало двух этих мальчиков, кроме одинакового возраста, да и откуда бы взяться связи: Анри с младенчества ждала блестящая карьера в самых высших кругах, связанных с искусством, Онфруа собирался провести свою жизнь в куда более скромных условиях, тихонько заниматься лингвистикой… Вряд ли можно было ожидать, что эти два человека когда-нибудь встретятся. Впрочем, нет, связь все-таки существовала, хотя и не прямая. Онфруа предстояло в подростковом возрасте невероятно полюбить человека, которого Анри в том же самом возрасте возненавидел.
Именно отец Анри, которого тоже звали Анри, когда-то поднял этого человека, можно сказать, из грязи. Вернее, из безвестности. Посредником послужила его молоденькая, на двадцать лет младше, обожаемая жена, по случайности наткнувшаяся в его кабинете на интересную рукопись. На пачку машинописных листов, которую он просмотрел по диагонали, намереваясь отослать ее автору с вежливым отказом. Никому неизвестный какой-то клерк, без связей, без знакомств, мутное фэнтези с закосом под рыцарский роман, тоже мне «новый Оссиан», сейчас такого не читают. А жена вдруг, что называется, залипла – и смогла убедить его, что на самом деле это золотая жила, что этот автор еще прославит и себя, и само издательство, его открывшее, Анри, ты случайно нашел в куче макулатуры жемчужину, помяни мое слово – ты это еще будешь десять раз переиздавать. Анри поверил ее литературному чутью, которое у нее и впрямь было куда тоньше его собственного. Когда автор – некий Ален Талье с забавным псевдонимом «Кретьен» – явился к нему для подписания договора, Анри-старший, натура щедрая и благотворительная, испытал к нему даже жалость: под тридцатник парню, а перебивается случайными заработками, одет кое-как, при виде суммы гонорара аж затрясся от радости… Но глаза горят – смысл жизни у него явно в собственной писанине, а не в том, чтобы в этой самой жизни как следует устроиться. Вместе с договором он предложил парню должность своего личного ассистента – образование у того было хорошее, вполне позволяло занять такую позицию. Заодно узнал, что роман, оказывается, – всего лишь первая книга задуманной серии, что написано еще несколько, а планируется и более того. Если первая книга хорошо пойдет, можно будет и серию запустить, это отлично работает. Анри и не ждал, что к моменту, как его сын отправится в лицей, по романам его протеже начнут снимать сериал, что он получит ряд литературных премий, что подростки будут устраивать по его ярким уникальным мирам ролевые игры… Но чутье не подвело его дорогую супругу Мари. Курица, купленная считай из жалости, начала нести золотые яйца.
Кретьен был человек удивительного темперамента: совершенно не умел себя продавать, строить карьеру, но работоспособен был чертовски. Едва закончив очередной роман, он тут же хватался за следующий, после краткого перерыва загорался новой идеей, и какое-то время с ним получалось говорить только и исключительно об этом. Анри Труа-старший даже посмеивался над маниакальной натурой своего протеже, а вот Мари, искренне считавшая его гением, крепко сдружилась с ним на этой почве. Миры Кретьена увлекали Мари ничуть не меньше, чем его самого, и бывало даже, что она вставала среди ночи ему позвонить по тому поводу, что ей пришла новая идея об отношениях пары персонажей, о том, как она представляет тот или иной поворот сюжета. Анри-старший не возражал – жене, явственно скучавшей в роли домохозяйки, требовались развлечения, друг семьи их регулярно поставлял, причем развлечения здоровые, не вредные, даже имеющие отношение к семейному бизнесу. Анри-младший привык к присутствию этого человека в своей жизни, как привыкают к родственнику. Постоянно благодарный своему старшему другу за предоставленный некогда аэродром для взлета, Кретьен расплачивался с ним, например, тем, что бесплатно репетиторствовал, готовя Анри к лицею, возил его с собой в киностудию, посвящая в съемочный процесс – Анри все было здорово интересно, пока он еще увлекался романами этого подлеца.

Полное собрание романов подлеца, о котором Онфруа знать не знал, что он подлец, украшало и книжный стеллаж в комнате Онфруа. Он открыл для себя этого писателя лет в двенадцать – и запоем прочитал все, что было издано, после чего с нетерпением ожидал новинок. Хотя ум у мальчика был скорее академический, нежели авантюрный, миры Кретьена восхищали его своей законченностью, тщательной прорисовкой: подумать только, он сам создавал для своих выдуманных рас синтетические языки, и те так логично и красиво пересекались и развивались, что юного лингвиста это не могло не завораживать. Конечно, ему не пришло бы в голову сделать себе деревянный меч и отправиться на ролевую игру, где ребята его возраста изображали разных книжных персонажей, сражались и интриговали: Онфруа всегда достаточно интересно было быть самим собой, чтобы идея о перевоплощении в кого-то еще его совсем не привлекала. Фильмы ему тоже не особенно нравились, казались беднее книг, слишком много действия взамен глубины, а ведь в книгах самое интересное – то, что происходит в головах у героев. Читать Кретьена Онфруа обожал – и дорого дал бы, чтобы на каком-нибудь из его томов появился бы автограф автора, который учил писать эссе и сочинения его ровесника на другом краю страны, изящным почерком поправлял его ошибки. До тринадцати лет Анри был за многое благодарен этому человеку, считал его своим, отчасти даже своей собственностью: не у каждого в их элитной школе, а потом и в лицее Изящных искусств, был домашний, ручной знаменитый писатель. Пока в тринадцать анрийских лет все вдруг не обрушилось стремительно – не только их отношения с «домашним писателем», но и жизнь всей семьи, однажды и целиком.

Умом Анри в принципе понимал, что папа сильно старше мамы, почти на двадцать лет. Что папа всегда и по умолчанию любит сильнее, чем любим. Что Кретьен, в сущности, молодой и чертовски симпатичный мужчина, к тому же неженатый, постоянно отирается подле его матери. Но ему и в голову не могло бы прийти, что в его семье может случиться такая катастрофа – измена. Ведь мама была папина. А папа – мамин. А он, Анри, похожий на них обоих, – их общий и единственный сын, ну да, отчасти этим избалованный, потому что он мог себе это позволить. Отец его обожал, страшно гордился его достижениями, видел в сыне продолжение себя. Стоило тому подрасти, он начал брать его с собой в разные поездки – как он выражался, «наши мужские приключения на двоих»: на горнолыжные курорты, в поход вдоль побережья на самом настоящем старинном корабле, который реконструировали нарочно, чтобы дать мужчинам и парням почувствовать запах морской романтики. Из двоих родителей Анри всегда предпочитал отца, его крутость, его силу, его уверенность, его улыбку, даже слегка прокуренный дорогими сигарами запах его светлой бороды был куда роднее запаха материных постоянных духов. Человека, который все это единым махом уничтожил, он не задумываясь приговорил бы к смерти.

А Кретьен сделал именно это. Все равно что своими руками подло всадил его отцу в спину нож. Когда они с Анри вернулись из очередного «мужского отпуска» – на этот раз сафари с проверенным инструктором – их дома уже не существовало. Существовала очень растерянная, с постоянно мокрыми глазами, мятущаяся мать. Существовали их почти ежевечерние скандалы – отец начинал тихо, а потом его голос так грохотал, что Анри слышал его из своей дальней комнаты через столько стен и помещений; существовала постоянная недосказанная боль, висевшая в воздухе. Еще водка существовала, и коньяк, и арманьяк. Каждый день, и много, всерьез много. Под умоляющий взгляд матери, которая, однако же, не осмеливалась прикасаться к отцовскому бокалу, отодвигать его, открывать рот насчет вреда таких количеств алкоголя для здоровья. Она и к самому отцу-то теперь, считай, не прикасалась.
Раньше отец предпочитал вино, крепкое пил разве что для аппетита, перед едой по рюмочке, или иногда в хорошей компании – для веселья. В компании, скажем, того же Кретьена, который, не имея своей семьи, проводил у них все праздники. Арманьяка в бокал на два пальца, кивок под высоченную рождественскую елку: «Кретьен, кстати, волхвы тебе тоже кое-что принесли, проверь под деревом! Не благодари, ну! Волхвы – люди щедрые, а ноутбук нужен для нашего общего дела…» Подарки дарил. Отец дарил этой гадине, укусившей его в сердце, дорогие подарки.
Кретьена, впрочем, больше тоже не существовало. После ужасного вечера, когда Анри, выпровожденный в свою комнату, однако же подкрался к дверям отцовского кабинета и жадно, бессильно слушал, слушал, сжимая кулаки. Как кричит мать, как рявкает отец, как хрустит под ударами его кулака столешница… и не только столешница: когда Кретьен выбежал из кабинета, едва не сбив Анри-младшего с ног и даже этого не заметив, лицо его было залито кровью, а красивый прямой нос, по ходу, здорово скривился на сторону. Это был предпоследний раз, когда Анри видел своего – теперь уже бывшего – наставника.
Отца ему тоже оставалось видеть недолго. Даже этого изломанного, навеки отчужденного, резко постаревшего отца жизнь ему не оставила, отняла уже через несколько месяцев. Как раз тогда у матери стал заметен округлившийся живот. Отец, не желая дожидаться, пока из этого живота на свет вылезет красный, сморщенный, писклявый младенец – братец Анри, Тибо, маленький бастард с пушистыми черными волосиками на башке – записался в Иностранный Легион.

Когда из Колонии доставили «груз 200», Анри не плакал у закрытого гроба. Он вообще как-то временно разучился плакать, стал совсем каменный. Так оно было лучше. Нечего показывать слабость перед этими… этими… ними всеми. Вот скотина – тот очень даже плакал, слова на заупокойной мессе не мог толком выговаривать, заикался от слез, как баба, позорище. Какой наглостью вообще было с его стороны заявиться на похороны, изображать скорбь, проливать крокодиловы слезы, прикасаться к отцовскому гробу!.. На кладбище, у семейного склепа, Анри заметил, как мать взяла скотину за руку, сильно сжала. Наливаясь бледным гневом, он во всеуслышание спросил, не стесняясь почтенных гостей, стоявших с пасмурными лицами и стеснявшихся смахивать платочками пот – летний день был очень жаркий:
– Мама, скажи, пожалуйста. Этот… негодяй теперь сможет переступить порог нашего дома?
– Анри, – мучительно выговорила Мари, отпуская руку своего любовника. – Послушай, пожалуйста, сейчас не время и не место…
– Мама, я жду ответа, да или нет. Это очень простой ответ, он не займет много твоего драгоценного времени.
– Анри, я собиралась с тобой серьезно поговорить дома и вечером. Прошу тебя…
– Да или нет?
Мари чуть заполошно оглянулась. Каменные лица мужчин и женщин в черном, притворявшихся, что они не слышат, не слушают, плохо скрывали острое отвратительное внимание под масками траура. Скандал на кладбище. Наследница огромного состояния… Прямо на похоронах мужа… Будет что рассказать. Глянцевые журналы тоже обрадуются, они любят горяченькое.
Кретьен открыл было рот, подыскивая слова – это он-то, который за словом в карман никогда не лез, и шутки, и утешения, и всяческие цитаты выдавал в любой момент потоком, болтливый язык, лживый, предательский болтливый язык. И все такой же красавчик, разве что седины в черных волосах прибавилось, и нос остался чуть скривленным на сторону, это хорошо, это очень и очень хорошо.
Анри не дождался его реплики, с прямой спиной быстро отошел к бабке, которая была уже тут как тут, жадно прислушивалась, обожала сплетни. Однако же она богата, у нее точно найдется и достаточно места, и достаточно денег.
– Бабушка Альенор. Скажите, вы не против, если я у вас недолго поживу? Спасибо большое. Не волнуйтесь, я не буду вас особо тревожить. Мне есть чем заняться, я намерен налечь на учебу, я ведь собираюсь поступить в Военную Академию.
– Анри, – мать повысила голос, в нем зазвучала горькая сталь. – Анри, о чем ты сейчас говоришь? Прошу тебя, прекратим сейчас этот разговор. Продолжим его дома, наедине…
– Я так решил. Я поступаю в Специальную военную школу. Я буду военным. И точка!
Вот на точке голос чуть было не сорвался, оказался слишком тонким. Черт, как погано, когда тебе четырнадцать с половиной лет. То и дело даешь петуха. Но это скоро изменится, все на свете скоро изменится.
– Анри, ты же наследуешь отцовский бизнес, твое образование мы столько лет обсуждали с твоим отцом, все давно решено…
– Только не говори мне про отца! – сорвался все же на фальцет, хотя ему и было уже все равно. – Никогда не говори мне больше про отца! Он сам выбрал… другое, и я собираюсь поступить ровно как он!
– Анри, мальчик мой, прошу тебя, прекрати безобразный скандал на церемонии, – бабушка крепко сжала его локоть своей сухонькой, но неожиданно сильной рукой. – Сын твоих родителей обязан лучше владеть собой. И, конечно же, ты можешь пожить у меня какое-то время, пока все не уляжется, – через плечо Анри она со значением сощурилась в сторону дочери, которой вполне сочувствовала и которую понимала. В конце концов, у нее самой в молодости тоже было больше одного мужчины. Не говоря уж о скандальном разводе с первым мужем ради брака со вторым. – Все наладится, я обещаю. В итоге все всегда налаживается, для этого нужно всего лишь время и терпение.
Анри-младший, стоявший у склепа, куда уложили на вечный отдых Анри-старшего, был твердо уверен, что ничего не наладится никогда. Но так же твердо он был намерен этому не поддаваться. Отныне он сам собирался разбираться со своей жизнью, сам решать, кого допускать в нее – а кому отказать в доступе.
Мать однозначно оказывалась во второй группе.

Брак со сволочью мать заключила через год – хватило совести хотя бы соблюсти подобие траура. Анри узнал об этом, конечно же, от бабушки, которая с истинно королевским бесстрастием обожала сплетничать, причем с непроницаемым лицом, ровным голосом, словно диктор на телевидении. Анри тогда – дело было за ужином – с таким же непроницаемым лицом сказал: «Ну, совет им да любовь, чего уж», вынул из-за ворота салфетку и поднялся из-за стола, не дожидаясь десерта. Порога своего прежнего дома он за этот год не переступал ни разу, если не считать дня перевозки своих вещей, а теперь и подавно не намеревался туда заходить.

+

Пока Анри Труа на своем третьем курсе маршировал по плацу лучшей Военной Академии Неверленда, Онфруа Торон на другом конце страны сдавал экзамены с крохотной Мари в слинге. На самом деле это был хитрый тактический ход: вырванные из жизни месяцы в СИЗО, а потом бессонные ночи с младенцем слегка подорвали блестящую студенческую карьеру молодого отца. А вид мирно посапывающей дочки, которую соискатель магистерской степени очень ловко кормил из бутылочки прямо в процессе экзаменовки, традиционно растапливал ледяные сердца профессоров.
Пока Анри Труа в своих новых, пока еще лейтенантских, погонах подавал прошение об отправке его в действующие войска в одну из кампаний в Колониях, Онфруа, вручив двухгодовалую Мари жене, стоял на коленях в исповедальне. И исповедовался в том, что испытал сильное искушение дать дочери шлепка, когда она съела почти четверть его диплома. «Обычно это ведь делают собаки, – покаянно объяснял он, пока настоятель за решеткой не без труда сдерживал смех. – Но у нас такие приличные собаки, что я так и не приобрел привычки запирать рукописи в ящик стола… Кто бы мог подумать, что человеческое дитя способно… Но, поймите меня правильно, моя вспышка гнева была очень страшной для меня, я вспомнил своего покойного отчима, испугался, неужели и во мне есть подобное, неужели я тоже могу так сорваться, ударить маленькую… Это, наверное, гордыня, но я всегда считал, что на такое неспособен». – «Так вы же не ударили? Ну вот и славно. Ребенок здоров остался, не отравился вашей лингвистикой?» – «Нет, слава Тебе Господи, она жевала и выплевывала». – «Это главное. Еще есть что-нибудь? Хорошо, сокрушайтесь о своих грехах, я вам их отпускаю».

Пока Анри Труа собирал вещи на свою первую войну, прищурившись, окидывал взглядом аккуратно уложенную форму, камуфляж, оружие, пока приводил в порядок банковские дела, Онфруа возился со своим новорожденным сыном. Насчет имени договорились давно, не только до рождения сына, но и до зачатия, хотя Изабель и ехидно предупреждала мужа – ладно, ладно, копай, если хочешь, яму своему наследничку! Каждый первый, от нянечки в детском саду до регистраторши в мэрии, будет его спрашивать, как он пишется, каждый второй будет писать его неправильно. Обрекаешь ребенка на тяжелые испытания. Онфруа, смеясь, отвечал на это, что испытания только укрепят юношу – вот он же справился, значит, и сын тоже справится, наоборот, получит задел на увлечение этимологиями. «На данный момент, милая, я знаю не менее двадцати написаний собственного имени на пяти языках, если бы это были разные люди – мы могли бы составить две футбольные команды тезок, даже и с запасными игроками. И это исключительно плоды опыта, а вовсе не специальные эгоцентрические изыскания!»5
Онфруа Торон Пятый, он же в домашнем обиходе попросту Младший, родился довольно хиленьким, немного недоношенным, зато на удивление тихим и спокойным. Всего через четыре года после рождения Мари, незапланированный ребенок, «я же тебе говорила, что что-то пошло не так, я сразу поняла!» Изабель уже готовилась к очередной катастрофе – с Мари она привыкла, что ребенок и катастрофа синонимичны. Что совсем маленький ребенок – это чудовище стозевное, всепожирающее, буря и натиск, а также конец надеждам хоть как-то отдохнуть в стенах собственного дома. На ее упреки, что некоторые вздумали по Божьей воле размножаться, как раз когда у нее дело идет к бакалавриату, Онфруа покаянно твердил, что все возьмет на себя, что ничего же такого страшного… Пережили младенчество одного – переживем и другого. А если младший вздумает съесть твою дипломную работу, это будет только справедливо, потому что мою поднадкусывала старшая – и я с этим справился, теперь, милая, твой черед. Но оказалось, что бывает и иначе. Онфруа-младший не проявлял никаких склонностей к поеданию дипломов и диссертаций, почти не кричал, спал считай ночи напролет, мог подолгу с философским выражением лица наблюдать за движением мобиля, или рассматривать пальцы на собственных ногах, или, тихонько гукая, с улыбкой качать себя самого в автокресле. Потом пришло время интеллектуальных забав – кубиков, книжек с картинками, детских паззлов – и выяснилось, что малыш способен подолгу играть сам с собой, бормоча себе под нос на манер радио какие-то истории, только иногда оглядываясь на родителей, чтобы им улыбнуться. Насколько Онфруа обожал Мари, всюду ходившую за ним хвостиком, настолько Изабель со дня родов по уши влюбилась в сына. Светлого, как отец, светлоглазого, с длинными ресницами. Только похрупче отца сложением, и близорукость унаследовал от бабушки – это вскрылось еще в детском саду, когда Онфруа Пятый начал слишком низко склоняться к книжкам в процессе чтения. Первые братиковы очки Мари-язва отпраздновала бородатыми дразнилками в стиле «поехали в море, очкастый, ты будешь нам вместо балласта», «у кого четыре глаза, тот султану сдастся сразу», в ответ на которые брат восхищенно смеялся. «Как складно! Ты сама придумала? Вот смешно! А что такое балласт? Расскажи! А почему сдастся сразу? Разве дело в зрении? Объясни мне!» Как и его отца, этого парня было бесполезно дразнить – он был совершенно не обидчив, безобиден и пытлив. Особенно бесполезно дразнить его было сестре, которую он любил и чтил, как новобранец – прославленного боевого генерала. Мари, может, и ревновала бы родителей и бабушку к брату, да не получалось: очень уж он получился хороший. Рождение братца для нее стало вполне себе подарочком – здорово же, живая игрушка плюс вассал в одном лице. К тому же приятно было изображать крутую старшую сестру – она лично учила мелкого лазить по деревьям, кататься на велосипеде, говорить скверные слова… Опять не лучшее воспоминание: «Онфруа, видишь, это дерррррьмо! Какашки – так говорят только совсем малыши, а взрослые парни говорят – деррррьмо! Скажи: дерррррьмо! Эх ты, картавый, как следует порычать не можешь…» Онфруа, не желая разочаровывать сестру, усердно тренировался пару дней – а потом продемонстрировал ей свои умения за завтраком, желая заодно и выразить простую мысль, что он не хотел бы сегодня утром есть кукурузные хлопья, а хотел бы, например, шоколадный круассан. Мама стучала ладонью по столу, бабушка кусала губы от смеха… А отец в своей обычной манере прочитал мягкую лекцию о том, что такое синонимы, что для одного и того же явления могут быть слова для низкого употребления, а могут для повседневного, а могут и вполне научные термины найтись, нейтральные. «Мари, к тебе это тоже относится, хорошее упражнение для ума: сколько ты можешь вспомнить приличных синонимов для обозначения экскрементов? Таких, которые не стыдно употребить в разговоре культурным людям?»
На втором круге, после слова «стул», которое извлекла из осадков прочитанных за последние годы книг о детском здоровье Изабель… После имени «Копроним» – прозвища некоего древнего византийского императора, которое извлек из глубин прочитанной литературы отец семейства… Этьенетта не выдержала, звонко поставила чашку с недопитым кофе на блюдце.
– Дорогие, продолжайте этот… экскрементальный утренник без меня, я в таких условиях есть не могу. Хорошего дня вам всем, – и вышла со всей возможной поспешностью, стараясь скрыть хотя бы от внуков, что плечи у нее дрожат не от возмущения, а от смеха.

Мари умела не только учить брата плохому. Она лично ходила в его детсадовскую группу показывать свой внушительный старшесестринский девятилетний кулак мальчишкам, которые вздумали было его обижать, лично… Гм… вот это, впрочем, была снова не очень хорошая история. История о том, как Мари лично решила научить пятилетнего братца ездить на собаках. Если ты хочешь быть исследователем севера, на полном серьезе сообщала она, – а исследователем севера быть невероятно круто, даже круче, чем профессором, – тебе лучше привыкать прямо сейчас: они все так ездят, среди этих ужасных снегов без собаки не проедешь ни за что. Это был второй случай в жизни Мари, после которого ее отец исповедался, что сильно искушался ее шлепнуть. Правда, она об этом не знала: ей досталась от отца только длинная грустная лекция о том, что Гинфорт уже старенький, что у него хрупкая спина, что он при этом собака благородная и ни за что бы не укусил человеческого щеночка, а просто заболел бы из-за ее, Мари, недобрых глупостей. В середине лекции она уже начала плакать, в конце – вытирала лицо о щеки изумленного Гинфорта, который и правда сильно сдал за последние годы, сонно моргал ресницами и недоумевал, с чего это маленькая хозяйка пришла так активно за него хвататься. Вроде бы он был хорошей собакой, это с ним обнимаются или за что-то его наказывают?..

+

Когда Анри Труа, сорока двух лет от роду, получал майорские погоны и вместе с ними – награду за воинскую доблесть, некоторое утешение после тяжелого дистанционного развода, его ровесник Онфруа на другом континенте разрешал первый за двадцать с лишним лет брака серьезный семейный конфликт. Его подросший сын сообщил родным, что собирается поступать в семинарию.
Сообщил он об этом вскоре после собственного семнадцатого дня рождения, на Рождественской неделе, тихим семейным вечером, который после этого резко перестал быть тихим.
И добро бы просто в семинарию, убивалась Изабель, внуков нам как-нибудь да обеспечит Мари, за ней дело не станет, хотя ужасно жаль, что такой красивый, такой умный, славный мальчик не передаст свои замечательные гены дальше в мир людей… Но к этим несчастным миссионерам! Половину жизни мой любимый родной сын, в которого я столько вкладывалась, проведет среди каких-нибудь несчастных дикарей, обучая их детишек азбуке и раздавая им галеты, а я буду видеть его раз в год на каникулах!
Онфруа, который всецело поддерживал своего сына в его намерениях, не мог в кои веки просто согласиться с женой. Когда же она наговорила сыну и впрямь жестоких резкостей – даже слова «предательство семьи» вырвались из уст раздосадованной судьи Торон, которая и впрямь из матери внезапно превратилась в судью – Онфруа впервые в жизни ее перебил, хлопнув ладонями по столешнице и повысив голос:
– Милая, прекрати, пожалуйста! Ты же вот-вот пожалеешь о своих словах, просто возьми их назад!
– Не смей меня перебивать, я имею право голоса, когда речь идет о будущем моего сына!
Онфруа-младший вскочил из-за стола – такой обычно спокойный, сейчас он сделался суетливым, порывистым. Взмахнул руками, словно не зная, куда их девать, уронил вдоль тела.
– Так, мам… Пап. Извините. Я пойду пройдусь. И, наверное, заночую у Оливье. Сегодня меня не ждите.
Схватил с вешалки куртку и выскочил наружу, в холодную темноту. Громко хлопнуть дверью все равно не смог, не тот характер: аккуратно щелкнул замком.
– Ты сейчас была очень похожа на свою мать, – тихо сказал его отец, поднимаясь со стула. Изабель вскинулась: давно она не слышала ничего настолько обидного, тем более от него.
– Причем тут моя мать?.. Как ты можешь…
– Если бы мальчик выбрал себе жену по сердцу, которую ты не одобряла бы, что бы ты сделала? То же, что делаешь сейчас?
– А тебе не хотелось бы увидеть своих внуков? Я имею в виду… родных внуков? Тебе ничего так, нормально, что твой замечательный древний род на нашем мальчике закончится?
Эта тема в доме не поднималась с самого рождения Мари, была строго табуирована. Да что там – и до родов они, кажется, ни разу не обсуждали, что Мари на самом деле по крови дочь давно покойного и равно всем неприятного человека, могшая стать наследницей его миллионов, а ставшая в итоге просто дочкой профессора лингвистики, представителя среднего класса.
– Причем тут род? Речь о жизни человека! Мне хотелось бы увидеть сына… счастливым и исполняющим свое человеческое призвание, – сказал Онфруа, в самом деле не понимая, в чем тут печаль. – Если он однажды передумает и решит сложить сан, я так же рад буду его видеть дома, видеть его счастливым женатым человеком или счастливым холостяком, или кем угодно, главное, чтобы счастливым. На свете достаточно людей, чтобы продолжение любого конкретного рода не было сверхценностью. Главное, чтобы каждый мог позволить себе жить свою жизнь, а не чужую.
С этими словами он быстро вышел из гостиной, да и вовсе из дома – даже пальто не накинув – вслед за сыном, светлая голова которого еще блестела под фонарем по эту сторону улицы.
– Онфруа! Подожди, пожалуйста, – он приблизился почти бегом, взял его за локоть. Тот, отворачивая лицо, вытирал тряпочкой очки, глаза подозрительно блестели.
– Извини, пап. Просто очень обидно. Я ведь правда думал, что делюсь хорошей новостью …
– Так и есть, – Онфруа-старший порывисто обнял младшего. – Ты даже не представляешь, как я рад и горд. Это ведь, получается, все равно что я сам подойду к алтарю с той стороны! Я тебе говорил, что лет в пятнадцать, когда только обратился, думал о семинарии? Но потом понял, что теология – все же не мое, меня тянет в лингвистику, а потом и вовсе встретил твою маму…
– Мама вот зато не рада. И уж точно не горда, – вздохнул сын ему в плечо. Они редко обнимались – это Мари всю жизнь была липучка, с любой обиды прятала лицо у отца на груди, с любой радости вешалась ему на шею, а Онфруа-сын был самодостаточен, не искал лишних прикосновений. Однако ж сейчас ухватился за старшего, как птица за ветку.
– С мамой вы помиритесь уже этим вечером, и все снова станет хорошо, – твердо сказал отец. – Если тебе сейчас надо прогуляться, пройдись, конечно, но потом обязательно возвращайся домой, слышишь? Мы тебя будем ждать, вино откроем, закажем с доставкой что-нибудь вкусное, чтобы отпраздновать твое решение. Не ходи долго, ладно? Мы с мамой будем тебя очень ждать.
– Ну… ладно, – Онфруа-сын вернул очки на нос, неуверенно улыбнулся. – Я про такое столько читал – как родители могут прийти в ужас от призвания сына к священству… Фому вон вообще под замок посадили в свое время, да полно было случаев. Просто я никогда не верил, что такое может случиться в моей собственной семье.
– И правильно не верил, потому что такого не случится, – отец обхватил себя за плечи руками. На его непокрытую голову падали снежинки. Редкий случай на наших югах – настоящее белое Рождество. – Надень капюшон, ваше преосвященство, простынешь. И мы ждем тебя дома через пару часов. Зато знаешь, кто будет счастлив новости без всяких оговорок? Твой крестный.
– И то правда, – Онфруа-младший улыбнулся на этот раз широко, без малейшей неуверенности. – Дядя Симон просто запрыгает до потолка… А мама его за это убьет. Это ведь он, если честно, немножко во всем виноват.

+

Крестный Онфруа-младшего, давний папин друг и даже крестник, так что папа, согласно шуточке Мари, приходился сыну одновременно крестным дедушкой, – в общем, этот самый дядя Симон был личностью удивительной. Во-первых, он был самый настоящий араб и в детстве жил на востоке, ну, там, где сейчас война. Но он-то помнил свою родину еще мирной, спокойной, и в возрасте лет шести ему уже доверяли пасти самых настоящих баранов у дедушки в селе, уходить из дома на весь день, справляться со стадом, обедать самому, вот это да! Онфруа-младший, видевший баранов только в детском уголке зоопарка, и потрогать-то их долго не решался, вон у них рога какие. Юношеские подвиги дяди Симона внушали ему не меньшее уважение, чем если бы тот в пустыне сражался со львами.
Во-вторых, дядя Симон умел делать самую лучшую на свете пахлаву, а еще хрустящие «ласточкины гнезда», воздушные пироженки «басбуса» с миндалем, кокосом и розовой водой, шарики-«кнафе» с сахарным сиропом и другие восточные вкусности. Еще бы не умел – он рассказывал, что всегда хорошо готовил: когда умерла мама, мигом научился и жарить, и печь, и солить, и варить. А потом и специально осваивал это искусство в кулинарном коллеже, чтобы однажды открыть собственное арабское кафе-кондитерскую: после этого и жениться можно будет, семью содержать. Дядя Симон всегда ведь мечтал о семье. А пока вовсю тренировался на детях своего старшего друга, в особенности на крестнике, почитая такое доверие со стороны профессора (тогда еще просто магистра) Торона великой честью.
Когда родился сын, Онфруа-старший даже не раздумывал, кого пригласить ему в восприемники, хотя Изабель и предлагала снова позвать «Короля» Лузиньяна вместе с женой. Но Онфруа давно уже все решил, к тому же если он и мог сомневаться, хорошим ли крестным Симон будет для девочки, насчет мальчика он был более чем уверен. За прошедшие с рождения Мари четыре года Саид, Симон в святом крещении, очень возмужал, переехал учиться в соседний департамент (чтобы не вводить в искушение своего отца и не подвергать опасности братьев, объяснял он Онфруа, понимающе кивавшего: резоны друга были весьма здравыми). Этот новый взрослый Симон казался взрослее не только большинства своих ровесников, но и людей много старше годами. Девятнадцатилетнему парню можно было полностью доверять – хотя сам он так не считал и отчего-то страшно перепугался, когда Онфруа вскоре после рождения сына позвонил ему на съемную студенческую квартиру «с очень важным для меня, Симон, предложением, только не беспокойся, все замечательно».
– Крестным? Я, си… Онфруа? Вы серьезно – чтобы я был крестным отцом вашему сыну?! Нет, нет, что вы, я не могу. Я для этого слишком…
– Ты ровно такой, как надо, Симон, я же тебя знаю. Почти как себя. И очень тебя прошу оказать мне эту честь. Не представляю никого другого на этом месте.
– Но я слишком недавно христианин, я невежествен, я…
– Многим десятков лет не хватает, чтобы стать таким, как ты.
– Крестный же принимает на себя обязательства на всю жизнь, – выдавил Симон, протирая запотевшую от его пыхтения телефонную трубку. Слишком ярка еще была картина его собственного крещения и серьезных обетов Онфруа, державшего спокойные руки у него на плечах – выпрямленных предельно, словно закаменевших. – Обязательства… наставлять. Учить.
– Именно! Учить вере, – по голосу своего друга Симон понял, что тот улыбнулся. Вернее даже не улыбнулся, а коротко просиял этой самой своей улыбкой. – И я не знаю никого, кто мог бы научить этому лучше тебя. Приезжай, пожалуйста, крестить моего сына.
– Я приеду! – гаркнул Симон на всю квартиру, сам не ожидая от себя такой громкости в довольно поздний час. – Я приеду, когда скажете. И буду просто… очень счастлив.

Каждый мальчишка мечтает о крестном, который появляется в гостях не иначе, чем с целым чемоданом разноцветных коробок таких потрясающе вкусных вещей! Да и каждая девчонка тоже, хотя у Мари был свой замечательный крестный, знаменитый певец, щедрый и веселый, обещавший ей еще лет в пять бесплатные проходки на все свои концерты «сроком пожизненно». Подарки самые лучшие дарил – маленький микроскоп! Набор «Юный фокусник» (семейство Торонов в течение ближайшего месяца было обречено каждый вечер проводить на представлениях начинающего иллюзиониста – зрелище увлекательное, но несколько утомляющее, когда других вариантов досуга не оставляют. Потом, впрочем, иллюзиониста попустило). Набор «Юный химик» (Королю потом пришлось извиняться перед ее родителями, а черное выжженное пятно на полу в детской прикрыли веселеньким ковром, но все равно было очень круто). Однако же и визиты дяди Симона, братнего крестного, неизменно становились праздником для Мари, хотя он всегда больше внимания уделял Онфруа-младшему и обязательно всякий раз брал его на долгую «мужскую прогулку только вдвоем», включавшую помимо посещения мессы обязательные развлечения. Мари дядя Симон немного побаивался, как побаивался – и страшно стеснялся – мамы, перед которой он то и дело норовил вытянуться по струнке. Мари же капитально напугала его в свои лет шесть, когда он, прислонив к стенке прихожей чемодан с гостинцами, обменялся рукопожатием с папой, потом с мамой (осторожно, как будто у нее от этого могла оторваться рука), потом – с вившимися у ног собаками, тоже хотевшими подать для пожатия лапу, а голову – для поглаживания… Наконец протянул широкую смуглую ладонь Мари:
– Здравствуй, прекрасная маленькая принцесса!
На что Мари, тогда как раз летевшая на гребне волны любимых мультиков, отпрыгнула, отдернула руку и страшно прорычала (только что научилась подобающим образом рычать):
– Я не пр-ринцесса! Я пирр-ррат Черрный Ястрррреб!
Изабель зафыркала, как кошка, Симон вытаращился во все свои яркие глаза, один Онфруа с обычным спокойствием посетовал дочери:
– А я так надеялся, что ты выберешь быть кем-нибудь другим… Капитаном мирного судна «Ласточка», например, или тем самым исследователем севера…
– Нет, я Черррный Ястррреб! Ученый – скучный дуррррак!
– Может, он и для кого-то и скучный, но точно не дурак. Впрочем, тебе виднее, кто ты есть, – Онфруа взял дочку за плечи, разворачивая ее прочь из прихожей. – А теперь лети-ка в детскую, Черный Ястреб, дай Симону дух перевести с дороги. И возвращайся, когда решишь, что и пиратам не чуждо учтивое обращение… с друзьями дома! Особенно с теми, кто привез этим же самым пиратам гостинцы!
Черный Ястреб, стуча об пол концом пластмассовой сабли (тоже подарок Короля), гневно удалился, а Симон потом за бокалом вина робко расспрашивал друга, точно ли он уверен, что это подходящая игра для девочки. Отличная, заверил его Онфруа, хотя я предпочел бы делить кров с кротким исследователем ледникового периода, но кто уж родился – тот родился… Поживем немного с пиратом, лишь бы человек хороший.
Вроде и убедительно, а не совсем убедил.
С мальчиками проще. Симон твердо был уверен, что сумеет подобрать для парня правильные истории, те, которые ему понравятся. Правильные игры. Хотя, как выяснилось, его крестник куда больше напоминал характером пресловутого исследователя севера, нежели какого-нибудь Черного Ястреба, но оно и к лучшему: пират – дурное занятие, грешное. Всегда и во всем нужно оставаться честным человеком. Грабить других – на море ли, на суше – нехорошо.

В тот самый раз, о котором будущий миссионер из Белых Отцов с улыбкой припомнил под рождественским редким снегом, ему было шесть (шесть с половиной на самом деле уже, дядя Симон!). Стоял июль, и они с крестным направлялись на их традиционную «духовную прогулку» вдвоем, рука в руке. Онфруа-младший предвкушал отличный день и слегка подпрыгивал, что вообще-то ему, даже в раннем детстве спокойному парню, было не свойственно. От подпрыгивания очки, к которым Младший еще не совсем привык, тоже легонько подпрыгивали на его коротком носу, грозя свалиться.
Мессу, как водится, отсидели, Онфруа терпеливо не ерзал всю проповедь и не пытался улечься подбородком на спинку передней лавки. А теперь они на радостях направлялись в парк, чтобы покататься на всяческих интересных штуковинах, посмотреть в кривые зеркала (Онфруа предвкушал обещанное лицезрение себя о-о-очень длинным, а потом о-о-очень толстым) и закончить славный день поеданием мороженого в кафе.
– И на дракона, – весело попросил Онфруа, сжимая руку крестного своей крохотной лапкой. – Мари говорила, что на драконе просто дух захватывает, так он носится! Вверх и вниз по горкам, и все визжат! А я не буду визжать, вот увидишь! Я давно хотел на дракона!
– Это похвально, Онфруа, что ты достаточно храбрый и не хочешь визжать, – улыбнулся дядя Симон. – Но с драконом придется подождать еще немного. На драконе ведь ясно написано, сам сможешь прочесть – разрешено детям начиная от семи лет. А тебе еще нет семи.
– Но мне уже полседьмого года, такая маленькая разница! – Онфруа просительно заморгал. – И потом, это на драконе написано, а на мне же не написано, что мне шесть с половиной! Я пойду с тобой вместе, ничего опасного…
– Опасно для души позволять себе лгать, даже в малом, – назидательно сказал Симон, как настоящий правильный крестный (а что бы еще он мог тогда сказать, улыбнулся Онфруа в ретроспективу того яркого и чистого дня). – Подумай, что бы сказал твой отец на такое вот… предложение?
Младший надулся. Ни разу не капризный характером, он однако же был глубоко уязвлен справедливостью упрека. Так сильно уязвлен, что даже отнял у крестного свою руку.
– Ну что ты ведешь себя как… – впрочем, ругаться на крестника Симон совершенно не умел. – Зачем расстроился? Мужчина должен уметь ждать, вот и подождем дракона до твоего дня рожденья! А пока столько еще интересного, чем мы можем в парке заняться. Мы пойдем в зал зеркал, и на большие карусели, где есть верблюды, и поплаваем на…
Он попытался снова взять малыша за руку, но тот обиженно отдернулся.
– Не хочу я на верблюдов! Это для… для пятилетних только интересно! Я вообще теперь уже хочу домой!
Столь нетипичный для Онфруа, сына Онфруа, скандал в его исполнении внимательно, чуть сощурившись, наблюдала женщина в синей полицейской форме. На этой ноте – высокий крепкий мужчина яркой арабской внешности пытается схватить за руку явно франкского светленького малыша, а тот кричит «хочу домой» – она приблизилась стремительно, как из-под земли выросла перед поглощенной своими разборками парочкой.
– Минуточку, гражданин. Что происходит – и кем вы приходитесь мальчику? Документы покажите, будьте добры.
– Это мой крестный!
– Я его крестный! – хором, опомнившись, вскричали оба пойманных на месте… нестыковки. – Вот, пожалуйста, личная карта. Веду ребенка в парк с разрешения родителей, и…
– Помолчите минуту, дайте мне проверить…
– Мы с дядей Симоном сто лет как родные! – Онфруа-младший ухватился за только что отвергаемую им руку сразу обеими своими, прижал ее к щеке. – Он меня в церкви крестил!
– Вы хотите сказать, что вы христианин? – неприятно прищурилась женщина-полицейский. Вполне обычной наружности она была, примерно ровесница папы, с острым подбородком и завязанными в хвост на затылке черными волосами, но Онфруа она вдруг показалась страшной, как горгулья. Наверное, из-за выражения лица дяди Симона, которое – всегда такое волевое и храброе – стало каким-то растерянным, каким-то… раненым, как у Гинфорта, когда тот что-нибудь сворачивал с дороги или не к месту лаял, и мама его отчитывала: «Кто тут плохая собака?»
– Мне что, «Кредо» вам прочитать для убедительности? – предложил Симон, стараясь сдерживать подступавшую обиду, всегда в его горячем сердце перемешанную с гневом. – На каком языке предпочитаете в это время суток? Могу предложить еще латинский и арабский…
– Дядя Симон еще и по-арабски знает, – с гордостью подтвердил его крестник. – Только там непонятно ничего, кроме «А-а-амин»!
Лицо офицера постепенно смягчалось – похоже, она правда совершила ошибку. Однако же перебдеть всегда лучше, чем недобдеть, в наши-то смутные времена, и каждый разумный человек должен это понимать. Так что не за что просить извинения. Ну так, немного.
– Хорошо, простите, что задержала, – она протянула Симону его личную карту, которую тот забрал чуть более резким движением, чем намеревался. И еще некоторое время смотрела вслед странной парочке, быстрым шагом удалявшейся вглубь парка, крепко сцепившись за руки.
Онфруа-младший был страшно смущен, что едва не подставил крестного, что на крестного из-за него почти накричали, как на ребенка, и по этому поводу промолчал до самого пруда, где Симон арендовал для них двоих маленький смешной катамаранчик.
– Давай, дорогой, залезай, – он усадил мальчика, подхватив его под мышки, уселся сам и поставил ноги на педали. – Совершим путешествие по водам. На далекий остров, к черепахам – они там правда живут, вот увидишь.
– Дядя Симон, – взорвался речью Онфруа уже на середине пруда: всегда для того, чтобы заговорить, ему сперва требовалась толика рефлексии. – Почему эта тётя к тебе прицепилась? Почему не хотела верить, что ты мой крестный? Мы же оба сразу ей сказали!
«Потому что эта тётя дура», терпеливо промолчал Симон, продолжая вращать педали желтого катамаранчика и подыскивая слова для ответа.
– Понимаешь, Онфруа. Дело в том, что такие люди, как я… люди с моей родины… И из других дальних краев… редко бывают христианами. И христианин-араб многим в диковину здесь, как, например, собака, которая ходит на двух ногах.
– Но ты же не собака, ты самый лучший человек! – Онфруа возмущенно обхватил крестного за плечи, насколько позволила страховочная скоба. – Господь пришел ко всем-всем людям, ты и сам рассказывал!
– Конечно, ты прав, умный же ты парень. Однако ж кроме Господа к людям в разных местах приходят и другие… разные. Долгая история войн многих отвращает от чужой веры, веры врагов, и семейные традиции, когда не хочешь ссориться со своей родней. Мне вот пришлось с семьей совсем рассориться. И такие вот… тети, как нынешняя, тоже здорово мешают размышлять о том, во что ты на самом деле веришь, и думается только, что ты здесь чужой и тебе не рады. Ну и чтобы узнать о Господе, нужно как минимум чтобы кто-то тебе о Нем рассказал, объяснил, где о Нем почитать, дал время подумать.
Симон вертел педали медленно и говорил тоже медленно, полуприкрыв глаза и надеясь, что его слова звучат понятно для ребенка из маленького теплого мира, никогда не знавшего – и замечательно! – об изнанке жизни и изнанке веры. Онфруа-отец просил говорить с его сыном прямо, не делать – ну, почти не делать – скидок на возраст: тому будет полезно тянуться вверх за мыслью старшего, а не ждать, что ради него другие всю жизнь будут «когнитивно приседать на корточки». Симон, кивая, тогда сделал себе заметку немедленно посмотреть в словаре слово «когнитивно». Посмотрел. И намеревался приседать на эти когнитивные корточки только самую малость.
И, возможно, перестарался. То есть недостарался. То есть все-таки недостаточно низко присел. Потому что когда он распахнул глаза от резкого движения суденышка, увидел своего драгоценного крестника стоящим во весь рост – каким-то образом тот умудрился вывернуться из-под страховки, мелкий ты ж мышонок!
– Дядя Симон! – возгласил мальчик торжественно, воздевая руку, как Иоанн Креститель перед внемлющим народом. – Я всем буду рассказывать! Я поплыву в самые дальние страны, чтобы там всем-всем рассказать про Господа Христа и со всеми дружить, чтобы все видели и думали и не боялись! И не думали, что они чужи…
На этой торжественной ноте дядя Симон, качнувший катамаран движением всего тела, чтобы усадить подопечного на место, придал судну тот самый наклон, от которого очки таки спрыгнули с носа крестника… И тот, взмахнув обеими руками, с плеском плюхнулся вслед за окулярами за борт.
Следующий плюх был куда более громким – это немедленно сиганул за мальчиком в воду сам Симон.
Воду он, к слову сказать, терпеть не мог. То есть смотреть на нее любил, пить любил, а так – нет. Это, конечно, не помешало ему в три движения выхватить малыша из мелкого пруда, водрузить его обратно на судно, под свистки смотрителей руками вытолкать катамаранчик к берегу – вернее, к разноцветному каменному бортику, на котором его не ждало ничего хорошего: укоризна распорядителя, изрядный штраф.
Онфруа-младший, утратив очки, моргал, как мокрый совенок, и во всем винил себя. «Сегодня тебе, крестный, прости, извини, от меня одни неприятности», – покаянно приговаривал он, когда Симон усаживался с ним в срочно вызванное такси – день, конечно, жаркий, от случайного купания не простудишься, но все же долгое время в мокрой одежде… Вот доверили ребенка бестолковому взрослому! Однако несмотря на досаду и крестного, и крестника минут через пять дороги разобрал неудержимый смех.
– А смешно ведь я… плюхнулся! Такой как будто умный, а сам…плюх!
– Ты… великий… проповедник, Онфруа, – давясь смехом, отозвался дядя Симон. – Ты повтори вот такое… перед самыми дикими дикарям… и они сами собой… мигом… примут… водное крещение!
Таксист то и дело взглядывал в зеркальце заднего вида на странную хохочущую парочку – взрослый здоровенный араб и маленький беленький франк – оба мокрые до нитки (на сиденье положили полиэтиленовые пакеты, чтобы хоть машину не намочить)… И на лице шофера рисовалось то же подозрительное недоумение, что и у женщины-офицера в самом начале приключения. Но ни Симон, ни его маленький друг на сей раз не обращали на это внимания.

– Да, пап, я постараюсь больше не плюхаться так шумно и глупо, как в шесть лет, – сказал Онфруа-сын, улыбаясь под фонарем, где в шаре света кружились тихие снежинки. – И очки я, опять же, научился не терять на каждом шагу. Не бойся за меня.
– Я и не боюсь. Бояться не имеет ни малейшего смысла. Я тобой горжусь.

+

– Я тебе рассказывала про Жерома? – тихо спросила Изабель, не поворачиваясь от камина, когда ее муж наконец вернулся в дом и отряхнул в вестибюле голову, очищая ее от редких жестких снежинок.
– Про парня, который был в тебя в школе влюблен и потом я забыл почему сломал ногу? Да, конечно, – отозвался тот, подходя к тихому пламени и протягивая к нему руки. – Б-р-р, полагаю, наш парень вернется максимум через час, он даже перчаток не взял, а снаружи внезапно настоящая зима. Как в столице или еще севернее. Не застрянет он там надолго, а к другу на ночь ехать раздумал, слава Богу.
– Я тебе не рассказывала, почему он сломал ногу, – не слушая его, продолжила Изабель. – Потому что я ему это приказала.
– Как так? – муж удивленно обернулся от теплого огня. – Зачем ты так сделала?
– Он меня… ох, ну что называется – достал, – она на миг прикрыла лицо ладонями. – Стишками своими жуткими. Попытками постоянно подсесть ко мне за парту. Да всем собой, как говорится. И когда был этот дурацкий праздник, День Влюбленных, он меня подловил в коридоре и попросил разрешения меня поцеловать, ради праздника, один раз в жизни и все такое. А я такая злая была в тот самый день… Как раз маркиз, земля ему пухом… Царствия не желаю, не хочу его на Небе на инвалидной коляске возить, сволочь он ведь редкая… точно будет там калекой. Как раз маркиз в тот год начал руки свои липкие распускать. Приходишь домой из школы – а там он, и сердце сразу падает. А он то на колени тащит посадить, то загораживает путь и за грудь вдруг щупает, когда ты просто по коридору в туалет идешь… Давай-ка я посмотрю, выросла ты у нас наконец или все еще малышка. И одобрял, скотина, как покупатель в магазине, говорил – наконец-то ты становишься девушкой, дорогая, надобные округлости появляются, еще немного подождать – и будет у нас семья. Или за столом нарочно сядет рядом и руку мне на коленку кладет. В общем, про поцелуи и все прочее я как-то сильно больше Жерома к своим четырнадцати годам знала, и тошнило меня от этого знания нечеловечески…
Онфруа уселся, поджав ноги, рядом с ее креслом, взял ее руку в свои и осторожно поцеловал.
– Это ведь уже прошлое. Оно просто прошло. Уже давно прошло.
– Прошлое, конечно. Я с тех пор отправила в тюрьму таких маркизов минимум десяток. Педофилы чертовы должны сидеть в тюрьме, и насильники тоже, и у меня теперь есть средства их туда перенаправить с вольного воздуха. Но вот сегодня я себя почувствовала ровно так мерзко, как в тот день, когда в школьный медпункт притащили Жерома с двойным переломом.
– Из-за нашего парня?
Жена кивнула и переплела с ним пальцы.
– Я ведь тогда что сделала… Я ведь сказала – ладно, поцелую, если ты для меня за это выпрыгнешь из окна. Второй этаж всего, невысоко. А если струсишь, значит, ты недостоин, чтоб я тебя целовала.
– Ох.
– Именно что ох… На исповеди я об этом уже рассказывала, а тебе не смогла… Боялась, что ты начнешь меня презирать.
– Ты была такой злой, потому что его боялась, – мягко сказал Онфруа. Волосы его в свете огня и торшера казались оранжевыми вместо пепельных, огненными, как у джинна. – Ты его боялась, потому что ты была маленькая, а он, как ты рассказывала, был здоровенный парень. Поэтому ты его нарочно мучила, чтобы хоть как-то сравнять баланс сил… и не бояться так.
Изабель чуть не расплакалась от бестолковой благодарности.
– Да… да, конечно. Я с тех пор и шарахалась от здоровенных… И поэтому ты мне с первого взгляда понравился, потому что был не такой. Жером еще когда подолгу на меня пялился, у меня мурашки по коже бегали. Он дурак ведь редкий был, двоечник, при этом на голову выше, на физкультуре в первых рядах, бицепсы-трицепсы… И я совершенно не ждала, что он правда вскочит на подоконник и прямо из школьного коридора сиганет вниз. Слава Богу, хоть ногу сломал, а не шею…
– Ты его поцеловала ведь тогда? Ты исполнила слово? – вдруг строго спросил Онфруа, и его жена, ожидавшая любого вопроса, кроме этого, слегка подавилась ответом.
– Н-нет… Там иначе вышло. Я пришла к нему в больницу, принесла пакет апельсинов, открытку… расписалась ему на гипсе. Как сейчас помню: написала – «Извини меня, я дура, а ты тоже дурак, давай дружить».
– Но дружбы не вышло…
– Но я хотя бы попыталась. А потом как-то завертелось все иначе, меня забрали из школы на экстернат, больше считай и не виделись. Мать даже открыто говорила – она считает, что домашнее обучение будет лучше, потому что в школе я могу по глупой случайности связаться с каким-нибудь мальчишкой и испортить свое блестящее будущее, – Изабель вдруг усмехнулась. – Но я все равно их кинула, сумела испортить будущее, связавшись с тобой.
– Но хотя бы не случайно.
– Совершенно намеренно, – она погладила концами пальцев его ладонь и закончила: – В общем, мне очень хочется сейчас где-нибудь написать сыну – на каком-нибудь условном гипсе – «извини меня, я дура, а ты тоже дурак».
– У меня есть идея получше, – Онфруа поднялся, по пути наклонившись поцеловать жену в затылок. – К тому же мама вот-вот придет, ей тоже приятный сюрприз будет. Можешь заказать по телефону четыре пиццы, и обязательно его любимую, с ананасами? А я пока выбегу за вином. Мы ему устроим маленький праздник к возвращению. Ну и можно будет сегодня не готовить, отдельное удовольствие.

Онфруа-сын вернулся через полтора часа и был глубоко поражен, не увидев в окнах нижнего этажа никакого света. Открыл дверь своим ключом, с порога окликнул – хей! В ответ ему вспыхнули разом и торшер, и люстра. И стройный хор, в котором регентствовала Изабель с ее чистым и сильным голосом, возгласил из клубов живого домашнего тепла:
– С днем решенья те-бя! С днем решенья те-бя!
Благодати и удачи! С днем решенья те-бя!

– Какое ты, кстати, имя выбрал? – выходя навстречу с широкой улыбкой, спросил отец. – Знаю я, ради чего ты это все затеял! Ради того, чтобы тебя каждый первый перестал спрашивать, как ты пишешься, верно?
– А вот и неправда, вчера меня приор по телефону уже переспрашивал, как я пишусь! – неуверенно просиял ему навстречу сын, который видел вместо него сплошное какое-то белое сияние – белая домашняя водолазка, светлый ореол вокруг головы, а очки-то у Младшего на входе в тепло мигом запотели. – Ни от чего я не отказываюсь, скорее хочу немножко расшириться. Первым именем пока решил взять Этьена, ну, в честь дня рожденья, да и святой хороший.
– Да, если бы не наши долги перед кое-чьими предками, быть бы тебе Этьеном, – крикнула из гостиной мать уже нормальным, своим, а не бабушки-марииным голосом.
В гостиной обнаружились и бабушка Этьенетта, и Мари, успевшая вернуться со своей очередной свиданки на танцах. Обе они отсалютовали юноше бокалами – Мари вполне одобрительно, а бабушка без особого восторга, но в ее адрес папа, очевидно, уже успел провести разъяснительную работу, так что она, скрепя сердце, присоединилась к поздравляющим.
– Предков не обидеть – это главное, Этьен-Онфруа, – отец потащил его к накрытому столу. – Хорошо еще, что самым давним и обидчивым предкам все равно, им поди выделили отдельную залу в Вальгалле с сопутствующими развлечениями и священников к ним не пускают, чтобы их понапрасну не расстраивать… Господь ведь милостив.
– Ну, там же полно и вполне себе крещеных норманнов, которым может стать обидно, – весело отозвался юноша, на ходу сбрасывая мокрую от снега куртку. – Так что понесем этот фамильный крест дальше вместе, пап… заступничеством святого Стефана!
– Я, между прочим, тоже некоторым образом предок, и меня тоже обижать не стоило бы, – заметила бабушка прохладным тоном. – Поэтому, Младший, прежде чем ты уедешь проповедовать крокодилам и бегемотам, я возьму с тебя обещание. Нотариально заверенное. Что ты сделаешь все необходимые прививки, не будешь лезть под пули и стремиться в мученики, а будешь, напротив же, регулярно отзваниваться домой. Хоть полевым телеграфом – но минимум раз в неделю.
– А если твой приор посмеет хоть раз написать тебя неправильно, сразу докладывай мне, – велел отец, наливая сыну вина, пока тот жадно накладывал на тарелку ломти пиццы. – Я с ним сам разберусь, так, что ему мало не покажется.
– Так же, как ты тогда разобрался с парковым старичком? – хмыкнула Мари. – Вызовешь бедного клирика на битву?

История про старичка была любимой семейной легендой обоих детей. Хотя Онфруа лично на месте действия не присутствовал, Мари столько раз пересказывала ее в подробностях, что мальчик уже запутался – может, он тоже там все-таки был? На самом деле не был, приболел немного и остался дома, когда папа по давнему обещанию в честь окончания первого класса взял его сестру в парк аттракционов. Мари провела совершенно звездный день, съела годовую дозу сахарной ваты и мороженого, всласть повизжала в «Пещере ужасов» и испытала на прочность считай что все дозволенные для ее возраста качели-карусели. Уходить было в самом деле пора, и отец недвусмысленно намекал на это по меньшей мере трижды, но все его аргументы – что он вечером хотел еще поработать, что он обещал маме съездить с ней за покупками – были как об стенку горох. Мари всего было мало. В знак протеста против родительского произвола она, стоило папе на минуту зайти в уборную, покинула доверенный ей пост у дверей и сдернула к колесу обозрения. Онфруа вылетел из туалета как бешеный, на ходу отряхивая мокрые руки – вытереть не успел, заслышав крики служителя. Как-то интуитивно сразу понял, что гнев работника колеса относится не к кому иному – к его оторве, которую он привык снимать с деревьев и кровель и не обольщался насчет высокой степени ее послушания.
Она довольно высоко уже успела вскарабкаться по опорам аттракциона и взглядом матроса с марсовой площадки окидывала окрестности. Примеривалась, нельзя ли как-нибудь добраться до кабинки, когда у подножия замелькала белая рубашка ее отца.
– Мари, слезай сейчас же. Тихо, быстро и осторожно. Иначе тебя придется снимать нам самим, а это будет глупо и стыдно. Я в тебя верю, ты прислушаешься к голосу разума.
– Сперва обещай, что мы сделаем еще один кружочек на драконе!
– Мари, об этом не может идти и речи. Я не торгуюсь с шантажистами. Ты сейчас же слезаешь, мы идем домой и по дороге забываем об этом безобразии, ясно?
Служитель рядом возмущенно качал головой, подсчитывая сумму штрафа. А если бы не дай Бог травма, с кого бы тогда спросили?
После недолгих препирательств – под угрозой того, что сейчас придется вызвать пожарную машину с краном – Мари все же сдалась и ловко, как обезьянка, спустилась вниз. Отцовского гнева, такого редкого, она на самом деле боялась: этот гнев обычно выражался в отчуждении, в том, что папа смотрел на нее холодно или вовсе не желал смотреть, отвечал односложно. Как будто он ее на час-два меньше любил, чем обычно. Совершенно невыносимое положение вещей.
Крепко взяв ее за руку, Онфруа свободной рукой без единого возражения и без штрафной квитанции выдал работнику требуемую купюру, коротко извинился – ему и впрямь было жутко неловко – и повел свою чудовищную дочь на выход. Ее цирковое выступление, как выяснилось, собрало горстку зрителей, и Онфруа прошел сквозь их заслон с раскрасневшимся от стыда лицом, не глядя на Мари. Та молча семенила за ним, решив, что рта открывать пока не следует.
– Мне очень за тебя стыдно, – тихо сказал Онфруа, не отпуская ее руки. – Давно мне не было так стыдно и так страшно.

Зрители, увидев, что все интересное уже кончилось, быстро расходились. Исключение составил старичок, который ради зрелища отвлекся от чтения газеты на лавке и по мере сил решил поучаствовать в деле. Ради чего он даже рысцой догнал виновников переполоха у самого выхода из парка и, заступив им дорогу, не преминул высказать свое ценное мнение.
– Какая скверная, избалованная девочка, – осуждающе сказал он, качая крупной головой в берете. – Как же можно так себя вести. Смотреть противно – мне-то, чужому человеку…
– Можно вас попросить не делать моему ребенку замечаний? – холодно оборвал его Онфруа. – В данный момент это моя прерогатива – ее отчитывать.
– Так вот вы ж своих обязанностей-то не исполняете, я и решил помочь! – сварливо заметил дед, сворачивая газету в трубку, будто мух бить собирался. – Распустились нынешние дети, в мое время таких не было, а все потому, что носятся с ними слишком много, уж и прикрикнуть не смей, и ремня не пропиши! Мы со своими не сюсюкали – и ничего, людьми выросли, как и мы сами…
– Людьми вырасти не так трудно, – начиная закипать, ответил молодой профессор Торон. – Вырасти счастливыми людьми, и к тому же добрыми – это задача посложнее. И вы явно с ней не справились.
– Не вам, молодой человек, мне указывать, – внезапно раскипятился старичок. – Это ж не моя, а ваша девчонка только что едва с высоты не навернулась и порядок нарушала! А влепить бы ей хорошенько хоть пару раз пониже спины – сами б увидели, как у нее характер-то мигом исправится, я, можно сказать, добра желаю, дело советую, а вы…
– Скажите, а можно я проверю вашу гипотезу на вас? – Онфруа выпустил руку Мари, которая тут же, чуя неладное, спряталась у него за спиной. – Позвольте, я вам влеплю хорошенько пару раз и посмотрю, как у вас исправится характер? Станет ли менее агрессивным и назойливым, или…
– Что? – задохнулся старикан, ушам своим не веря.
– Дочка, подержи, пожалуйста, – Онфруа скинул с плеч городской рюкзачок и начал засучивать рукава белой рубашки. – Только, пожалуйста, предупредите меня сразу, куда именно вас можно ударить, а куда нельзя, вдруг у вас какие-то заболевания хронические или что-то в этом роде, и…
Старикан так резко отступил на несколько шагов, что запнулся о цветочную тумбу и едва не сел в нее с размаху.
– Да как вы смеете?.. Да что это за наглость?! Я тебе в отцы гожусь!
– Извините, но не годитесь, – вежливо отказался профессор Торон. – Вы мне в отцы не подходите по характеру и по культурному коду.
Мужчина вроде был на вид приличный, судя по всему, трезвый, но все-таки выше на голову, и вовсе не хлюпик, и так серьезно смотрел, от левого рукава быстро перейдя к правому, что почтенный господин, не ожидавший подобных эксцессов в парке родного города, предпочел ретироваться. Подхватил со скамьи свой портфельчик – и, то и дело оглядываясь на этого психа через плечо, засеменил прочь, гневно размахивая газетой, как фехтовальщик мечом. Онфруа сердито смотрел ему вслед – он и в самом деле был в ярости, хотя сумел ни разу не повысить голоса. Из-за спины у него послышалось какое-то бульканье – это, прикрывая рот ладошкой, втихую смеялась Мари.
Отец обернулся к ней, развел руками – и та живо влетела в его объятия, приняв этот жест за приглашение.
– Ой, папа, ну ты вот даешь!.. Ты правда собирался поколотить этого противного дядьку? Прям в самом деле?
– Если честно, я сам не знаю, – Онфруа прижал ее темную голову к своему животу. – У меня бывают приступы гневливости, редко, но бывают. Изначально я хотел воздействовать на него чисто словесно, ты же знаешь, что я умею неплохо объяснять… всякое… практически всем, кроме разве тебя.
Мари уткнулась в него, покаянно пыхтя.
– Пап, я это. В общем, ты понял. Извини.
Онфруа наклонился поцеловать ее в макушку.
– Я просто очень за тебя испугался. До сих пор на самом деле сердце не отпустило еще.
– Это меня черт попутал, – быстро путем праматери Евы переложила вину Мари. – Это ведь чертово колесо, вот он меня на него и того… заманил.
– Конечно, несомненно, во всем виновато колесо обозрения.
– О-бор-зения! Оно колесо оборзения, и я немножко оборзела. Но я уже разборзела обратно и больше не борзю…
Как это часто бывало в их семейных конфликтах – главным образом вокруг того, чтобы не дать Мари себя покалечить самым причудливым образом – чтение морали кончилось для Онфруа совершенно неодолимым и заразительным смехом на несколько минут…

…– Нет, почтенного клирика, облеченного саном, я бить точно не намерен, – Онфруа-Старший поднял перед собой ладони, защищаясь от обвинения. – Я сделаю ему больно иначе. Силой слова. Я напишу на него стихотворную инвективу и опубликую в «Вопросах лингвистики». И тогда в глазах всех десяти читателей журнала он будет навеки опозорен как человек, совершенно неспособный лингвистически мыслить!

+

Руку майору Труа сохранить не удалось, ампутировали по середину плеча. И это была еще большая удача, что потерял всего лишь руку – из всей роты их осталось только шестеро, от кого еще было что спасать.
Впрочем, было не окончательно понятно, получилось ли спасти остатки. Операция по извлечению множественных осколков прошла очень тяжело, пошло воспаление, состояние было стабильно тяжелое, постоянно сбивали жар. Есть Анри пока не мог, принимал физраствор через капельницу. На почти непрерывном обезболе было даже не больно, было тупо и никак. Анри смотрел на трещинки в госпитальном потолке, выглядывая в них довольно гротескные лица – одно из немногих доступных ему развлечений – пока молодой врач, по молодости слегка стесняясь, сообщал ему, что, весьма вероятно, жизнь его подошла к концу.

– Вы военный, вы зрелый человек, я не вижу смысла от вас скрывать. У вас есть шансы. Скажем так – процентов десять. Это, вы сами понимаете, больше нуля, но и меньше, скажем, пятидесяти. Позвольте спросить, вы придерживаетесь какого-нибудь вероисповедания или вы атеист?
– Я католик, – привычно, как на вопрос анкеты, ответил Анри на автомате и сам себе удивился. В тринадцать – или нет, все же в четырнадцать лет, после смерти отца, он твердо решил для себя, что Бога нет, и о своей жизни надобно позаботиться самому. И положил болт на всю эту пошлятину, которой был причастен по воле родителей. Воскресная месса, первое причастие в двенадцать… Это был хороший день, это были хорошие времена. Вещи мира еще стояли по своим местам, хотя стоять им оставалось недолго. Его родители были на торжестве вместе со всем семейством, даже какая-то всеми позабытая двоюродная бабушка прикатила с края географии, белая одежка, как у министранта (Анри еще стеснялся, что в ней со своими волнистыми волосами до плеч он похож на девчонку, срезал накоротко всю эту женственную дрянь только через два года), свечка в руку толщиной, дома застолье, подарки как на день рождения – новенький компьютер последней модели, диски с играми. Он уже тогда любил стрелялки, и отец накупил ему все, до чего смог дотянуться… Отец еще нормальный, сияющий улыбкой, приобнимающий мать за плечи. «Ну, сынок, теперь ты у нас не мальчик, но муж! Взрослый настоящий христианин, так что берись за ум, готовься-ка к первой исповеди, и не забудь, например, насчет того, что проводишь за компьютером времени больше, чем за уроками – я уверен, что так и будет!» Первая исповедь, да. Первая исповедь. Анри помнил то дурацкое ощущение, когда толком не знаешь, о чем говорить, выковыриваешь какие-то придуманные вины, как изюмины из булки. Разозлился туда-то… Списал у того-то… Что за ерундой я тут занимаюсь, но раз так положено, значит, положено.
– На вашем месте я пригласил бы священника, – заключил доктор, поднимаясь. – Просто… на всякий случай. Собственно, я могу сделать это для вас, у меня в кабинете на этот счет есть телефон миссии Белых Отцов. Если хотите, я позвоню, и они пришлют кого-нибудь практически сразу, мы очень давно с ними работаем на эту тему.
– Ладно, звоните, – выговорил Анри, глядя на дрожащую жидкость в капельнице. Интересные ощущения, когда тебе говорят, что тебе, в сущности, скорее всего конец. Интересны они тем, что совершенно ничего не меняется, ни снаружи, ни в общем-то внутри. Просто делается как-то… странно.

О чем рассказывать попу впервые за свою взрослую жизнь? В детстве не знал, о чем говорить, а теперь тоже не знает, но по-другому. Слишком много всего накопилось, как тут рассказать-то. Как в школьном сочинении – «Такой-то родился тогда-то и там-то в семье, принадлежащей к высшему классу, бла-бла-бла…» Да и, собственно, зачем? Может это иметь какое-то значение – что некий незнакомый старикашка с фиолетовым шарфиком на шее все это дело выслушает и скажет что-нибудь умное? Или даже неумное. Анри вспомнил эту дурацкую практику – «епитимия», «Прочтите пять раз «Отче наш» и десять – «Радуйся Мария»… Первую пару раз Анри это проделывал, потому что положено. Потом забивал уже, забывал. Положено. Кем положено? Зачем он вот сейчас на это подписался?
А впрочем, пусть будет. Хуже-то не будет всяко. Ну, скажет он попу – я убивал узкоглазых по долгу службы. А до того убивал черных, в другой колонии. А еще спал с женщинами, с многими женщинами (это ведь вроде считается тоже грех? Хотя майор Труа спал с женщинами по-честному – не как некоторые, не с чужими женами, а сперва со своей женой, потом с нормальными деловыми эскортницами, которым это дело едва ли не нужнее, чем ему, и никогда не обманывал с платой). Что там еще? Убивал… убивал… и хотел убить. Хотя насчет хотел, кажется, не считается, не убил же.
Если перечисление вслух подобных моментов своей биографии дает какой-то шанс, что умирать будет повеселее, почему бы им не воспользоваться. Как это там называлось – еще с лицейских времен застряло в голове – пари Паскаля? Можно попробовать заключить пари Паскаля. Он ведь формально и впрямь католик, никто его из этой партии не выписывал, договоров не рвал, имя из книги не стирал, обратно не раскрещивал. Значит, можно и сделать как положено католику. На всякий случай.
Зато, возможно, это шанс наконец избавиться от Краснолицего. Анри вовсе не улыбалось отправиться в вечность в его компании.

Краснолицый завелся у него одновременно с медалью, после той кампании, что совпала с его разводом. Краснолицый был единственным, чего Анри в своей жизни действительно глубоко стыдился. Мальчишка, гражданский, по крайней мере без оружия… Лет двенадцать, или поди их разбери – мелкие они все-таки, как карлики. Деревню, набитую повстанцами, зачистили грамотно, аккуратно, но пара таких досадных случайностей отравляла довольство успехом, и надо ж было Анри наткнуться именно на этого пацана, который сперва еще был жив и чудом сохранил один глаз, смотревший из кровавой каши черной щелочкой – недолго смотревший, потом он затянулся мутной пленкой, и пленку тоже залила кровь. Теперь, в качестве нередкого посетителя Анри, можно сказать, «воображаемого друга», он сохранил этот свой единственный глаз, смотревший без выражения, как у них всех, внимательно следивший за движениями майора. Обычно он просто сидел где-нибудь неподалеку, никогда ничего не говорил – да и откуда бы, он наверняка умел только на своем птичьем языке, а смерть ничему не научила. Впрочем, Анри порой разговаривал с ним – можно сказать, привык к нему, к его сторожкому присутствию в самые неожиданные моменты – и ему отчего-то казалось, что Краснолицый его понимает. Тот разумно выбирал для своих визитов такие моменты, когда больше никого рядом не было, так что Анри не беспокоился, что его сочтут сумасшедшим за разговоры с пустым местом.
Потому что он не был сумасшедшим. Майор Труа был совершенно нормален, просто… не без проблем. Но последнее, что он сделал бы в своей жизни, – это отнес бы свои проблемы к какому-нибудь дурацкому психоаналитику или, хуже того, к психиатру. Пускай по подобным специалистам бегают нервные дамочки с истерическими припадками, а боевой офицер Неверленда со своей верной галлюцинацией как-нибудь сам разберется.
– Как-нибудь сам с тобой разберусь, – вот и сейчас сказал он Красной Башке, который уже уселся на месте доктора, поджав под себя тощие ноги в веревочных тапках с перемычкой между пальцами. – Сдам тебя попу, может, ты и отвяжешься, узкоглазый. Ты ж ведь узкоглазый, хоть во всем этом месиве и не разглядеть толком. За столько времени не нашел минутки умыться, грязный ты дикарь.
Красная Башка неопределенно покачал головой, то ли соглашаясь с упреком, то ли, напротив, отвергая такое определение.
– А кто ж ты есть? Дикарь, и прегрязный, – повторил Анри, прикрывая глаза, хотя и знал, что Краснолицый все еще здесь. Так слушают собаки: смотрит внимательно, головой качает, силясь перевести с людского на песий, но головенка-то маленькая, столько слов разом не вмещается. – Зачем ты за мной таскаешься, в вашем аду тебя разве не ждут? Сам же знаешь, что я не хотел. Что ты просто оказался в неудачное время в неудачном месте. Никакого против тебя, сопляк, умысла у меня не было. И мне тебя жаль. И твоя дурацкая дикарская жизнь мне ни на что не сдалась, я не собирался ее отнимать. Жил бы ты дальше в своей лачуге среди болот, лопал бы змей и прочую пакость до самой старости, мне-то что.
Шестым чувством Анри ощутил, что Краснолицый ушел – он редко задерживался надолго. Чутье его не подвело. Ишь, обиделся, подумал Анри о плоде своего нервного расстройства как о живом человеке.

+

– Майор Труа? Добрый день, – Анри поднял тяжелые веки при звуке незнакомого голоса. И испытал приступ досады, считай даже обиду: обладатель этого слишком юного голоса и в самом деле был почти мальчишкой. Субтильный, беленький, в очках. Даже белая ряса не помогала – казалось, что это школьник для смеха переоделся в священника.
Тоже мне уважили, миссионеры хреновы. Прислали какого-то вчерашнего семинариста. Которому Анри в отцы годится, сущее издевательство.
– Слава Иисусу Христу, – чинно сказал мальчик, подходя поближе. – Я из миссии Белых Отцов, вы попросили исповедника. И Святые Дары я тоже принес.
Ну, не совсем школьник, вблизи он выглядел постарше, но все равно сколько ему там? Двадцать с хвостиком? Что он вообще может знать о человеческой, мужской жизни и боли… И это его надо будет именовать отцом, посмешище сплошное.
– Здрасьте, – буркнул Анри, глядя мимо очкарика в попискивающий в изножье койки монитор. С трудом протянул руку к рычагу – слегка поднять верхнюю часть кровати, чтобы не просто валяться, а вроде как сидеть. Рука слушалась плохо, да еще и катетер. До чего же неудобно все делать левой, черт… Впрочем, можно утешаться тем, что с вероятностью это продлится недолго.
Мальчишка-священник успел первым, очень ловко подкрутил верх на надобную высоту:
– Так вам удобно?
– Нормально, – признал Анри словно нехотя. – Вы… извините за вопрос, вам лет сколько?
– Двадцать три, – стеснительно признался попик, пододвигая к кровати табурет. Похоже, он и сам стыдился своего возраста, и это слегка примиряло Анри с положением вещей. Если бы начал корчить из себя премудрого старца, Анри, пожалуй, просто предложил бы ему катиться куда подальше. – Я… понимаю ваши чувства, вы ведь и правда ровесник моего отца, а отцом при этом полагается именовать меня. Но это не обязательно, в самом деле, если хотите – называйте меня, например, братом. Или просто по имени, Этьен-Онфруа. Это ведь неважно, молодой я или старый, я же просто посредник. Все равно вы будете рассказывать не мне, а самому Господу. И Он же вам отпущение даст. А я просто рядом побуду, как медсестра, которая подает хирургу инструменты…
Ишь, медсестра нашлась, на хорошую операционную сестру знаешь сколько учиться надо, парень… хотел было сказать Анри – и не сказал.
Под свой речитатив попик тем временем положил себе на колени портфельчик, вынул из него фиолетовую столу, накинул на шею. Это не сильно придало ему почтенности. Следующим номером он извлек наружу круглую золотистую коробочку, вроде таблетницы, благоговейно поцеловал ее и положил на столик.
– Видите, Он и Сам будет тут присутствовать под видом хлеба. Вы Ему и рассказывайте, просто нужно, чтобы и я присутствовал.
Хорошо еще, что монитор не передает звуки, только картинку, подумал Анри. А то развлек бы сестринскую анекдотами из собственной жизни. Ладно, быстро оттарабанить что задумал и закрыть уже эту главу. То ли предпоследнюю, то ли… как пойдет.

Вглядываясь в измученное болезнью породистое лицо лежащего перед ним офицера, Этьен-Онфруа подумал, что тот не только возрастом, а и сложением, и обликом напоминает его отца. Хотя черты и менее яркие, и волосы – по-военному короткие, с сединой на висках – шатеновые, не светлые, но что-то общее есть. На самом деле из них двоих исповедник, похоже, волновался куда сильнее: не дай Бог ляпнуть что-то не то, не дать человеку по-настоящему очистить сердце перед, вполне вероятно, самым главным путешествием… Этьен-Онфруа остро вспомнил, что сделал для него перед самым отбытием, перед его главным путешествием его отец.

Только-только допраздновали его отправление в миссию, и бенгальские огоньки догорели – в садике на заднем дворе все устроились за столом для пикников, на воздухе можно и возжечь немного – как папа, поднимаясь, каким-то особенным голосом спросил:
– Онфруа, скажи, ты сейчас готов потратить на меня четверть часа своего времени? Или тебе уже совсем пора возвращаться?
– Что? Могу, конечно, я и заночевать сегодня могу, мне разрешили, – парень захлопал глазами от удивления. – И как это – на тебя потратить? Я же к вам и пришел тратить время, ну, о чем ты вообще…
– Я имею в виду, потратить время на меня лично, наедине. Спасибо! – просиял Онфруа-старший. Улыбнувшись во извинение, папа оставил маму, бабушку и сестру с ее парнем досиживать с вином и барбекю, а сам утащил сына в дом, к себе в кабинет. Раньше этот так называемый кабинет был комнатой самого брата Этьена, а до того – именовался гостевой, а теперь вот после всяческих перестановок папа туда перетащил большинство своих книг, и комната обрела новый, очень почетный статус. В кабинете, где теперь стоял его письменный стол и на полу лежали стопки книг, еще не успевших к расстановке, отец пододвинул сыну свой удобный стул с подлокотниками, а сам легко и изящно – как он делал все на свете – опустился рядом со стулом на колени.
– Пап?..
– Pater, peccavi, – серьезно глядя на сына снизу вверх, сказал Онфруа-старший. – Мне как раз нужна исповедь, а тут и удача, в кои веки свой священник в доме.
– Папа! Ну как бы я мог…
– Я сейчас тебе не папа, а кающийся грешник, – Онфруа-старший легко коснулся колена сына, который хотел было вскочить со стула. – С сыном я сегодня уже говорил, а сейчас мне нужен священник. Что ты, милый, разве не понимаешь, что на этом месте сидишь не ты, что ты просто посредник? И я счастлив, что смог помочь Господу приобрести такого посредника. Пожалуйста, выслушай мою исповедь в своем новом качестве, и мы снова вернемся к нашему прежнему состоянию.
Онфруа-младший и не знал, как сердито поспорили его родители насчет этой идеи ночью накануне. Изабель считала ее бредовой («Чтобы, скажем, я душу выворачивала перед парнем, которому недавно памперсы меняла? Да не дождется!») Ее муж, напротив же, считал, что это отличная идея и для его собственного смирения, чтобы лучше понимать таинство священства, и для придачи мальчику большей уверенности. Это вроде прививки, говорил он. Мало ли, с кем ему придется иметь дело как исповеднику, и чисто по выборке пока что большинство кающихся будет его старше. Но после того, как он исповедь собственного отца выслушает, ему уже будет не так страшно и не так неловко иметь с ними дело. Пусть привыкает.
– Пожалуйста, отец Этьен-Онфруа. Выслушайте мою исповедь. Последний раз я приступал к этому таинству полгода назад, накопилось кое-что.
Онфруа-младший поморгал тогда глазами… и, конечно же, выслушал. Поражаясь тому, насколько это оказалось просто. Отец аккуратно и последовательно выложил перед ним кучку собственных нестрашных и совершенно понятных грехов – почти поссорился с женой на тему куда ехать в отпуск, она хочет к морю, он снова в паломничество, нельзя быть таким эгоистом, она утомляется на работе, ей хочется простого пляжного отдыха… Обозвал недалеким и отправил на пересдачу студента, который, скорее всего, даже и готовился, просто с билетом не повезло… («Никак не могу по-настоящему принять, что у людей разные когнитивные способности, что нельзя подходить ко всем со своими завышенными стандартами, что порой нужно просто пожалеть, проявить снисходительность к стараниям, не расстраивать человека, не позволять себе резких слов!») Поленился, было дело, как следует выгулять собак, и в итоге старшего пса от стресса вырвало тем же вечером… Гинфорт Второй ведь старый уже, ему нужно чаще и дольше выходить, ему нельзя огорчаться, иначе совсем разболеется, как раньше было с Гамэном. Господи, все это было так знакомо, такие обычные кусочки их совместной жизни, только вид чуть-чуть с изнанки. Прочитав над отцом разрешительную молитву, молодой священник со щекоткой в глазах назначил ему епитимию: прочитать полный круг Розария в намерении мира и любви в семье.
– И это все, отче… Этьен? – отец вскинул на него яркие умные глаза. – вы уверены, что этого достаточно?
На Онфруа-младшего волной накатило озорство.
– Ты прав, пап, то есть возлюбленный брат во Христе. Не достаточно, сейчас Святой Дух мне это открыл. В дополнение назначаю поставить тому студенту на пересдаче как минимум четверку. Вне зависимости от того, что он будет там нести и как проявлять свои когнитивные способности. Это тебе в качестве упражнения в смирении.
– Четверку? – Онфруа-старший вскинул брови. Он всегда был красивым, но с возрастом что-то совсем уж стал прекрасен. Мари, хихикая, помнится, рассказывала брату, как очередная однокурсница смущенно расспрашивала ее о личной жизни родителей, о том, все ли у них идет хорошо. Мари всегда с таким удовольствием сообщала этим соискательницам, что у ее родителей все идет… прямо лучше некуда. Нечего тут ловить, выход – налево и прямо по коридору.
– Четверку, да.
– Хотя бы тройку, прошу, – взмолился коленопреклоненный профессор Торон. – Если дела будут совсем плохи, это получится грех против истины.
– Этот грех в любом случае падет не на тебя, потому что ты просто проявишь святое послушание исповеднику, – важно сообщил Онфруа-младший, сцепляя руки на коленях. – Но хорошо, ладно, четверку – только в случае, если он хоть что-то внятное сможет выдать. Ты же сам сказал, что он старается. Если совсем будет ни в какие ворота – то ставь ему тройку. Минимальный проходной балл. Но только проходной.
Онфруа-старший прикусил улыбку.
– Хорошо, отче.
– Сокрушайся тогда сейчас о своих грехах… Я их тебе отпускаю.

Про Краснолицего и еще пару подобных случаев Этьен-Онфруа выслушал с печалью и болью, но с привычной болью: майор был не первым военным в этой кампании, у которого молодой священник принимал исповедь.
– Еще с женщинами спал… с профессионалками, за деньги, – глядя в потолок, продолжил кающийся. – Платил честно, никто не жаловался. Не знаю, почему это вообще грех, но раз так считается, то вот.
– А зачем вы спали с женщинами за деньги? – огорошил его вопросом юноша. – У вас есть семья? Вы женаты?
– Разведен. Не моя инициатива, я развода не хотел. Это ее выбор, она захотела уйти к другому – и ушла.
– Вы любили свою жену? – ну у этого парня и вопросы, просто мамкин психоаналитик, лезет в душу без мыла, пока Анри тут беспомощный простерся на кушеточке. Он открыл было рот, чтобы слегка окоротить его, и с изумлением услышал собственный голос, говорящий:
– Нет.
– И с самого начала тоже?..
– Да.
– Тогда понятно, почему она выбрала вас оставить, – довольно жестоко ударил очкарик. – Она… не выдержала нелюбви. Ее можно понять. Зачем же вы вообще на ней женились?
– Я хотел семью, – горько сказал Анри, такая знакомая горечь, словно желчь подступила. – Свою собственную семью. Сына, которого можно воспитать по себе.
– У вас есть сын?
– Нет. Две дочери. С матерью после развода.
– Вы их любите?
– Нет.

И это, и это была поганая правда. Он никогда не обижал, сильно не наказывал девочек, даже голос на них повышал считаные разы. Обеспечивал их, следил, чтобы получали хорошее образование, после развода честно и регулярно платил положенные суммы до совершеннолетия и Филиппы, и потом – Алисы. Но вот еще одна причина глубокой обиды на жену: она так и не дала ему сына. Шанса из Анри-младшего сделаться Анри-старшим, отцом храброго, умного, дерзкого мальчишки, с которым можно заниматься мужскими делами, делить досуг, ездить на сафари, например. Анри с какой-то стати верил, что сын может залатать собой прореху, оставшуюся после смерти отца, сделать самого Анри тем отцом, которого ему так зверски не хватало. Не вышло. Да что у него в жизни вышло-то. А ведь хорошо все начиналось…
«Изабель, что девочки делают в моем кабинете? Забери детей, пожалуйста, я занят. И дверь прикрой. Спасибо, дорогая». Изабель Эно, его бывшая жена, вероятно, в своем новом доме куда счастливее, чем была в его апартаментах, где пол и стены словно обрастали льдом в те свободные от войны месяцы, которые он проводил с семьей. И ведь с каким ничтожеством изменила – с инструктором по теннису… Теннису, которым занималась, чтобы хоть чем-то заняться в качестве соломенной вдовы, заполнить пустоту.

– А вы кого-нибудь вообще… любите? – тихо спросил голос очкарика откуда-то издалека. – Или, может быть, хотя бы любили раньше?
Черт, что ж оно так больно-то, зачем Анри вообще в это ввязался… И никаким обезболом не возьмешь. Только терпеть.
– Отца, – ответил он мучительно, глядя в стену, куда-то над золотой круглой коробочкой на прикроватном столе. – Я очень любил отца. В моем детстве мы были очень близки.
– А маму?
– В детстве да, как и все, – Анри даже чуть зажмурился. Почему-то про это все говорить было в разы тошнее, труднее, чем про кишки узкоглазых, дымящиеся в болотной жаре на деревенской улице. – Но потом, когда она изменила отцу с одним… негодяем, с писателем, Кретьеном, которого мой отец из грязи вытащил и человеком сделал… После того, как она этим моего отца считай убила – я ее ненавижу. Я разорвал с ней все связи.
– Ох, – выговорил Этьен-Онфруа. Снял очки и начал их протирать краем столы – стекла вдруг запотели. – Очень плохо, тяжело это все… Но вы хотя бы… не рады своей ненависти? Не хотите брать ее с собой пред лицо Божие?
– Не хочу, – чуть слышно сказал Анри, у которого в глазах начинало что-то закипать. Из-за капельницы даже толком лицо не вытрешь. Остается только закрыть глаза, что он и сделал.
– Вот, уже хорошо, – воспрянул священник. – Знаете, я очень хочу помочь вам избавиться от этого груза, после стольких лет сбросить его и распрямиться, он ведь, должно быть, ужасно давит… Скажите, ваша мать жива?
– Судя по всему, да, иначе бы мне доложили. Как минимум поверенный, наследство же, немалые деньги. Даже перепиши она все на своего любимчика, на бастарда, я мог бы претендовать, подать иск…
– Тогда епитимия вам будет – если вы останетесь живы после этой болезни, сразу по возвращении навестить вашу мать.
– Нет, – Анри тяжело качнул по подушке головой. – Не просите у меня такого. Я не переступлю этот порог, пока есть риск нарваться на… него. Мне и одной руки будет достаточно, чтобы засветить ему по морде. Совершенно нет желания выбивать зубы старику, а потом за это получать взыскание.
– Вы что же, совсем не следите за литературой? – в голосе отца Этьена послышалось легкое удивление, как будто этот пацан не представлял такой глубины человеческого падения.
– Какой к чертям литературой? – огрызнулся Анри. Я за этой… скотиной просто не слежу. Не желаю о нем ничего знать.
Вспомнилось, как он демонстративно выходил из казармы в Академии, когда ребята усаживались перед телевизором – по книжке скотины тогда как раз сняли сериал, все с нетерпением ждали новой серии, все смотрели и обсуждали, кроме него.
– Он умер, – тихо сказал молодой священник. – Лет десять назад уже. Огромная утрата, ему ведь еще и 70 не было, столько еще мог бы написать… Вернее, не умер, а пропал без вести, и тела его не нашли. Но без вариантов мертв. Возраст все же, а пешее паломничество в одиночку – дело тяжелое даже для молодого… Но в любом случае вам уже не грозит встреча с ним в вашем доме. В вашем бывшем доме. Не бойтесь. И одной руки будет достаточно, чтобы протянуть ее своей матери. Вы просто попробуйте.
– Ладно, – глухо сказал Анри, глядя в стену. Выходит, она там теперь совсем одна? Или любимчик-деточка Тибо все еще при ней, вместе со своей женой, если еще не развелся, ведь рано или поздно все изменяют и разводятся? Последний раз он мельком слышал о нем от бабушки, когда с какого-то перепуга вздумал навестить ее в столице больше десятка лет назад: тот вроде бы собирался жениться. Анри тогда оборвал старуху, сказал, что не желает знать никаких подробностей об этом бастарде и его личной жизни… Жаль, накричал на бабку, кто же знал, что она в том же году помрет, и больше они не свидятся. И больше они…
– Ладно, я зайду. Просто зайду. Убедиться, что она в порядке.
– Хотя бы так, – резко кивнул попик и поправил очки, от кивка сползшие на кончик носа. – Тогда сейчас я отпущу вам грехи и буду молиться о вашем выздоровлении. И попрошу то же самое делать моего отца. Он… праведник. Я видел немало чудес по его молитвам.
– Валяйте, – прошептал Анри, которому процедура уже становилась невыносимой. Словно под руками полевого хирурга, который ковыряется в ране с минимальным обезболом. А способ сопротивления – один: закрыть глаза. И снова открыть, потому что они отказываются закрываться…
Веки Анри сами собой поднялись – и он дернулся так сильно, что едва не вырвал из руки катетер. Этьен-Онфруа оказался на подхвате, ловко вправил его обратно.
– Что такое? Что с вами?
Анри кивнул подбородком в изножье кровати, где притулился Краснолицый. Первый случай в жизни, когда он настолько обнаглел, что претендовал на общество своего убийцы в присутствии третьих лиц. Что, если он теперь неотступно привяжется? Анри-то думал от него отделаться, а тут…
– Он здесь сейчас, тот парень без лица, – Анри переводил взгляд с покойника на живого. – Первый раз это, когда он при посторонних появляется.
Этьен-Онфруа внимательно всмотрелся в пустое место в ногах лежащего.
– Знаете, – сказал он медленно, подбирая слова, – на самом деле мне кажется, что его присутствие в вашей жизни – очень хороший признак.
– Что?!
– Что он не призрак какой-то, не галлюцинация, не душа неупокоенная, помилуй Господи, а… порождение вашей совести. Своего рода ее воплощение. Это совесть ваша такая – бедная, израненная, полуслепая, вся в крови… Ходит за вами и ждет, когда вы ей поможете. Излечите ее раны, отрете кровь. И у вас есть средство так сделать, такое прекрасное средство, прекрасное таинство.
Горечь переполняла Анри уже целиком и начала выплескиваться наружу. Он смотрел на скрюченную в ногах фигурку сквозь лупы подступившей воды.
– Только дайте мне слово, что исполните свою епитимию, если Бог сохранит вашу жизнь, – строго сказал отец Этьен – черт, молокосос, сколько можно-то уже… въедливый, как клещ. – Дайте мне слово офицера. И я дам вам отпущение. Пожалуйста.
Почему-то именно «пожалуйста» дернуло Анри, как рана.
– Слово офицера, – прошептал он, начиная слегка уплывать – успокоительное резко подействовало. Так что разрешительную молитву – («Сожалейте о своих грехах, я их вам отпускаю») – он выслушал уже сквозь пелену, которая все утолщалась, утолщалась и наконец полностью обернула его разум и тело плотным коконом.

Отец Этьен-Онфруа смотрел на него с глубокой жалостью, но и с чувством хорошо выполненного долга. В подобные моменты он особенно остро чувствовал, зачем он священник – и кто такой священник: не отец, не мать – акушерка на пороге родов, не более того… но и не менее. Многие роженицы и без специально обученной акушерки отлично справляются, с помощью родных и близких, а то и вовсе в одиночку. Но есть и те, кому без акушерки… просто конец.
Он подождал еще – убедился, что больной спит действительно крепко, и решил его не будить. Хороший сон – добрый признак. А с причастием придется зайти еще раз, только и всего.
Этьен-Онфруа забрал со столика свою драгоценную коробочку, подхватил портфель и на цыпочках покинул палату.

+

В сопровождении Краснолицего Анри поднялся в лифте на этаж, полностью занятый апартаментами, где он родился и вырос.
– Красная Башка, раз уж ты, по мнению некоторых, моя совесть, ты и сам поимел бы совесть, – сказал он без особой надежды. – Не лез бы в совсем уж личные дела. Мне и так непросто.
Красная Башка посмотрел сквозь щелку единственного глаза и неожиданно внял его мольбе. Уже вышагнув из лифта, Анри твердо знал, что Краснолицый за ним следом не вышел. Спасибо и на этом.
Как тяжело было сказать консьержу, кто он такой. Как тяжело было сейчас поднимать руку к кнопке звонка, как тяжело… ну, преодолеем. Еще недолго осталось. Сейчас они изо всех сил раскланяются с матерью, пожелают друг другу доброго здоровья и разойдутся на ближайшие тридцать пять тысяч световых лет. На епитимию он еще способен был забить, как постоянно делал в детстве (тем более что Краснолицый, вместо того чтобы отстать, прицепился еще плотнее со дня исповеди, можно сказать, зачастил в гости, и этим несколько разочаровал Анри в действенности таинства как инструмента вправления выбитых позвонков жизни). Но на слово офицера, как выяснилось, забить не получалось.
Ну и если маленький очкарик-священник не врал, что он и его мифический праведный отец молились об исцелении Анри, выпросить для Анри еще сколько-то лет под земным небом у них худо-бедно вышло. Хотя сердце стало крепко сбоить, хотя отсутствующая рука порой так зудела, что он невольно дергался ее почесать, хотя, хотя… Все же хирург, а за ним и прочие доктора, хором говорили, что выход майора Труа в отставку в таком вот замечательном физическом состоянии – настоящее чудо Божие. В другую отставку его уже готовились отправить, в совсем другую, в заколоченном гробу, накрытом Неверлендским флагом, а вон как вышло. Еще можно выпить вина, съесть что-то вкусное, посмотреть на овечкообразные осенние облака в небе родной столицы, купить немного женской ласки (да что-то уже не хочется), подняться на лифте в огромный апартамент, в котором когда-то ты был мал и счастлив. (Тоже не хочется. Но должно. Долги надо отдавать, иначе какой же ты тогда неверлендский офицер.)

Женщина, которая открыла ему дверь, была уже предупреждена консьержем, кто и зачем к ней пожаловал. Поэтому она была чуть менее поражена видеть Анри, чем могла бы. Просто отступила, тихо дыша через нос, в глубину вестибюля, не упала в обморок, ничего такого пафосного, как в романах сволочи. То есть ее второго мужа.
Анри осторожно, без хлопка закрыл за собой дверь. Замер соляным столпом, не зная, что сказать. Кроме как…
– Добрый день, ма. Как ты? Я вот в отставку вышел. Ну, сама видишь почему, – он чуть качнул вперед правым рукавом и тут же устыдился – будто жалуется. – Но все нормально уже.
Мари сделала короткое отрывистое движение в его сторону – и не смогла его завершить.
– Я и раньше знала. В новостях было об операции той вашей, об огромных потерях, я узнавала про тебя по своим каналам, звонила на континент в госпиталь. Благодарила Бога, что ты жив.
– Спасибо. Да нормально все. Просто я решил тебя наконец проведать, когда узнал, что у тебя была… Потеря. (Сам другого слова придумать не мог, только за ней повторять?) Что твой… (гад и сволочь? Нет, стоп, ты не за тем пришел, майор Труа), второй муж умер, и я подумал, вдруг мне стоило бы зайти.
Господи, что он несет? Что он несет, жадно вглядываясь в стены дома, где не был столько лет? Напольные часы на месте, на них пустая птичья клетка – у них была птица? Интересно, какая. А это что? Неужели конский хлыстик на стене? Кто-то занимался конным спортом. А маленький сарацинский ятаган, приобретение отца, каким-то чудом все еще на месте. А вот стенной канделябр новый, то есть как новый – младше его, Анри, отбытия, а так, похоже, антикварный, в форме чаши. Интересно, это он, в смысле сволочь, приобрел – или она? Кто вообще сейчас живет в этом доме, чьи запахи наполняют его воздух, давно покинутый его собственным запахом… и запахом отца?
Мать в один шаг подошла вплотную, отвлекая Анри от болезненного вглядывания, внюхивания, вслушивания в окружающее пространство.
– Он просил тебе кое-что передать. Когда ты придешь. Он почему-то был уверен, что ты непременно придешь. В отличие от меня, я сомневалась, я же знаю, насколько ты… в отца. И он оказался прав.
Анри испытал – и победил – мгновенное желание оглянуться назад. Как будто бы сволочь – парадоксальным образом не постаревшая, такой же смазливый длинноволосый брюнет – могла стоять у него за плечом.
– Что передать?
– Вот это, – мать, чуть прикусив нижнюю губу, не без труда опустилась перед ним на колени на толстый вестибюльный ковер.
Он осел с ней рядом, как подкошенный. И одной руки достаточно, чтобы обнять свою мать.
После стольких лет это ощущалось диким – сам запах ее кожи, изменившийся, ставший более насыщенным – это запах старости? – но все те же духи, все те же завитки волос на шее под аккуратной прической, та же толстая цепочка с крестом, убегающая за воротник, но ее и снаружи довольно, чтобы отпечататься на коже сына. Сколько лет он не чувствовал этой теплой цепочки на своей щеке? Тридцать пять. Господи, тридцать пять. Столько, сколько сейчас Тибо, и даже чуть больше.
– Тибо, – глухо сказал он ей в шею. – Он, кстати, тут? С тобой? Или переехал?
Мари дернулась в его объятиях. Он отстранился, сощурившись, заглянул в ее мгновенно задрожавшие глаза.
– Милый, твой брат очень далеко переехал. Твой брат умер четырнадцать лет назад, ты же помнишь, что у него было слабое сердце? Но Тибо… да, Тибо, сын Тибо, живет большей частью со мной. Он сейчас в лицее, вечером вернется. Ему тринадцать с половиной. Он… исключительно талантлив.
Она осеклась раньше, чем успела договорить, в какой именно области талантлив Тибо. Поразительным образом именно он унаследовал литературный талант своего деда, уже побеждал в поэтических конкурсах, даже публиковался6.
Оп-па. Ну и дела. Голова Анри сама собой качнулась туда-сюда, словно отрицая все, что он слышал. Что надо говорить в таких случаях? «Очень жаль»? «Сочувствую»? Или «Завидую»? В конце концов, бастард за свою короткую жизнь успел сделать то, что Анри не удалось: обзавестись хорошим сыном.
– Вот, значит, как, – глупо сказал Анри, глядя матери за спину – только сейчас заметил фотографии на коридорном столике, сейчас как раз на уровне его лица. Материн… этот самый, молодящийся, яркий, в залихватской шляпе, с распущенными волосами, есть люди, которые органически не способны не выпендриваться. Снимок с черной ленточкой по нижнему правому углу. Высокий тощий парень – всегда был хилым – в магистерской мантии и шапочке, надо же, успел какой-то вуз закончить прежде чем помереть, и стоило время тратить на эту учебу. Снимок с черной ленточкой по нижнему правому углу. Отец, его старое парадное фото – косит под забыл какого писателя, хоть сам не написал ни строчки, с трубкой в чаше руки, сощурившись, смотрит вдаль. Черная ленточка по нижнему правому углу. И… он сам, Анри. Даже не в детстве, а сравнительно недавнего разлива. Фотография вырезана из газеты и оформлена в рамочку, он с пафосным лицом отдает честь генералу, день вручения медали. Без черной ленточки по нижнему правому углу. Ну, хоть небольшое разнообразие, а то не столик с фотографиями, а семейный склеп какой-то.
– Давай куда-нибудь пойдем уже, сядем, – Анри поднялся с колен – оказалось, что с одной рукой это сделать немного трудно, непривычный баланс тела. Протянул руку Мари, вспышкой вспомнив попика Этьена – «Протянуть ее своей матери»… – Вставай, мама. Ноги затекут. Пойдем, налей мне… чаю, например. Или водки. У тебя водка есть?
– Только вино, – тяжело поднимаясь, ответила Мари. – Я крепкого в доме давно не держу.

– Ты не голодный? – спросила мать, когда Анри уселся на их огромной кухне-студии, через арочный проход перетекавшей в гостиную. – Хочешь, я быстро зажарю тебе стейк? Я помню, ты любил с кровью…
– Ничего себе, ты научилась жарить стейки? – неуклюже пошутил майор Труа, отказываясь замечать, как она тайком протерла глаза. – Всё же всегда домработницы делали.
– Я видела в кино, как героиня жарила стейк, – старательно подыграла ему Мари. – Кажется, секрет в том, чтобы положить его на сковороду и зажечь под ней плиту, а дальше все происходит как-то само, я думаю, справлюсь с такой задачей.
– Не надо ничего жарить, я пообедал уже, – сказал Анри, который и правда заглянул по дороге в ресторан. Правда, он там не столько поел, сколько выпил для храбрости. Но все-таки взял, чтобы не развезло, чашку бульона, который можно выпить, не пользуясь ложкой, и толстый сандвич с сыром, так что и правда есть не хотел.
Мари выставила на стол вино, открыла холодильник, высокий, как осадная башня, зашарила по полкам в поисках сыров и какой-нибудь мясной нарезки. На кухне она и впрямь ориентировалась не лучшим образом, сама готовила крайне редко. Достала с полки два высоких бокала.
Анри неловко вытянул штопором пробку, зажав бутылку между коленями и едва ее не опрокинув – нечем было придержать. Он привыкнет. Он обязательно привыкнет. Он твердо намеревался это сделать, а если майор Труа твердо намеревался что-то сделать, значит, так тому быть.
– Это больно? – тихо спросила мать – и тут же осеклась. – Прости. Извини, Анри. Конечно, я знаю, что все в порядке.
– Все в порядке, – подтвердил Анри, разливая вино по бокалам. – Ну, за наше здоровье… за встречу… вот.
Они немного отпили. Оба испытывали неловкость размером с тридцать пять лет. Так хотелось заговорить наконец по-настоящему и так не хотелось вообще размыкать губ.
– Как ты тут жила? – спросил наконец Анри через силу, решив, что ему как мужчине надлежит проявить инициативу. – Как у вас дела шли с… с Кретьеном? Хорошо хоть жили?
– До смерти твоего отца у нас еще были варианты, а после уже не было, – просто и честно сказала Мари, в упор глядя на сына, который, напротив же, отводил глаза. – Уже оставалось только спасать друг друга и то немногое, что у нас оставалось. Не было дня, когда мы не помнили о тебе, не жалели, не скучали. Он ведь знал тебя с рождения. Но мы старались все-таки жить. И делать Тибо счастливым.
– Обо мне-то чего жалеть? Я свою жизнь неплохо построил.
– Не о тебе, мил… Анри. Обо всем этом.
– А. Понятно.
Еще помолчали.
– После смерти Тибо его и сорвало, – издалека продолжила мама. – Он считал, что это нам за его грех, за наш. Он всегда был верующим человеком, а тут стал как-то уж слишком… слишком верующим. Нагородил столько мистики, что я уже на пределе была. А когда он собрался в это свое паломничество, «По стопам Персеваля», Персеваля, которого сам же и выдумал, я его отговаривала как только могла. Старалась удержать работой, издательством, внуком, в конце концов – Тибо-маленький ведь вскоре после смерти отца родился, меня очень держало, что все же остался мальчик, о котором нужно заботиться. Но он… совсем стал стеклянный какой-то, все мои слова, все просьбы, все доводы сквозь проходили. Совсем не мог удержаться ни за что.
Анри отстраненно подивился, что ищет и не находит в себе мысли «так ему, суке, и надо».
– Он и меня с собой тянул, – Мари отпила еще вина, щеки ее порозовели, она стала чуть больше похожа на себя, какой сын ее помнил. Слегка обвисшая с лица, слегка осунувшаяся – но красивейшая женщина в мире, которой ее сын так гордился, оглядываясь на других ребят с родителями на школьном или церковном дворе. У кого еще тут есть такой отец – и такая мать? Серьги до плеч, гордо вскинутая точеная голова, платье как у супермодели. Сейчасошнее мамино платье тоже было какое-то модельное, даже дома она всю жизнь одевалась так, будто вот-вот к ней пожалует делегация иностранных послов… даже в шестьдесят семь лет, даже дважды овдовев, даже…
– Он и меня с собой тянул, но я уперлась, как мул, ссорилась с ним в кои веки всерьез. Считала, что это никому не нужное сумасбродство, да еще и в нашем возрасте, глупая авантюра, люди нашего круга – и в роли пенсионеров с трекинговыми палками в руках, по горам карабкаться, в каких-то клоповниках ночевать, а то и вовсе в палатке, как студенты-автостопщики… Но его-то было никак не остановить, он сам не свой сделался, и мне было легче его отпустить с любовью, чем держать на привязи и злиться. Давно уже не знаю, стараюсь не думать, что могло бы быть, уйди мы все-таки вместе. Очень мы друг друга любили, Анри, я знаю, что ты осуждал и осуждаешь, но так уж получилось, и очень тяжело мне без него. Как будто мне руку отре… Ох, сынок, прости. Я старая дура. Снова ляпнула, что не хотела.
Анри горько усмехнулся. Залпом допил, что осталось в бокале, долил им обоим, съел кусочек сыра. Пожалуй, пора уходить. Епитимию он исполнил. С бастарденком же встречаться не имел особого желания.
– Нормально с одной рукой, ма. Быстро привыкаешь. Я пойду уже скоро, кстати, дела ждут. Во сколько там вернется твой…
– В три часа примерно, сегодня семь уроков, – Мари бросила взгляд на настенные часы. – Но, может быть, ты остался бы все-таки? Тибо ведь мечтал с тобой познакомиться так давно. Я ему не объясняла, почему это маловероятно, говорила просто, что ты человек военный, что для тебя служба прежде всего…
– Думаю, стоит и дальше говорить ему что-то подобное, – Анри поднялся, коснулся губ салфеткой. – Сейчас я зайду в уборную и уже отправлюсь, ма. Я был… рад тебя видеть. Зайду еще, я же теперь в отставке, появится больше времени.

Из глубин вестибюля послышался звук открывающейся двери. Анри вертикально дернулся всем телом, пустой рукав подпрыгнул, как ветром сдуваемый. Мари вскочила, горько дергая бровями и одновременно улыбаясь.
– Ба? Физкультуру отменили, отпустили на час раньше, – прозвенел из прихожей юный голос.
– Тибо? Иди скорее сюда! Я тебя хочу кое с кем…
Мальчик уже нарисовался в дверях кухни – симпатичный, стройный, в каштановую бабушкину масть. В сине-белой форме гуманитарного лицея, похожей на бойскаусткую, с плоской кожаной сумкой через плечо. Умные серые глаза на миг вонзились в лицо Анри – такое уже ввалившееся, больное и старое, внезапно резануло майора это осознание – а потом подросток сделал пару широких шагов ему навстречу. И по-взрослому протянул вперед руку, на запястье которой блеснули из-под манжета форменной рубашки крупные часы:
– Здравствуйте! Вы ведь мой дядя Анри? Герой Колониальной войны? Ужасно горжусь знакомством!
– Тибо давно следит за твоей жизнью и карьерой, – предупреждая вопрос, сказала Мари из-за плеча. – Это он вырезал из газеты и обрамил фотографию, что в коридоре. Он уже несколько лет твой, как сейчас выражаются, большой фанат…
– Бабушка! – Тибо, чья рука дрогнула в воздухе, резко покраснел.
Анри, как-то невероятно жалко, по его собственным ощущениям, улыбаясь, взял правую ладонь подростка в свою левую, очень неудобно, пришлось вывернуть себе запястье под неестественным углом. Рука у мальчика была сухая и теплая, пожатие – неожиданно сильное: расстарался, чтобы впечатлить героического дядю. А головой не подумал, что надо было левую подавать.
– Я просто увлекаюсь военной историей, от времен Кловиса до наших дней, – оправдался он. Лицо его, которому вот-вот предстояло из детского стать мужским, пока еще ярко и стремительно выдавало всякую его мысль и чувство. – У меня есть даже цикл стихов «Герои Неверленда», он в лицейском журнале опубликован. Я мог бы вам показать, если вам… интересно… и не очень некогда. Там есть прямо про вашу кампанию одно. И про других всяких героев, самых разных!
Глаза парня ярко горели – Анри не помнил, чтобы кто-нибудь когда-либо в жизни глядел на него подобными глазами. Даже пустой рукав, очевидно, казался Тибо признаком особенного героизма. Господи, как Анри мечтал в свое время о таком вот пацане. С героями Неверленда в кармане. И с этими труаскими серо-голубыми, светлыми такими, откуда только… Тибо, полубрат ты никчемный, как ты умудрился на пороге смерти заделать такого годного парня?
– Мне интересно, – сказал он слегка просевшим голосом, едва не пришлось откашливаться. – Покажи, я буду рад почитать. Рад знакомству, племянник.
Бабушка Мари отвернулась к окну, что-то прижимала к глазам. И Анри, и сын его брата предпочли этого не заметить.
– А еще у меня знаете что есть? У меня большая коллекция фигурок, ну, понимаете, солдатиков, – тараторил Тибо, воодушевленный успехом. – Пойдемте, я вам покажу? Я собрал все первых три Крестовых похода, половину Имперских войн, современные тоже есть…
Ох, у Анри во время оно тоже была такая коллекция! Особенным шиком считалось покупать фигурки нераскрашенными и потом собственноручно тончайшей кисточкой наносить надобные цвета на мундиры, на знаки отличия, заодно демонстрируя знания, как именно все это должно выглядеть…
– Здорово, – с искренним уважением сказал Анри. – Ты сам красишь или готовых покупаешь?
– Сам, конечно, – слегка оскорбился Тибо, потянул его за руку из кухни. – Эти безрукие наемные рисовальщики такого накрасят! Они же могут намалевать серебряные аксельбанты вместо золотых у лейтенанта Седьмого гусарского, можете себе представить? А мне и хуже попадалось! Но я-то по хорошим источникам крашу, проверяю каждую мелочь, мне нужно, чтобы по правде…
Анри шел за племянником в его комнату, слегка задыхаясь. А окончательно задохнулся уже на пороге, когда тот, вдруг что-то вспомнив, замер, чуть коснувшись ручки двери.
– Слушайте, а мальчик ведь с вами? Может, нам его позвать? Вдруг ему тоже будет интересно?
Сердце Анри пропустило несколько тактов – он страшно надеялся, что это никак не отобразилось на его лице.
– Какой мальчик?
– Мне показалось, что я видел в вестибюле мальчика, – беззаботно пояснил Тибо, втаскивая дядю в просторную яркую комнату со стеллажами по стенам, с постерами каких-то реконструкторских сражений. – Восточного такого, меня помладше, а потом он шмыгнул куда-то, и я пошел скорее в кухню спросить бабушку, кто это у нас в гостях, а там вдруг вы, и я так обрадовался, что даже растерялся.
Он уже тянул с полки огромную коробку, стараясь ее не особенно раскачивать на ходу.
– Как он выглядел? Мальчик? – осторожно спросил Анри, всерьез думая, не выбежать ли ему к матери с вопросом о сердечных препаратах. Сердце совсем скверно начало себя вести, бухало, как тяжело дышащая жаба. Это что же, получается, Красная Башка мог настолько уже потерять берега, чтобы шататься по миру без его сопровождения? Сорвался с поводка, решил, что вправе…
– Да нормальный такой, ну, мелкий, как они все из Колонии, – Тибо, не прилагая к разговору особого сердца, тем временем водрузил коробку на стол, откинул крышку. – В шлепанцах этих ихних, черненький…Ну вы же сами знаете, если он с вами? Или?..
– Нет, он не со мной, – почти шепотом выговорил Анри и тяжело сел на колени рядом со столом. – Тебе показалось, Тибо, тут нет никакого мальчика из Колонии, я один пришел. Никого тут больше нет.
– А, ну ладно, у меня такое бывает, – беззаботно отозвался парень, горстями выгружая из коробки оловянных солдат. – Ба говорит, это у меня от дедушки, он тоже то и дело видел всякую ерунду, которую другие не видят, это типа не болезнь, а как его, мистический дар, да неважно. У меня такое было, вы не поверите! Я шел по городу мимо статуи генерала Торона, как раз думал стихи про него, для моего цикла, ну и автоматически отдал ему честь. А памятник вдруг взял и это! Отсалютовал мне в ответ! Я чуть на мостовую не сел, подумал – ну вот, дописался, спятил я, что ли? Он же памятник! Потом проморгался, а генерал уже обратно нормальный памятник стал… Неподвижный в смысле. Ба потом сказала – ты точно как твой дедушка, он такой же ненормальный был, зато видишь, сколько на этом топливе книжек хороших написал, можно надеяться, и ты станешь настоящим замечательным…
Под всю эту спокойную болтовню Тибо расставлял по столу солдатиков, привычно группируя их по эпохам, и явно кого-то искал, чтобы впечатлить дядю.
– А, вот он где, к Имперцам затесался, – он выставил перед Анри раскрашенную фигурку и как-то стеснительно, искоса глянул из-под челки. – Я очень обрадовался, когда его добыл, путем двойного обмена! Майора почему-то никак не мог найти, полковников вот полно, или там лейтенантов всяких. И видите? Он даже с наградой!
Анри осторожно взял двумя пальцами и поднес ближе к глазам солдатика в парадке Академии, солдатика в ранге майора… тщательно раскрашенного, с ленточкой медали на груди. Красные штаны, белые перчатки, золотые пуговки одна к одной. Точечки голубых глаз, каштановые волосы, чуть видные из-под кивера с пером казуара. Анри держал в руке себя самого.
– Здорово, – похвалил он почти недрогнувшим голосом. – Очень аккуратно сделано. Ты молодчина.
– Я вот думаю иногда о военной карьере, – признался Тибо, как будто что-то удивительное сказал, как будто это и так не было понятно с самого начала. – Вы мне ведь расскажете всякие… подробности про кампанию, про военную жизнь? Мне вообще все интересно. Видите, у меня мемуаров всяких полководцев восемь полок, хоть у вас наверняка больше. Я очень люблю такое чтение… Хотя и романы люблю, дедушкины, например, они просто потрясные! Вы же читали, да?
Анри чуть втянул щеки и прикусил их изнутри – давняя привычка, эта легкая боль странным образом помогала сохранить невозмутимость.
– Да, в юности читал, а потом жизнь завертела. Я мало последнее время читаю художественную литературу, все больше по специальности.
Тибо понимающе закивал.
– И знаешь, возможно, я бы тебе не советовал начинать военную карьеру, – медленно сказал Анри, глядя на солдатика в своей руке. Солдатика с двумя руками, чистенького, красивого. Стойкого оловянного… На него мастеру хватило олова, его никто не отправлял и не отправит в переплавку. – Война на самом деле куда менее романтична, чем может показаться в юности, это тяжелая и грязная работа, она не для… всякого.
Мог ли он подумать, что в самом деле скажет такое мальчику… этому конкретному мальчику? Нет, он и в самом деле не хотел, чтобы этот мальчик подцепил себе, к примеру, воображаемого друга со снесенной напрочь половиной лица.
Мальчик тем временем потупился, будто дядя его как-то обидел, недооценил.
– У тебя еще есть время, ты просто присмотрись. Возможно, если у тебя литературный талант, тебе лучше подумать в сторону серьезного писательства, хоть бы и на военные темы, – сказал Анри, ушам своим не веря, что это его собственные слова. – Писательство тоже стоящее дело, ты наследник книжного бизнеса и сам знаешь, что оно достойное и прибыльное. А хороших мужских хобби на свете масса. Например, было бы тебе интересно как-нибудь поехать на сафари в пустыню? Завалить, скажем, настоящего льва?
Глаза Тибо, было приугасшие, снова загорелись.
– Спрашиваете! Кому же такое не интересно! На львов охотиться!
– Я тебя возьму с собой, – клятвенно заверил Анри. – Я же теперь в отставке, могу себе позволить развлекаться, а на сафари без хорошего товарища вовсе не так здорово. У меня где-то был телефон отличного организатора, надо глянуть, может быть, он еще в деле, а нет – так другого найдем, делов-то. По рукам?
На этот раз Тибо был достаточно умен – с первого раза делает выводы, молодец какой – и выбросил вперед левую руку, улыбаясь до ушей.

+

Разумеется, Анри остался на ночь. Иначе и получиться не могло – сперва им цепко завладел Тибо. После солдатиков, которых Анри, к восторгу племянника, практически всех безошибочно распознавал по униформе, пришло время «Героев Неверленда». Всю юность проведший в литературных кругах выпускник лицея Изящных искусств не мог не признать, что стихи мальчика действительно очень хороши. Хотя насколько уж сам Анри был далек от поэзии – но этой поэзией его, можно сказать, вскормили вместе с грудным молоком, и этот вкус не забить до конца жизни никакой водкой. Он сдержанно похвалил племянника, считая, что слишком бурные похвалы только портят мальчишек, и тот светло покраснел от удовольствия.
А потом заглянула Мари и сообщила, что вызвала домработницу и заказала ей меню – «Все то, что тебе прежде нравилось, Анри, я еще не забыла твои вкусы, если они у тебя не изменились» – через пару часов ожидался праздничный ужин. Утка конфи, домашний паштет, пирог с козьим сыром, за который он в детстве был готов не на все, но по крайней мере на многое. Куда уж тут уйдешь, да и дома никто не ждет, можно не спешить. Мясо для Анри мать предварительно распорядилась нарезать порционными кусочками и изо всех сил старалась не провожать глазами его неловких движений вилкой. Ей было от этого физически больно.
Хотя сама Мари крепкого не пила и в доме не держала, ради Анри она отправила шофера за кое-какими покупками, в числе которых была и бутылка пятидесятилетнего арманьяка. Арманьяк неожиданно забирал крепко – после госпиталя Анри стал куда более чувствительным к алкоголю – и к тому времени, когда Анри собрался уезжать, уезжать уже совсем не хотелось. Хотелось прилечь.
– Твоя прежняя комната по-прежнему твоя, – сказала Мари, которая тоже в кои веки не побрезговала арманьяком и поэтому стала делать куда больше лишних движений. – Она порой служила гостевой, но постоянно там никто не жил. Там небольшая перестановка, но в целом все… как было. Ты у себя дома, Анри. Пожалуйста, помни, что ты у себя дома. Тебе нет нужды никуда уходить.
Снова, в стотысячный раз за вечер, она тихонько, будто невзначай, тронула его – на этот раз за плечо.
– Оставайтесь, пожалуйста! – взмолился и Тибо, на миг возмечтавший о невероятном – вот если бы дядя просто остался жить с ними. Тибо в обоих его домах всегда любили, отчим обращался с ним уважительно, хотя и не лез в папеньки – да кто б ему позволил, Мари бы никогда не простила. Когда Тибо вырос, он выбрал жить в основном у бабушки, общаться с мамой и ее новой семьей по выходным: у бабушки было вольготнее. У бабушки позволялось примерно все. А еще у бабушки всегда была очень вкусная еда и личный шофер Мишель, классный парень, которого можно было попросить куда-нибудь отвезти, а то и втихомолку поучиться у него крутить руль. В жизни Тибо было много хороших мужчин – отчим, Мишель, преподаватели, с которыми у талантливого парня всегда все шло гладко… Но ужасно не хватало папы. Настоящего родного папы, которого он видел только на фотографиях и очень жалел, что случилось то, что случилось: папа просто упал и не смог встать. Так глупо, так быстро, в таком нестрашном месте, как городской парк, на прогулке с беременной мамой… Такой молодой. Так нечестно.
А тут вдруг целый настоящий дядя. Папин брат. Родной. И крутой невероятно, герой Неверленда. Как будто Бог, признав, что с Тибо-младшим Он поступил не очень-то справедливо, решил хотя бы отчасти возместить ему недостачу. Извиниться за конкретную подставу.
– Хорошо, остаюсь, – Анри поднялся с кресла у камина и взмахнул рукой, чтобы сохранить внезапно поехавший баланс. – Но, если вы не возражаете, я хотел бы прилечь, не засиживаться. Я… слишком рано сегодня встал.
– Конечно, отдыхай, – Мари поднялась проводить его до спальни. – Тибо, завтра выходной, у вас будет время пообщаться утром…
– Спокойной ночи, – Тибо встал по стойке смирно, не зная, как будет поступить приличнее. Обычно, прощаясь с ним до утра, бабушка легонько целовала его в щеку, но он-то не бабушка. Не пристало мужчинам просто так целоваться.
Анри легонько хлопнул его по плечу.
– Вольно, боец.
– Слушаюсь!

На пороге спальни Мари подала сыну сложенную шелковую пижаму – в нераспечатанной упаковке. Анри отметил этот тактичный намек на то, что пижаму до него никто еще не надевал… в смысле ясно кто не надевал, чьих еще мужских вещей можно ожидать в этом доме.
– Я надеюсь, что на глаз угадала с размером, когда просила Мишеля это по дороге приобрести, – сказала она, словно заранее извиняясь. – Я зайду через четверть часа пожелать тебе спокойной ночи, хорошо?
– Надеюсь, еще не усну, – кивнул Анри и переступил порог собственной комнаты.
Кровать другая – поменяли на двуспальную, для семейных пар гостей, наверное – а остальная мебель все та же. Модель парусника на шкафу, которую он собирал вместе с отцом, тридцать пять лет прошло, а не проходит… Книги по полкам… почти все прежние, его юношеские книги, хотя появились и новые. Целая длинная полка под Кретьена. «Персеваль, или Повесть о Граале» – этого он уже не читал, это написано уже после… после. Анри не знал, что Кретьен писал «Персеваля» как раз в тот отчаянный год, когда дал себе слово никогда больше не видеться с любимой, никогда больше не показываться на глаза бывшему другу, сменил город и даже департамент, внезапно и резко сменил литературный стиль. «Персеваль», роман-крик боли и покаяния, был очень неоднородно оценен критиками – одни говорили, что Кретьен исписался и изменил своему читателю, другие – что он вышел на новый уровень, стал из талантливого середняка настоящим гением. Первый и последний роман Кретьена, вышедший не в издательстве Анри Труа, а у его конкурента Арраса…
Со смешанными чувствами Анри вытянул с полки голубой томик с тисненой золотой чашей на обложке. Положил на стол, открыл наугад.

«…– Я знал, что ты вернешься, о несчастный Персеваль, – сказал Привратник, улыбаясь путнику. – Король ждал тебя, сам Господь ждал тебя. Порой, чтобы действительно где-то оказаться, нужно очень далеко и надолго оттуда уйти и с кровью и пóтом искать возвращения…»

Гадание по книгам, развлечение для институток. «Откройте сто сорок пятую страницу, прочитайте седьмую снизу строку». Анри захлопнул книжку, задвинул ее обратно – как всегда, претензии на богоискательство, вот уж кому о Боге заткнуться бы, а все туда же. Строит из себя рыцаря Ланселота… То есть строил. Достроился, отстроился.
Ладно, нужно ложиться, а то сейчас придет мать и застанет его на стадии переодевания в пижаму. Такие простые задачи сейчас стали для Анри целой проблемой, но он никогда и никому вне госпиталя не позволил бы оказать себе помощь. Единственной рукой, производя считай гимнастические телодвижения, он вылез из повседневной формы, повесил ее в шкаф на плечики, следующий этап – натянуть пижамные штаны, теперь рубашка, молодец, справился. Как всегда справился. Едва улегся в предусмотрительно заправленную для него постель и вытянулся всем телом, в дверь одним пальцем тихо постучала мать. Опять же спасибо за тактичность – если бы Анри уже уснул, он бы не услышал стука, и она в таком случае просто удалилась бы.
– Заходи, – отозвался он, и мать вошла осторожно, как-то боком, словно крабик, глядя огромными в вечернем свете глазами. В полутьме, освещаемой лишь прикроватной лампой, она казалась моложе.
Присела на край кровати, чуть наклонилась, чтобы коснуться губами его лба.
– Как же странно. Я вхожу в твою комнату и нахожу в ней тебя. Знаешь, сколько раз мне это снилось? Только во сне ты всегда был мальчиком. Даже младше себя-тогдашнего, когда мы… поссорились.
Анри промолчал о том, что мать ему тоже периодически снилась. И после этих снов, приятных или нет, он всегда чувствовал тяжелую злобу – не на нее даже, скорее на того, на кого она променяла их с отцом.
– У Тибо скоро каникулы, и я хотела увезти его на море, – помолчав, сказала Мари. – В наш дом, там многое изменилось, перестроили для большего удобства… ты ведь любил наш приморский домик, я помню. Ты не хотел бы поехать с нами? Тибо будет просто счастлив, а я…
– Ну поехали, – согласился Анри, сам не зная, хочет он того или нет. – Научу парня кидать спиннинг. Наверняка ведь никто его этому не учил.
И плавать как следует научил бы, ведь сам так здорово плавал, да куда ж теперь. Хорошо хоть, осенью не сезон, не придется позориться перед мальчиком. Есть какие-то специальные реабилитационные программы вроде бы для инвалидов, даже соревнования по плаванию. Нельзя думать о себе этим словом, нельзя, а то так и привыкнешь. Что за чертово второе детство, всему учишься заново – даже ложку доносить до рта так, чтобы не расплескать. Поэтому и считай бросил есть супы, с вилкой оно проще.
– Ты всегда любил море – не только купаться, а и просто ходить вдоль кромки, смотреть, слушать, – продолжала мать, словно услышав его мысли. – Если ты малышом куда-нибудь терялся в приморском доме, сразу было ясно, где тебя искать – на пляже, конечно же. То всякие мелочи на берегу собирал – ракушки, стеклышки, мы не знали, куда все это добро складывать, сбрасывали в пустой аквариум… То морскую живность ловил на мелководье, рачков, крабиков. А совсем маленьким ты все время требовал колыбельных про море, про корабли, и я нарочно для тебя их выискивала повсюду, вычитывала, оказалось, что в мире их так много, кто бы мог подумать. Помнишь –
Не в коня такая
Горькая вода.
Неужели, братец,
Это навсегда?

Как же коням быть?
Кони хочут пить…

– Не надо, – глухо сказал Анри, потому что последнее, чего он сейчас хотел – это разрыдаться перед матерью, как тот самый беспомощный младенец, который в слезах утыкался ей в грудь, когда больно падал или глотал слишком горячий чай. Непонятно, почему именно старая детская песенка открыла эти слезные шлюзы с такой силой, что Анри едва мог сдерживаться. – Мама, я, наверное, сейчас буду спать, хорошо? Прямо срубаюсь, глаза закрываются. Давай лучше утром поговорим.
– Как скажешь, – Мари поднялась, еще разок наклонилась поцеловать его в лоб. Ну уходи же ты уже, уходи, сил же больше нет! Анри лежал с плотно стиснутыми глазами и дотерпел, чтобы из них хлынуло, только когда мать послушно закрыла дверь спальни с той стороны. Он ударом кулака по выключателю вырубил свет ночника и перестал наконец себя мучить, дал себе разреветься.
Она ушла, а голос ее остался. С той стороны, как из посмертия, неотступный, как этот самый шум морской, как шелест крыльев птицы в долгом-долгом полете над водами – сезонная миграция народа вечных мигрантов из дальних стран домой, домой… или куда…

– Не в коня такая
Горькая вода.
Неужели, братец,
Это навсегда?

Как же коням быть?
Кони хочут пить…

Льется, да не пьётся,
Лодочки нося.
Морюшком зовётся,
Пить его нельзя.

Как же коням быть?
Кони хочут пить…

Соль да пена, кони,
Да и Бог бы с ним.
Уходите, кони,
К берегам иным.

Уходить не в труд,
Да вот не идут.

Нет воды средь ночи,
Нету среди дня.
Нечем напоить мне
Моего коня.

Боже над земли,
Дождичка пошли.

Напою дождем я
Своего коня.
Нет, не отнимайте
Море от меня.
Это ж про кораблик,
Это ж про меня.

Думаю, что да,
Это навсегда.

Лодочка по волнам
Уплывёт за край.
Мы о ней не вспомним,
Просто засыпай.

Баю-баю-бай.

Слезы, заливавшие лицо, стекавшие на подушку, вымывали изнутри что-то очень болезненное, что-то застрявшее внутри очень давно – это чужеродное тело, уже почти вросшее в плоть, почти ставшее частью его, теперь выходило так остро, что Анри казалось – он плачет кровью.
Осколок зеркала, вот что это было, осколок того самого зеркала дьявола, который он проносил в глазу тридцать пять, черт подери, столько лет, старательно складывая слово «Честь» из какого-то совсем другого набора ледяных букв…

– Франка. Не плась. Засем пласишь?
Кто здесь?! Анри подскочил в постели, икая слезами и дико оглядываясь. Стремительно выкинул руку, щелкнув выключателем.
– Кто?..
Едва не задохнулся. Нормальное лицо у него было, обычное человеческое лицо, да, узкоглазое, а каким еще быть лицу пацаненка родом из тех краев. Темные гладкие волосы, плосковатый нос, длинные темно-карие – вовсе и не черные – глаза, осторожная улыбка.
– Франка глупый, – качнув туда-сюда головой, сказал его единственный за последние шесть лет спутник жизни. – Засем пласишь? Франка ведь живой. Живи и не плась. Я посидеть и пойти. Совсем пойти. Спи, франка. Спи покойно.

+ FIN +
+ ET QUE LA LUMIÈRE ÉTERNELLE LES ILLUMINE +

Часть 3
Кретьен, или Внутренний Замок
Chretien, ou Le Château intérieur

+

«Каждого безвестного кто-нибудь да знал.
Каждого неместного где-то да родили.
Каждого ушедшего кто-то провожал,
Или не заметили, мимо проходили.
 
Хорошо неузнанным, мимо проходя,
Никому не узником и слугой едва ли,
Укрываясь от скорбей, словно от дождя,
Возвратиться в тёмный лес тихим Персевалем.
 
В тёмный лес своей души, без проводника,
Все своё неся с собой – вины, тайны, раны.
И один-то раз войти не даёт река,
Но того, кто сам не свой, пустит невозбранно.
 
Ты сумеешь переплыть, про себя забыв,
Боль себя переболит, грех себя забудет.
Там у Бога живы все. Ты там тоже жив.
Счастье незамеченным – их никто не судит.»

Дописав последнюю строчку, длинный небритый мужчина лет шестидесяти вылез наконец из спального мешка, убрал блокнот в клапан рюкзака. Потянулся, сделал несколько приседаний. Нужно будет купить палатку в ближайшем более-менее крупном городе, осень вступает в свои права, по ночам становится действительно холодно, спальника и тента уже недостаточно. Странник провел рукой по подбородку, недовольно нахмурился.
– В таком виде, парень, к людям с гор спускаться нельзя, зарос, как дикий отшельник, – сообщил он себе самому: долгие недели дороги в полном одиночестве вызывали у него желание разговаривать с собой. – Да только ты не дикий и не отшельник, а вполне себе ручной паломник. Так что нечего присваивать себе чужие лавры, топай бриться.
Он достал из мешочка, служившего ему подушкой, аккуратно свернутую одежду – спортивную рубашку, штаны, толстые треккинговые носки. Полуодетым, вздрагивая от утреннего зябкого тумана, спустился к ручью, ради которого и выбрал эту лощинку местом нынешнего ночлега. Укрепил на стволе дерева складное зеркало, начал взбивать в кружке мыльную пену.
– А вот голову мыть не буду, не дождутся, сегодня же вечером помою ее в теплом душе, – сообщил он своему отражению, расправившись наконец с щетиной и смазывая кремом покрасневшую от ледяной воды кожу. Зеркальце было маленькое, посеребренное и с розой на крышке – дамское зеркальце, одолженное в долгую дорогу женой. «Чтобы ты, когда будешь смотреть на себя, думал обо мне. – Любимая, я и так всегда, каждую минуту думаю о тебе. – Вот уж не ври, милый, когда ты идёшь, ты вообще ни о чем не думаешь, и это прекрасно и целительно. Но хотя бы раз в сутки, за утренним туалетом, ты точно будешь вспоминать, что я существую, и это уже много».
Она была права, конечно, в суждениях о нем она практически всегда оказывалась права.
Побрившись и расчесав длинные черные, с густой проседью волосы… нет, пожалуй, уже так, длинные седые, с густой прочернью волосы, горный путник из полубродяги превратился, что называется, в импозантного мужчину, которого еще не назовешь пожилым, хотя и попросту зрелым вроде как поздновато. «Серая зона» между пятью и семью десятками: тридцать километров в день – норма жизни, но по ночам суставы уже подозрительно постанывают от холода. Впрочем, давно этот человек, писатель с претенциозным псевдонимом «Кретьен», Христианин, не чувствовал себя в лучшей форме, чем сейчас. Даже суставы смирились со своей участью, и Печально Известное Колено, которым он обзавелся лет пять назад, на редкость мало портило ему жизнь в этой конкретной дороге.
Физически ему давно не было так хорошо.
Что же до самочувствия душевного… Мари была права: когда идешь, не думаешь. Мы живы, пока мы в пути.

Позавтракав быстрорастворимой овсяной кашей и чашкой чая с каплей коньяка из фляжки, Кретьен, насвистывая, сложил кухоньку – газовая горелка, миска, чашка, – упаковал в рюкзак прочие вещи. В одиночестве он позволял себе насвистывать в свое удовольствие, хотя на людях остерегался это делать – был уверен в несовершенстве своего музыкального слуха. А когда вокруг только птицы, стесняться некого. Утренние птицы даже, кажется, отвечали ему на свой лад – хотя, возможно, они просто кричат «Черт подери, холодно, черт подери, холодно, зачем же так холодно», подумал Кретьен, до подбородка застегивая молнию флисовой куртки и берясь за треккинговые палки. Ничего, скоро воздух разогреется, где-то в районе полудня он еще разденется до рубашки и отстегнет нижнюю часть спортивных штанов. Октябрь в этих местах – такой месяц… месяц-амбиверт. Или месяц – биполярное расстройство. Днем он считает, что он летний, а по ночам – что зимний.
Кретьен зашагал вперед, насвистывая гимн Ave Maris Stella и удивляясь, как хорошо работают суставы после объективно холодной и непростой ночи. Он думал, что проснется разбитым, но слава Богу – все в порядке. Нужно немного поменять маршрут, сделать поменьше ночевок под открытым небом, если не хочет и впрямь разболеться. И палатка, конечно же, палатка становится насущной потребностью. И дожди могут начаться. И напугавший его среди ночи этот сердечный недоприступ… вот такого не надо нам больше, Господи. Хотя когда сердце пережало так тяжело, что пару мгновений казалось – больше не вдохнуть, первой мыслью его было – вот это самое чувствовал Тибо? Это самое перед тем, как отправиться дальше и выше, пережил его сын? Как хорошо, что он ощущал это недолго, Тибодо, мой родной… Но потом отпустило. Что не означает, что не надо беречься. И в первом же городке в аптеке осторожно расспросить, что бы за таблетки прикупить от таких неприятностей. Никогда не было проблем с сердцем, а тут немного прихватывает, как говорится, «это мне для брата», спасибо большое, я ему передам.
Все эти мысли, размываемые утренним светом и уже неглубокие, нестрашные, не тревожащие, проходили сквозь, совершенно не мешая путнику видеть фоновую красоту мира, сияющую со всех сторон. Косые лучи в его пути на запад сияли в спину, пучками пробиваясь сквозь едва золотевшую листву, и молочный этот воздух, прозрачный и сладкий, как на Небесах, пронизанный паутинками. Неужели он такой сладкий от запаха мертвой листвы? И умирая, листва делает мир прекраснее… Грабы, буки, клены, самые красивые деревья в эту пору. Всех-Святых уже близко, цель уже близка.
Молитвенная мелодия на устах Кретьена незаметно для него самого сменилась на что-то залихватское.

+

Моложавый на вид (и, что называется, интересный для дам) мужчина спустился в подгорный городок-деревеньку уже хорошо так на закате. Фонари как раз только что зажглись, озаряя единственную площадь оранжевым теплым светом. Цокая по мостовой треккинговыми палками, путник дошел до светящегося издали безошибочно определяемого трактира. Блаженно улыбаясь, сгрузил в углу рюкзак, еще более блаженно улыбаясь, спросил в ответ на улыбку владельца, есть ли какая теплая еда.
– Как не быть, – радостно отозвался хозяин, в кои веки увидев настоящего живого постояльца. Потенциального покупателя. Вне сезона редкая птица. – Нарочно не готовили, только сандвичи, но если подождете, быстро справим чего… недорого (что там у нас осталось от семейного ужина? Можно это впарить пришлецу втридорога, выбора-то у него явно нет, с гор спустился, ему не до разносолов). – Вас устроит тыквенный суп и к нему потроха по-деревенски? С зеленым салатом, конечно, и, например, с бокалом вина. Если хотите, подогретого.
– Меня устроит все, – восторженно сообщил Кретьен, вешая шляпу на крючок… и флиску вслед за ней. Помещение, где пили вечернее пиво пара-тройка поселян с домино на столиках, пахло живым человеческим теплом: осенней горной ночью такой сладкий запах. – Давайте, пожалуйста, и суп, и потроха, и чего-нибудь выпить, и первым делом – бокал вот такого же пива, как у этих господ. Подумать только, нормальная горячая еда!
– К Святому Иакову, что ли, идете? – осведомился бармен, нацеживая пиво в бокал. Человек опытный, он сразу узнал у пришлеца на рюкзаке нашитую ракушку. Знал он таких веселых пенсионеров – или дядек предпенсионного возраста – которые предпочитали проводить летние месяцы с палками в руках и с рюкзаками на спине, только вот этот конкретный товарищ малость припозднился, не сезон уже, и муниципальный паломнический дом уже месяц как закрылся, и маршрут, на котором стоял их городок, – не самый популярный, крюком, в обход основных святилищ, и с чего бы его сюда и сейчас понесло…
Кретьен поймал взгляд трактирщика на ракушку, понимающе улыбнулся.
– У Святого Иакова был шесть раз, но сейчас другой маршрут прохожу, – без подробностей сообщил он и блаженно вытянул ноги под стол. – Свой собственный маршрут. Ваше здоровье!
Он приветственно приподнял бокал пива и разом высосал половину – и правда мучился жаждой. Бармен, отсалютовав чудаку рукой, исчез в подсобке – сказать жене, чтобы быстренько отложила, что у них там осталось от семейного ужина. Есть шанс неплохо заработать на этом госте, похоже, ему так хочется поесть теплого, что все равно, сколько платить.
Пришлец, вытянув ноги под стол, маленькими глотками допивал остатки пива. Ноги, как заметил хозяин заведения, он выпростал из ботинок и активно шевелил пальцами. Много, значит, прошел. Это хорошо. Матье любил таких парней на самом деле, приключенцев, чудаков, спускающихся с гор, с них и стесать что-нибудь получается, и просто поговорить приятно, не все же со своими доминошниками-односельчанами вечера коротать.
Жена тем временем принесла тыквенный суп. Путник так на него набросился, будто не ел неделю – или по крайней мере не ел чего-нибудь домашнего. Хоть убей, не понимал Лоншан этих самых паломников: вот вштырит же тратить драгоценный отпуск не где-нибудь у моря в шезлонге, а в такой вот самоубийственной процедуре, как лазание вверх-вниз, горы-кормильцы отельеров и трактирщиков… Ладно еще, когда ты молодой парнишка и ради романтики тянешь свою девочку в палатку, потому что дома переспать с ней родители не дают… Но тут уж дядьке явно за пятьдесят, и на пальце кольцо блестит, так что даже интересно в очередной раз потолковать – а зачем вы, сударь, на это дело подорвались? Да еще и в конце осени, когда почти все закрыто, когда по ночам уже по-настоящему холодно, а радостей жизни – вроде фестиваля местного вина или местного чего-нибудь еще в каждой деревушке – убывающе мало… Всегда Лоншану было интересно послушать о резонах этих людей, узнать их, так сказать, «Заповеди Блажества» – как в песне поется, «Блажен путем Улисса идущий вдаль по миру…»7
Подчистив суповую миску хлебушком, паломник вытер рот салфеткой, с наслаждением допил пиво. О цене, что было особенно приятно господину Матье, так и не спросил до сих пор, ну ладно, пусть будет цена обычная, как в сезон, а если человек окажется симпатичный – так и пониже.
– А не подскажете, где у вас тут в деревне можно остановиться? – спросил паломник, отставляя миску. – Кстати, чудесный суп, спасибо большое! Давно я не ел ничего настолько прекрасного!
– Вам спасибо, что кушаете, готовить каждый может, – трактирщик улыбнулся, искренне польщенный. Он и сам очень ценил этот самый суп авторства своей жены, с имбирем, со сладким перчиком, с луком, со сливками, настоящий осенний суп, нежный и согревающий. Паломник выглядел приятным парнем и, возможно, обещал сделать субботний вечер куда более интересным, чем они с женой рассчитывали.
– Кто-нибудь сдает комнаты для гостей? Или, может, маленький отель тут есть? Просто выспаться, помыться, я довольно неприхотлив…
– Так у меня и оставайтесь, две комнаты для гостей держим на втором этаже, посмотреть хотите? – хозяин с готовностью брякнул ключи на стойку. – Пока ужинаете, я жену попрошу постель заправить, прибраться туда-сюда… Останетесь?
– Конечно, – благодарно выдохнул тот. – С огромным удовольствием.

Пока Кретьен подчищал остатком хлеба блюдо из-под печенки, Матье, закрыв двери за отыгравшими свое игроками в домино, подсел к нему за столик. Поставил между ними литровый графинчик домашнего вина.
– Хотите немного? Я угощаю, в счет не входит.
– Спасибо, хочу, конечно.
Матье наполнил им обоим стаканы.
– Будем знакомы! Матье Лоншан. Моя семья тут живет лет эдак семьсот, и я не вижу причин это менять. Вино вот тоже лет семьсот делаем, это вот самое, оцените.
– Очень приятно! Меня зовут Ален, – длинноволосый протянул для пожатия сухую теплую руку. Пригубил из бокала. – И правда чудесное вино, стоило для этого провести в вашей прекрасной долине семьсот лет.
– А сами вы откуда будете?
– Родом? Или где сейчас живу?
Кретьен назвал оба места, и Лоншан уважительно присвистнул. Заодно сделав себе заметку скидок не делать, столичный житель все же, видать, может себе позволить такие причуды, а у Матье двое сыновей в коллежах, то и дело приходится деньги слать. Ужасный расход все это дурацкое образование, нет бы дома оставались, помогали вино делать, говорят – есть такая даже специальность, энология… учатся на нее специально. А Матье и сам кого хочешь научит, кроме двух молодых засранцев, которым взбрело в головы быть одному дипломатом каким-то там, другому вообще пилотом… Пилотом – на самом деле хорошо, дай Бог, получится у парня, отец гордиться будет, пусть летит в небеса. Если б еще не такие деньги за это платить, но чего уж там деньги, когда речь о родной крови. А винное дело, похоже, и впрямь придется с племянником продолжать.
– А с чего это вы решили в такую дорогу-то податься? – спросил Матье, подливая вина новому знакомцу. Жена его, невзирая на протесты гостя («что вы, я сам – да сидите уж, мне не трудно») – уже утащила наверх в комнату и рюкзак его, и палки. Гость, захмелев, еще дальше вытянул ноги, закинул руки за голову, сильно запах лесом: ничем не противный запах, просто не людской такой, плотный, лиственный, дымный. За окном уже совсем стемнело, сладкий запах дыма тянулся по деревеньке из четырех улиц, освещенной оранжевым теплым светом фонарей и окон, над крытым рынком, мимо старой-престарой церквушки из местного камня… Ради этого живого запаха только и стоило тут оставаться, тут и жить, тут и помереть, что бы там сынки ни болтали про блестящее будущее. На черта сдалось будущее в месте, где так хорошо не пахнет, где не такие яркие звезды.
– Я люблю ходить, – абстрактно сообщил гость, сощурился на старую лампу, на семейную фотографию на стене. – Это ваши сыновья, да?
– Мои, чьи ж еще, – Матье сейчас хотелось порасспрашивать, а не поотвечать. – А у вас-то самого есть семья? Как только жена вас отпустила? Моя б меня ни за что в такое-эдакое предприятие, ну, вы сами ее видели, господин Ален, она у меня женщина строгая…
– У меня есть жена и сын, – медленно сказал господин Ален, слегка захмелевший и чуть расплывающийся, готовый отчалить в разговор или в сон. – Мой сын умер два месяца назад. Я пошел в паломничество, чтобы немного… не умереть из-за этого. Моя жена меня настолько любит, что меня отпустила. Кстати, у вас есть почта тут? Я должен послать жене открытку, мы так договорились.
– Почта-то есть, да завтра закрыта, день Господень же, – Матье потер щетинистые щеки. – Но слушайте, начальник этой самой почты – моей жены дядька, я его попрошу поутру, и он для вас нарочно откроется, даже не волнуйтесь! – Он протянул руку через стол и положил клешнястую ладонь гостю на запястье. – Горе какое. Очень вам сочувствую. Как тяжело сына потерять, не дай Бог. От чего же он умер, ваш паренек? Болел, что ли, чем?
– Умер от смерти, – криво усмехнулся паломник, сразу показавшись сильно старше своих лет. Притом только что был такой яркий, молодой, лет ну полтинник, не больше… а тут старик стариком. – Сердце слабое. Упал и умер. На прогулке. Извините, не хочу об этом говорить. Давайте лучше выпьем за здоровье ваших сыновей. Так сколько, вы говорите, я вам должен? Я завтра очень рано встану и дальше пойду, лучше расплатиться сейчас. Если я вам оставлю открытку для жены, вы сможете ее отправить завтра по почте? И еще, если возможно, какой-то маленький завтрак…
Матье не дурак был, недаром держал трактир столько лет. Понимал, когда надо полезть руками да в душу, а когда надо просто отвалить. От этого господина Алена надо было просто отвалить.
– Вареные яйца и хлопья с молоком вас устроят? – спросил он, поднимаясь и забирая опустевший графинчик из-под вина. – Ну и отлично. Здесь на этом же столике попрошу жену для вас наутро накрыть, счет сейчас выпишу. Видно же, что вы уж совсем выдохлись, идите отдыхайте.
– Спасибо. Открытку я оставлю на столе вместе с платой. Нужно будет марку наклеить, если нетрудно, марку с картинкой отсюда, если найдется. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.

Поднимаясь по скрипучей деревянной лесенке на второй этаж, Кретьен заметил на стеллаже пару своих последних книг… и подумал, что ни за что не будет признаваться этому хорошему человеку, что написал это все своими руками.
Не сейчас, не в этот раз. Никогда.

+

Жена Кретьена, всегда бывшая его отважнее, и утрату сына приняла с большей долей отваги. Она боролась – он не мог, он чувствовал, что тонет, что его затягивает пол, что если он не будет двигаться, причем с максимальной скоростью и максимально бездумно, наматывая километраж на усталость, его точно засосет. Сорока километров в день для человека шестидесяти четырех лет, по идее, достаточно, чтобы не думать, не анализировать? Просто идти, видеть, воспринимать, слушать свое тело, которое устает и болит, а значит – живет, живет. Пока мы чувствуем боль, мы живы. Пока мы чувствуем телесный восторг от простых вещей – от того, что можно отдохнуть в тени дерева, что можно вытянуться на постели в деревенской гостиничке или на надувном коврике в палатке, что можно выпить в жару бутылку холодного пива с сандвичем – мы живы. Бог дал людям тела, чтобы они не сломались под тяжестью собственных душ. Бог дал людям тела, чтобы отвлекаться.
А то, что перед глазами прокручивается, как кинофильм в обратную сторону, вся эта двадцатилетняя – сорокалетняя – шестидесятилетняя пленка, это, наверное, Чистилище такое. Как книгу пролистывать, ища зацепки для лицейского эссе: вот здесь герой сделал неправильный поворот, и сюжет пошел не в ту сторону… Вот тут герой оступился, и следовало ожидать, что он уронит свою ношу… Если бы здесь наш герой выбрал вариант «А» вместо «Б», получился бы совсем иной расклад сил и событий…
Наверное, когда весь этот обратный отсчет дойдет до точки Ноль, до точки исхождения луча его жизни, что-то перещелкнется, и он почувствует себя прощенным. Получит еще один шанс (на что? Неважно, просто еще один шанс).
Да только не было считай ни единого поворота, где он действительно мог бы поступить иначе. Не для эссе (что хотел сказать автор?), а на-самом-деле поступить иначе.

Даже их объяснение его любимая, как человек более решительный, взяла во время оно на себя. Очень, очень ярко видел Кретьен тот самый октябрьский день двадцать два года назад, когда Анри-старший, его патрон, прихватив с собой Анри-младшего, его воспитанника, отбыл в страны дальние и жаркие на очередные их «мужские каникулы» – на этот раз сафари, попробуем поохотиться на настоящего большого зверя, сынок, адреналина на полгода хватит, сам увидишь. Мари таких отпусков не любила, к тому же (она тихо признавалась Кретьену как-то раз) ей было жалко животных, она считала охоту варварством. Но у взрослых мальчишек свои игрушки, почему-то им нравятся стрелялки, что ж тут поделаешь, пусть развлекаются, только без нее. С Кретьеном она, проводив своих мужчин, почти сразу созвонилась насчет последних сцен из «Ланселота» – ей пришла пара очень неплохих мыслей, хотелось пообсуждать. Кретьен сразу же предложил приехать к ней – ехать-то три квартала, десять минут и на месте. Он не любил говорить по телефону, предпочитал лично, да и приятно будет посидеть в залитой осенним светом гостиной рядом с Мари – куда приятнее, чем общаться с черной пластиковой трубкой. В какой же момент все перешло с первых объятий королевы и ее рыцаря – сцены одновременно счастливой и трагической – к тому, что они сидели близко, очень близко, и Мари, на полуслове оборвав фразу о том, что королева ведь на самом деле давно знала о его любви, что она…
Они отшатнулись друг от друга, часто дыша: «разведчик как никогда был близок к провалу». Они как никогда оказались близки к поцелую, слишком крепко перемешались с персонажами – и успели опомниться, когда их губы разделяло не более волоска, а дыхание успело соединиться.
Мари вскочила, отбежала к панорамному окну. Кретьен, весь красный, зачем-то стащил с волос резинку, взъерошил волосы, снова собрал в хвост. Сердца у обоих люто колотились.
Вот, значит, как. Муж за порог, а она… а они…
Вот, значит, куда завел нас Галеот. «И стала книга нашим Галеотом»…
Отдышавшись, Мари медленно обернулась, оперлась ладонями о стекло. Кретьен сидел, не в силах пошевелиться, язык проглотил. Столько слов всегда прихлынет в ее присутствии, стоит рот открыть, а тут надо сказать всего-то – «Прости меня, пожалуйста, это никогда не повторится», а не выходит ровно ничего.
Она первой заговорила – во всех их разговорах, во всей их дальнейшей жизни она всегда начинала и будет начинать первой:
– Только не пытайся соврать, что это случайность. Что ты меня не любишь. Я же знаю, что это неправда. Я давно знаю.
Кретьен покаянно опустил голову. Он и правда честно считал, что хорошо скрывается. Что у него есть постыдная тайна – впрочем, не постыдная, коль скоро ничего греховного он и помыслить не мог совершить. И сам он не хотел видеть очевидного – как сильно освещалось изнутри лицо Мари, когда он переступал порог их дома, будто лампу за стеклом включали… Как он сам вдруг начинал чувствовать себя необыкновенно остроумным, ловким, красивым, душой компании, стоило Мари – пусть даже он ее еще не видел, но спиной, щекой, кожей ощущал ее присутствие – войти в помещение, на любую презентацию, на любой литературный вечер, да просто войти в кабинет, где они с ее мужем занимались обыденной бумажно-телефонной работой. Черт, черт, значит, это давно было видно. Кто еще – кроме самой Мари – мог видеть, увидеть, распознать это позорище? Конспиратор великий, подумай-ка о том, как давно все это мог видеть твой патрон?
– И ты давно знаешь, что я тебя люблю, – продолжила Мари, стоя как статуя, только вот за плечи себя руками обхватила. – Мы можем врать кому угодно, можем врать всему миру, но друг другу нам врать как-то уже сложновато, ты не находишь?

Сам-то Кретьен так давно любил ее – словно бы в ответ на любовь к его книгам, как женщина может полюбить мужчину за теплоту к ее ребенку – что и не помнил, когда это началось. Помнил, когда он впервые отдал себе в этом отчет: когда ей вдруг понадобилось поехать в издательство, а с шофером уехал ее муж, и она попросила Кретьена, если нетрудно, ее подвезти. У пассажирского сиденья был тогда немножко сломан замок ремня безопасности, Кретьен никак не удосуживался заменить – ездил-то он по большей части один, так что и пристегиваться на соседнем месте было некому. А тут он вспомнил, потянулся сам защелкнуть ей ремень, чтобы она не прищемила пальцы – но не успел, она уже тихонько вскрикнула, и он обеими руками бросился раздирать эту ужасную пряжку, спасая ее, и сам по неловкости попал в капкан, и Мари очень по-детски захихикала, когда они оба старательно сражались со злобной штукой, переплетясь пальцами и часто дыша. «Ох, извини! Больно? – Да, но смешнее, чем больнее! Ничего, сейчас.. вот… вот… и все». Именно тогда он словно бы вспышкой увидел, что мог бы сейчас ее поцеловать, просто наклониться чуть дальше и поцеловать, и так остро захотел этого, что в глазах потемнело, и слон в гостиной – вернее, в салоне автомобиля – заполнил все пространство, так что стало нечем дышать, некуда разогнуться.
– Что такое? – встревоженно спросила она, потирая слегка покрасневший палец. – Что-то не так?
– Всё так, – улыбнулся Кретьен вымученно. – Пустяки, ноготь прищемило, уже прошло. Поехали.
Сосредоточение на дороге помогло худо-бедно сжиться с мыслью, что он давно и очень сильно желает ее как женщину. Не просто отчего-то бесконтрольно радуется ее видеть и слышать, а… вот это самое. Любит в том самом смысле. Доставив Мари на место, он махнул ей на прощание с уже почти нормальной своей улыбкой и покатил не домой, а в любимую свою церквуху, старую и маленькую, почти вросшую в одну из опор главного городского моста. Там он посидел часок, подышал, подумал и в результате пришел к выводу, что нынешнее его открытие не только плохо, но и хорошо. И оно его не только напугало, но и обрадовало, потому что этой любви уж точно не судьба быть реализованной. Мари не просто замужем – а счастливо замужем за его лучшим другом и покровителем, а значит, она станет еще одной надежной защитой его целомудрию, которое он так высоко ценил и намеревался оберегать. Любишь – так люби, сказал он себе утешительно, это вполне себе достойный источник вдохновения и никакой не грех. Некоторые на таком движке целую «Божественную комедию» написали, а ты как раз новый сюжет недавно затеял. Пользуйся тем топливом, какое уж дают.
Маленькая и тоже очень старая Дева Мария из черного камня – главное сокровище этого храма – одобрительно взирала на него из ниши за алтарем. Кретьен подождал, пока до конца догорит его свечка в красном прозрачном стакане, и пошел наружу, вполне довольный тем, как провел обеденный перерыв. Как расставил все по местам с Божьей помощью и больше ничего не боится… Слон в гостиной, наконец замеченный, оказался вполне приручаемым и не вредным зверем.
Да только вот теперь этот слон, похоже, взбесился, а всякому известно, что нет в джунглях создания опаснее, чем бешеный слон.

– Ты замужем, – беспомощно сказал он, глядя в узор на зеленом ковре. Узор сплетался в какие-то арабские, что ли, символы, в какое-то безобразное «Мене, текел, упарсин», или вот в детстве была такая игра в журнальчиках – «лабиринт»: помогите пирату на этом краю картинки дойти до сундука с золотом на другом краю… Проводите Красную Шапочку до бабушки, да так, чтобы не наткнуться на волка… Но как веревочке ни виться…
– Послушай меня. Я замужем за прекрасным человеком, я его уважаю и полностью ему доверяю, у нас с ним замечательный сын, которым можно гордиться, и я им горжусь. Кретьен, я красива, умна, образованна дальше некуда, богата, что там еще? Все это правда. Последние пятнадцать лет я живу для своей семьи, исполняю свой долг перед ними как подобает, участвую в делах мужа и во всем его поддерживаю… Но я очень устала притворяться счастливой. И притворяться, что я от тебя ничего не хочу, кроме книг. Если так и дальше пойдет, боюсь, мне понадобится помощь доктора, кто там лечит от желания быть собой?
– Мари…
– Погоди, я не закончила, – она остановила его властным жестом. – Итак. За всю мою жизнь я не была счастлива ни единого дня. Никогда не делала чего-то просто… для себя. Никогда не имела ничего своего. Кроме тебя и твоих… наших миров. Я так полюбила уходить в них вместе с тобой, чтобы хоть там побыть свободной.
Кретьен беспомощно молчал. Происходящее было совершенно нереальным, скручивалось вокруг него, как смерч, и он уже летел вверх тормашками, хотя со стороны казалось, что он стоит, что он твердо стоит на полу, на земле, в мире, напротив прекраснейшей в мире женщины…
– Решение за тобой, – ровным голосом продолжала Мари, глядя куда-то ему за плечо, словно не могла коснуться взглядом его лица. – Я тебя люблю и хочу быть с тобой. Раз в жизни по-настоящему прожить… сколько возможно. Хотя бы узнать, как это бывает. Потом все вернется, я вернусь, я отнесу себя настоящую на исповедь, но мне хотя бы будет что вспомнить перед смертью. Но решение за тобой.
– Мари, мы… не можем. Я не могу, – прошептал раздавленный нестерпимым светом мужчина, который не видел на свете ничего, кроме ее лица. И от острой боли, от которой коротко дрогнуло это лицо, он сам едва не вскрикнул.
– Хорошо. Понятно. Мы не можем. Ты прав. Уходи теперь, пожалуйста, мне нужно немного… прийти в порядок. И в принципе, пожалуй, тоже уходи, как-нибудь на время исчезни из моей жизни. Я должна теперь… подумать.
Кретьен сделал к ней крохотный дрожащий шаг – но женщина выставила перед собой руки, словно защищаясь, с силой толкнула его в грудь.
– Я же сказала, уходи!
Кретьен перехватил ее запястья, рванул ее на себя, навеки сдаваясь, и разлепились они лишь спустя… четверть часа? Час? Полсуток? – на зеленом ковре, который казался таким мягким для стоп, а для лежащих тел был, наверное, жестким, или нет, они не заметили, как не заметили, каким образом оказались без одежды, и почему бюстгальтер Мари оказался свисающим с лосиных рогов – очень символично, с рога здоровенной лосиной головы, украшавшей противоположную стену гостиной, прямо над камином.
– Господи, мне тридцать три года, – шепотом сказала Мари ему в шею. – И я впервые в жизни лежу в объятиях любимого человека, которого я так давно желала обнять.
– Мне сорок два, и я… тоже.
– Ты никого раньше не любил? Из своих… подруг?
– У меня не было никаких подруг, любимая. У меня всегда была только ты.
– Ты что, серьезно хочешь сказать… – Мари пораженно приподнялась на локте, чуть отстранилась, чтобы получше его разглядеть, как диковину какую-то. – Что ты сегодня впервые в жизни…
– Да, все так. Представляешь, как смешно. Какая редкость тебе досталась. Сорокадвухлетний девственник – штучная, наверное, все-таки тварь. Ну, если мирянин.
– Но вокруг тебя всегда было столько женщин, – пораженно сказала Мари, водя кончиками пальцев по его груди. Господи, такое другое тело, такое необходимое и любимое… Такое единственно нужное. Анри был лохматый, даже плечи его покрывала золотистая шерстка, а Кретьен – совсем гладкий, шелковистый, и на пятом десятке не отрастил на теле ни одного лишнего волоска. – На каждой презентации, на литературных встречах к тебе было не протолкнуться сквозь кольцо поклонниц! Я была уверена, что у тебя роман за романом, что ты просто не хочешь жениться, но живешь как все… Но почему?..
– Потому что я всегда любил только тебя, – тихо сказал Кретьен, вытягиваясь в ее сторону, как цветок навстречу солнцу. – И потому что я христианин…
– Ну извини, Кретьен, а то я и забыла о твоем вероисповедании!.. Которое все равно тебе оказалось менее важно, чем… мы.
– Нет ничего более важного, чем мы, – горько признал тот и прижал ее лицо к своему, щекой к щеке.

Третью причину, ничуть не менее важную, он не назвал. Не нужно было ей знать. И сам он пока не хотел об этом думать, он будет думать об этом потом, а пока что он хотел думать только о Мари.
Они снова были вместе.
А потом наконец перебрались на диван.
А потом Мари сходила к бару и принесла им вино и лед. Им нужно было теперь говорить много, и говорить на такие темы, от которых без алкоголя и с ума сойти недолго. Кретьен залпом высосал бокал белого и спросил, а нет ли чего-нибудь покрепче.
– Что же нам теперь делать? – в сотый раз спросил он беспомощно, глядя на бутылку арманьяка, которую послушно открыла для него Мари.
– Жить. У нас есть десять дней, чтобы просто жить. Устроим себе маленькую жизнь за десять дней… как будто это десять лет.
– Поехали, – Кретьен вдруг вскочил, забегал по гостиной, подбирая предметы их одежды – те валялись просто повсюду, будто раскиданные взрывом. Слегка подпрыгнув, он сдернул лифчик Мари с лосиного рога и метнул ей, та в прыжке же его перехватила. – Хорошо, что я не успел выпить крепкого! Мне же за руль. Мы сейчас же едем.
– Куда? – Мари, поддавшись его безумию, тоже забегала, начала лихорадочно одеваться, будто спасаясь от подступающего пожара.
– Не знаю. Отсюда. Туда, где нас никто не знает. Туда, где на нас не смотрят стены.
– Да! Увези меня, – Мари, полуодетая, ухватила его в объятия. – В Бросселианд. В лес Моруа. Куда-нибудь, где не пахнет сигарами короля Марка. Где им вообще не пахнет.
– За десять дней можно проехать вдоль и поперек всю страну, – Кретьен так активно застегивал пуговицы рубашки, что одну и вовсе с мясом оторвал. – Я знаю, куда мы едем! Я все придумал. Это очень хороший городок, даже почти что деревня. Он на берегу океана, на пути Святого Иакова. Там почти ничего нет.
– Тогда зачем нам туда, если там ничего нет? – Мари расхохоталась, как сумасшедшая.
– Затем, что я там был очень счастлив. Я не был там двадцать лет, но двадцать лет назад я там был очень-очень счастлив.
– Идет, – Мари окинула гостиную невидящим взглядом. – Место для счастья – это то, что нам нужно, счастливое место. Так, что я должна взять? А ничего, ничего не нужно. Деньги только. И друг друга.

– Мы сошли с ума, любимая, – констатировал Кретьен, который никогда еще не бывал настолько счастлив – и одновременно настолько же несчастен. – Скорее всего, необратимо.
– Целых десять дней мы будем жить так, как будто мы свободны, – Мари потрясла головой, сама не в силах в это поверить. – Представляешь себе? Как будто мы имеем право… просто жить.
Просто у нас не получится, уже не получается, уже все чудовищно непросто, уже ужас как больно, подумал Кретьен, у которого от этой боли в груди что-то выгорало.
– Записку оставишь? Домработнице…
– Оставлю, – чуть не бегом она метнулась в кухню, написала на листке блокнота для рецептов: «Уехала на 10 дней, вернусь к приезду месье». – Готово. Бежим скорее.
Скорее не вышло – минут пять еще целовались в дверях из-за того, что Кретьен попытался подать Мари плащ, они соприкоснулись руками, мир опять взорвался к чертям. Наконец кое-как выбрались из апартамента, пережили поездку в лифте, успев разлепиться прежде, чем за разъехавшимися дверьми стали видны форменная куртка и желтые усы консьержа.

+

Машинка у Кретьена была маленькая, на двоих – он ведь не планировал когда-либо обзаводиться семьей – и подержанная. Он настолько привык быть бедным, что не сумел и подумать о совершенно новом автомобиле даже тогда, когда уже мог себе его позволить. Сам факт, что он, Кретьен, обзавелся собственным транспортом, что он в тридцать с лишним и впрямь научился водить и теперь может не только стопить, но и сам подвозить стопщиков, до сих пор иногда поражал его воображение. Мари любовалась его изящными руками, лежавшими на руле, терпела, не позволяя себе к нему прикоснуться – иначе они рисковали влететь в аварию. Сама она водить не умела – еще с детства ее возил шофер, сначала родительский, теперь мужний.
Все попытки Кретьена заговорить на душераздирающую тему «Что же нам теперь делать» она пресекала на месте: не сейчас. Не сегодня, не завтра, потом, еще будет на это время. Будущее непреклонно, вскоре оно будет, но пока давай в настоящем целиком, до капельки, не упуская ни мига, смотри, какое облако! Какое совершенно потрясающее облако, настоящий замок, смотри, какая у того господина смешная собака, какой потрясающий сегодня день, столько красивых людей вокруг, даже удивительно, где все они прятались раньше, оказывается, наш город битком набит красавцами и красавицами!..
Попросив Кретьена остановиться у ближайшего торгового центра на выезде из города, она едва ли не вприпрыжку забежала в стоковый магазин и купила там, кроме нового белья, простые и дешевые голубые джинсы и пару футболок.
– Я никогда! Представляешь? Никогда! – выкрикивала она в адрес любимого из примерочной кабинки, через стенку которой один за другим взлетали предметы одежды – мелькнули рукава палевого шелкового пиджачка, подол длинной юбки, светлая блузка. – Никогда не носила подобной одежды! Можешь в такое поверить? А сейчас я знаешь что сделаю! Я сейчас пойду и куплю себе кроссовки и пляжные шлепанцы! Смотри, эй, кто здесь?
Она откинула полог – и Кретьен чуть не расплакался в открытую от ее невероятной красоты. В этой одежде, с пропущенным над ремешком бейсболки хвостом каштановых волос, Мари выглядела девочкой-подростком, лет семнадцати, вряд ли старше.
– Это ты, – отозвался он, хватая ее за плечи. – Это тоже настоящая ты. Ты еще и такая.
– В примерочную по одному посетителю, господа, – недовольно сообщила продавщица, прерывая их поцелуй.

– А еще я никогда, поверишь ли, не ела фаст-фуда, – сообщила Мари своему любимому, когда они остановились перекусить у придорожной забегаловки. – Кто бы мне позволил, «девочке моего положения»… А я всегда мечтала, как обычный человек, войти в такое заведение с пластмассовыми столиками и заказать себе бургер и эту их ужасную картошку, оно так вкусно всегда пахло, так хотелось попробовать…
– А чем же ты питалась на переменках? К тебе прилетала фея-крестная и приносила марципаны в фиалковом соусе? Картошка, кстати, вовсе не ужасная, я тебе прямо-таки рекомендую, и соус к ней, например, горчичный…
– Ко мне прилетал папин шофер и увозил меня на обед домой, строго по расписанию, – вздохнула Мари, пожирая глазами меню. – Это все ведь правда можно есть? Я уже выросла и могу сама решить, что мне есть и в какой компании?
– Можешь, любимая. Подтверждаю.

– Господи, это правда вкусно, – сообщила Мари через десять минут, вытирая губы салфеткой. – Я понимаю, что если постоянно питаться подобным образом, легко заработать гастрит или еще что похуже, но раз в жизни-то можно! И потом, вот передо мной сидишь ты и являешь пример, что можно есть подобную еду все студенческие годы и остаться живым и здоровым…
– Любимая, кто тебе сказал, что я все студенческие годы питался бургерами? Да я мог себе позволить зайти в подобное заведение по большим праздникам, ну или если друзья угощали, – усмехнулся Кретьен, подчищая кусочком картошки баночку с соусом.
– Боже мой, а чем же ты тогда питался? Духом Святым? Лишь гостию вкушая с блюда?
– Сбавь накал праведности, любимая, я питался всяческой дрянью, – признался Кретьен. – Знаешь такие растворимые макарошки «клошарская радость» в прямоугольных коробках, например? Которые нужно заваривать кипятком? Очень часто они составляли мой завтрак и ужин, а на обед что-нибудь попроще в студенческой столовой, яйцо под майонезом или бутерброд…
– Я никогда не пробовала эти макарошки, – загорелась Мари идеей, даже забарабанила пальцами по пластиковой столешнице. – Спорим, ты не удивлен? Так, решено. На ужин мы сегодня будем есть их. В гостинице должен быть чайник, чтобы вскипятить воду.
– Мари, нет, пощади! – Кретьен вскинул ладони. – Ладно там я, я старый испытанный боец и умею переваривать все, что угодно, но ты просто отравишься, и вместо океана мы будем весело проводить время в какой-нибудь департаментской больнице, и…
– Глупости. У меня отличное здоровье, я просто хочу знать, как ты жил во времена, когда писал «Эрека», – Мари зеркальным движением соединила с ним руки, пальцы к пальцам. – Ты же мне говорил, что я твоя госпожа и вообще королева Геньевра? Вот это мой приказ, обеспечь нам на ужин благоугодную мне трапезу. Я хочу ужасов и лишений. Это… обостряет чувства.
Если их еще дополнительно обострить, мы же оба зарежемся ими насмерть, подумал Кретьен, от постоянной боли, пронизывающей его непреходящий восторг, прикрывая глаза.

В гостиничном номере они оказались довольно-таки поздно – в сумерках на проселочной дороге Мари вдруг взбрело в голову заниматься любовью в машине. «Я о таком слышала от девочек в лицее – когда парням было некуда их везти, они просто отъезжали на два шага от города, в поля… Я задирала нос, их всех презирала – я-то сама была выше этого, гордая девственница в ожидании законного брака, а теперь раз уж под откос – так под откос! Давай, сворачивай сейчас же в ближайшие кусты, вот справа и дорожка!»
В машине оказалось ужасно неудобно и потрясающе смешно, так что половину времени, ушедшего на эту возню, влюбленные просто прохохотали. Завершив дело каким-никаким успехом, они вылезли наружу, привести в порядок одежду, и, не сговариваясь, одновременно облокотились на капот, чтобы посмотреть в глаза осенних звезд над прогалиной.
– Что вам придет в голову в следующий раз, моя милостивая госпожа? Любовь на кружащейся карусели? На сиденье самолета? На ветке дерева? На волноломе в шторм?
– Все, что угодно, – Мари прижалась щекой к его плечу. – Все звучит так интересно. Обязательно все это попробуем.
– Поехали, любимая. Нас ждет великолепная трапеза – макарошки по-клошарски. И, например, коньяк. Человек, весь день проведший за рулем, имеет право на рюмку крепкого хотя бы на ночь.

Макарошки по-клошарски, честно отведанные из коробки пластиковой вилочкой, были с почестями погребены в гостиничном унитазе, а Мари с Кретьеном среди ночи ворвались в уже готовый закрыться гостиничный ресторан и успели перехватить по стейку с салатом.
На столике в номере их ожидали пустые коробочки из-под макарон. Мари с отвращением взяла их кончиками пальцев, бросила в корзину.
– Б-р-р, какая же это гадость! – она передернулась, вспомнив червеобразную массу в глутаматной жиже. – Боже, бедный мой любимый, какая у тебя была ужасная юность…
– Да ничего такого ужасного, – Кретьен обнял ее со спины, уткнулся ей подбородком в затылок – разница в росте как раз позволяла. Запах ее волос, такой сладкий, такой родной. Набирай его в себя на долгие долгие холодные одинокие… стоп, я пока не буду об этом думать, я подумаю об этом потом, когда уже будет невозможно думать о чем-нибудь еще.
– Хорошая у меня была юность. Ну, разве что голодноватая, но это порой было даже забавно… Помню, как я сварил себе кипятильником яйцо на завтрак – все яйца были тщательно подсчитаны, по одному на утро, плюс бутерброд с майонезом. Я сварил яичко, как обычно, и подошел к окну выплеснуть в кусты воду. В голове у меня тогда вовсю разгуливал Клижес, объяснялся в любви своей девице, так что я задумчиво вынул яйцо ложкой из ковшика и выкинул его в окно, а воду понес обратно в комнату… Поставил на стол, посмотрел на нее изумленно – и тут уже начал так хохотать, что мне в дверь товарищи заколотили, боялись, что я тронулся…
– А зачем ты варил яйцо в комнате? У тебя в квартире не было кухни?
– Была, конечно, мы с четырьмя друзьями снимали большую квартиру вскладчину, как часто делают студенты, для экономии. Но на кухне все время кто-то сидел, курил, болтал, там же толпились гости друзей, девушки… А я когда пишу книгу – я ведь и сейчас такой, ты знаешь – хочу и могу разговаривать только об этом, все остальное мешает, ото всех прячусь, как рачок-отшельник, клешню выставлю в отверстие и никого не подпускаю… Но это были хорошие времена, в любом случае хорошие. У меня были друзья, которые меня в том числе подкармливали, как и я их, были приключения, было уже мое… окошко в Логрис.
Мари развернулась, прервала его речь поцелуем – ей показалось, что голос у него сделался грустным, срочно нужно было его отвлечь.

Разговор она продолжила уже после отвлечения, когда они лежали рядом, раскинувшись двумя морскими звездами на широкой постели. Впервые за эти сутки они оказались в постели в прямом смысле этого слова. На груди Кретьена стоял бокал с коньяком – это Мари поставила – и поэтому он боялся слишком глубоко дышать, а переставить не смел: у госпожи свои причуды.
– А почему родители тебе не помогали деньгами? – спросила Мари, возвращаясь к теме непростой Кретьеновой юности. – С ума сойти, мы ведь знакомы почти пятнадцать лет – ну ладно, почти четырнадцать – а я о тебе почти ничего и не знаю. Я помню родословные всех твоих персонажей, разбуди меня среди ночи – и я перечислю по кругу, где чьи места за Круглым столом, а про твоих родителей, скажем, даже и не слышала. Это при том, что у меня нет никого тебя роднее и ближе…
– Мне просто всегда было скучно рассказывать про себя, – улыбнулся Кретьен в золотистом свете ночника. – Про моих героев куда интереснее. Мой отец, вернее, муж моей матери погиб при пожаре…
– В каком смысле – муж твоей матери? А родной твой отец куда девался?
– Да кто же его знает. Это мутная история – когда отец, то есть человек, которого я считал своим отцом, выпивал немного лишнего, он порой ворчал и меня попрекал, что я ему не сын, что мама меня, как он выражался, «принесла в подоле». А потом трезвел и извинялся – говорил, спьяну чего только не сболтнешь, не обращай внимания. Я и не обращал особо, только иногда в детстве любил фантазировать – вдруг мой настоящий отец, какой-нибудь король или герцог, однажды обо мне узнает и пришлет огромный эскорт, чтобы забрать меня и сделать наследником. Обычные детские глупости. Когда отец погиб, мне было очень за них стыдно…
– А мама тебе не рассказывала ничего особенного? О твоем королевском происхождении?
– Нет, конечно. Она хотела, чтобы мы с братом считали ее женщиной порядочной. Говорила – не забивай себе голову всякими глупостями, лучше учись, чтоб самому себя кормить, я вас долго тянуть не смогу… Она ведь кормила нас в одиночку, работала в швейном ателье, нам постоянно не хватало денег, постоянно в долгах. Ты не поверишь, я шампиньоны в городском парке собирал потихоньку, скрываясь от одноклассников, стеснялся, что это нам на еду. Ну и подрабатывал кем попало лет с четырнадцати, то газеты разносил, то в кинотеатре после сеансов прибирался, ясно было, что для поступления в вуз у меня один путь – идти на стипендию, платить за меня никто не будет… А когда мой братик погиб, утонул летом в нашей городской речке, мама очень сдала и… в общем, пережила его ненадолго, я тогда как раз закончил первый курс. Вот так и вышло, что я остался без семьи, но уже привычным ко всяческой простой работе, ничего нового. Особенно я любил работать на конной базе, чистить денники. Поближе к лошадям, к тому же лошади – народ по большей части молчаливый, они смотрят и дышат, вопросов не задают и в окошко в Логрис смотреть не мешают…
Мари взяла бокал у него с груди, и он с облегчением перекатился на бок во избежание продолжения работы подставкой.
– Расскажи про окошко в Логрис, – жадно сказала его любимая, отпивая яркую жидкость. – Это правда похоже на окошко? В которое ты заглядываешь и видишь, словно кино?
Ох, как больно сейчас было Кретьену про это говорить. В подробностях описывать главное чудо своей жизни, главную, так сказать, функцию своей души, которую ему теперь предстояло болезненно ампутировать. Вернее, ее уже ампутировали, остается переживать фантомные боли еще очень, очень долго…
В какой же миг он так плотно связал наличие этого окошка, этого волшебного фонаря со своей телесной девственностью? Тогда ли, когда вынужден был признаться себе в любви к Мари – и признать, что этой любви никогда не быть реализованной? Или нет, раньше, еще во времена «Эрека», когда товарищи, приводившие девушек на их общую квартиру, подсмеивались над его монашескими привычками, то и дело предлагали с кем-нибудь познакомить, а он полушутя отвергал их предложения. Мол, это вы драгоценную энергию жизни, священное либидо, тратите на всяких там девчонок и получаете в обмен скандалы, а то и синяки! А я умный, я эту свою силу канализирую в творчество, и поэтому я такой весь гениальный, и своих Энид и Люнетт и Фенисс не променяю на ваших официанток… Ну да, я сублимируюсь, называйте как хотите, но кто вам сказал, что это я сублимируюсь, а не вы сами, растрачивая великую творческую силу на мелкие интрижки?..
Не вспомнить уже, когда это началось, когда это полуязыческое странное верование так глубоко вошло в его жизнь, что сделалось его личной правдой. И это окошко в Логрис сейчас было ценой происходящего, это сияющее окошко он отдал навеки заложить кирпичами, залить меж камнями раствором, чтобы ни щелочки не осталось, в обмен на живую любовь живого человека, и нет, он не считал такую цену избыточной… просто было очень больно. Вот так, наверное, чувствует себя волшебник, которого покидает магия.
– И похоже на окошко, и не совсем, – подчинился он своей госпоже, как намеревался подчиняться ей до самой смерти. – Это действительно немного как кино, но… ты оказываешься внутри происходящего, порой внутри кого-то из людей, и смотришь его глазами. Будто у меня в голове есть замок со множеством комнат, галерей, залов, и я перехожу из одной залы в другую, вглядываюсь в жильцов, вслушиваюсь, силясь понять, что и как происходит. Ты их видишь, а они тебя нет… или чуть-чуть немножко, вроде гобелена на стене, с которого вдруг дама или единорог провожают тебя взглядом. Порой я и вовсе не знаю, кто эти люди, отчего меж ними происходит та или иная сцена, а сцена вот она, и нужно быть очень внимательным, очень осторожным, чтобы ничего не напутать, все рассмотреть, понять все верно… Распутать этот клубок и к концу, и к началу нити… Оно ведь живое все, всегда очень страшно солгать, как-нибудь сфальшивить.
– Вот ты говоришь, что все это видишь со стороны, – Мари устремила ему в грудь тонкий указательный пальчик, словно поймав его на слове. – Но я же сама столько раз видела, как сюжет строится, как ты на самом деле работаешь! И Геньевра у тебя говорит моими словами, и какие-то ходы я лично тебе подсказывала, и, скажем, сцену, когда Ланселот залезает по стене к ее окошку в башне, мы лично с тобой проговаривали, ты спрашивал совета, говорил, что тебе нужно мнение женщины! Как-то слабо оно сочетается с твоим замком в голове, где ты просто все видишь готовенькое.
– Оно и не готовенькое, – попытался объяснить Кретьен. Как же сложно уложить в слова это мистическое явление, такое же естественное для него, как зрение, слух… – Понимаешь, любимая, как я сам и объяснял в предисловии к «Ланселоту», у книги есть дух, смысл, а есть материя. Помнишь, там, где я пишу, что и смысл, и материя этой книги вдохновлены тобой? Дух, смысл книги от нас не зависит, это и есть то самое окошко, куда ты просто смотришь и видишь, и ничего не можешь изменить, ты свидетель, не более того. Как же меня поначалу злили бестолковые сценаристы, когда наседали на меня – «А давайте не будем убивать этого персонажа! Он нам еще пригодится в следующих сериях, там можно с ним устроить отличную сюжетную арку такую-то и сякую»… Убивать, понимаешь ли: ты вынужден смотреть, как на твоих глазах умирает твой близкий, дорогой тебе человек, а тебя обвиняют в соучастии… Притом что ты вроде евангелиста, который описывает страсти Христовы: и сам бы рад, чтобы их не было, однако ж они есть, твое дело только изложить, что видел…
– Ладно, хорошо, ты меня убедил, сценаристы – это зло, а писатели – добро. Как же я тебе все-таки завидую с этим твоим окошком… Как, наверное, замечательно, когда Бог самолично тебе транслирует кино прямо в голову…
(Да, замечательно. Было. Больше не будет.)
– Писатели, любимая, тоже разные бывают. Кто-то, может быть, и иначе работает, что-то придумывает, а не просто пишет что видел… Так вот про материю книги: материю писатель создает сам, и к ней относятся всякие наши обсуждения, реплики персонажей, словесная ткань… Это как ребенок: он ведь созидается Богом из генетического материала родителей, и от них отчасти зависит и его внешность, и его характер, и прочее наследуемое, но душу его они не создают, она приходит извне… А? Что такое?
Мари резко села в постели, стукнула коньячным стаканом о прикроватный столик.
– Таблетки. Боже мой, я и правда совсем с ума сошла. Я забыла свои таблетки.
– Какие таблетки? – Кретьен тоже испуганно сел, отводя с лица взлохмаченные черные волосы. – Любимая, ты болеешь? Почему ты раньше не сказала?
– Да причем тут это! Господи, Кретьен, ты такой прекрасный возлюбленный, что я напрочь забыла, что ты до сего дня был почетным девственником Неверленда. Но я-то замужняя женщина, как я могла…
До Кретьена смысл ее слов дошел так резко, что он даже подпрыгнул в постели.
– Ты хочешь сказать…
– Да, любимый, я хочу сказать, что от некоторых занятий у мужчин и женщин могут рождаться дети. Я думала, даже девственники об этом подозревают. Ладно, все-таки, я надеюсь, риски минимальны, а с утра я куплю таблетки в первой же аптеке по дороге, и все будет хорошо.
Кретьен в отчаянии растирал щеки руками – они уже сделались красными, как от оплеух.
– Что же нам теперь делать? – не удержал он внутри этого проклятого вопроса, который рвался из груди весь сегодняшний день. – Подумать только, если у нас будет ребенок, мой… Наш…
– Если Богу уж настолько нужен этот ребенок, кто мы такие, чтобы противиться, – вздохнула Мари. Оторвала наконец ладонь Кретьена от его лица и положила себе на грудь. – Я замужем, у семейных пар порой рождаются дети, у этих детей на лбу не написано, бастарды они или нет. Если… не дай Бог, но если – значит, у Анри будет брат или сестричка. Только и всего. Это не катастрофа.
Кретьен, однако же, думал иначе. Даже на мягкой груди возлюбленной не смог удержать свою руку, вскочил с кровати, голышом забегал по просторному номеру, натыкаясь на предметы мебели. Он мог бы показаться смешным – всклокоченный, нагой и несчастный – если бы не выглядел таким трагическим.
– Это не ответ на вопрос, что нам теперь делать! Это вопрос и есть! Любимая, я был тем самым ребенком, которого то и дело попрекали незаконностью! Если такое случится с моим сыном… ребенком… Да черт побери, если у меня будет ребенок, я хочу его видеть! Я хочу его знать, обнимать, учить всему, хочу с ним жить, хочу, чтобы он меня знал и любил! Это все ужасно несправедливо, это просто чудовищно, это…
Мари тоже встала, поймала своего злосчастного любовника в центре ковра. Волосы ее растекались огнем, глаза растекались слезами. Она плотно обняла Кретьена, уткнувшись лбом в его гладкую грудь, обхватила, не давая размахивать руками.
– Послушай меня. Послушай меня еще раз. Никакого ребенка пока нет и в помине и скорее всего не будет, это первое. Просто не думай об этом. Второе: нет, я не могу оставить свою семью ради тебя, хотя люблю тебя больше всех и всего на свете. Но у меня нет выхода. Я не имею права убить Анри, ты же сам его знаешь, и я, и ты, мы оба знаем, что это его убьет, мы оба не хотим становиться убийцами. И предателями тоже.
– Мы уже ими стали, – мучительно сказал Кретьен, стоя в оковах ее теплых рук.
– Нет, еще нет. Мы сможем всё скрыть, и все останутся живы. У нас есть десять дней, это целая жизнь, мы проживем ее, а потом похороним, и всё будет как раньше. Почти как раньше, с той разницей, что мы будем помнить, что такое – быть счастливыми.
– Ты же сама знаешь, что это невозможно, – Кретьен уже тоже плакал, не пытаясь это прятать. – Я не смогу находиться с тобой рядом и не выдать себя, нас обоих. Я не смогу работать с Анри, не смогу смотреть ему в глаза. Ты тоже не сможешь.
– Что же нам делать? – спросила на этот раз Мари, совершенно беспомощно, как ребенок в темном лесу, который еще не смеет громко кричать «Ау», потому что тогда уже будет точно понятно: потерялся.
– Мне нужно будет уехать, это очевидно. Я уеду. Из города. Из департамента.
Мари зарыдала ему в грудь, ослабляя хватку, и он сам вцепился в нее обеими руками – они стояли переплетясь, ища утешения друг в друге, как Адам и Ева после изгнания из рая, и плакали так же бурно, как совсем недавно бурно смеялись.
– Пойдем пить коньяк, – наконец повелела Мари, отстраняясь от него. – И хватит рыданий. Дай мне салфеточку, пожалуйста… – она вовсе не величественно высморкалась, кинула бумажный комок в корзину и промахнулась. – Значит, мой план таков: мы не обсуждаем все эти дела до последнего, а то просто с ума сойдем раньше срока и съедим друг другу сердца. Решаем проблемы по мере поступления. И сейчас наша главная проблема – в том, чтобы проснуться к завтраку, потому что он до десяти утра, и он входит в стоимость номера, так что я, женщина расчетливая и скупая, как все богатейки, не хочу его пропустить. Сейчас мы себе нальем бокалы, возьмем по фрукту из вазы, и ты мне будешь дальше рассказывать про этот свой замок со множеством комнат. А потом мы уснем, проснемся здоровыми и свежими, позавтракаем и поедем дальше к океану… с заездом в аптеку за моими таблетками.
– Это прекрасный план, – покорно и безнадежно согласился Кретьен. И подхватил ее на руки, чтобы пронести пару шагов до кровати. Какая же она была маленькая, легкая совсем. Кретьен старался запомнить ее теплую легкую тяжесть руками, плечами, кожей груди. Собирайте себе сокровище где придется, на небесах уже поздно будет.

Наутро он проснулся первым и лежал не шевелясь, используя бодрственное одиночество, чтобы притерпеться к новой боли. Он смог бы жить без Мари, оставайся у него Логрис. Он смог бы – и был к этому готов, принося жертву, когда принял любимую в свои объятия – жить без Логриса, оставайся у него Мари. Ему предстояло жить без Логриса и без Мари все оставшиеся дни. Он смотрел на лицо спящей рядом с ним женщины – во сне такое безмятежное, такое юное и прекрасное – и думал, что, возможно, сумеет как-то продержаться, если вместо окошка в Логрис у него будет окошко памяти. И из этого окошка на него будут смотреть счастливые сияющие глаза его возлюбленной, какими они были вчера на сиденье его крохотной машинки, какими они были по дороге, и раньше, утром, – что он будет видеть в окошке памяти ее взгляд, полный любви.
Почувствовав его взгляд, Мари шевельнулась, заморгала ресницами, будто не сразу понимая, где она, как сюда попала, чье это лицо рядом с ней на соседней подушке. Потом осознала – и взгляд ее сразу сделался сияющим и полным любви. Вот так, так, любимая. Только не отворачивайся никогда.

+

Эти десять дней, самые счастливые и одновременно самые несчастные в жизни двух беглецов, прошли в качке безумия, для которого Кретьен даже вспомнил название: маниакально-депрессивный психоз. Беглецы от себя и от всего мира то хохотали как сумасшедшие, хохотали над всем подряд, даже в процессе занятий любовью, то глотали слезы, подступавшие в самые неожиданные моменты – мимо проехал свадебный кортеж… Бухнул колокол, призывая на чьи-то похороны… Со спины человек за соседним столиком показался похожим на Анри-старшего, выколотил над пепельницей такую же трубку…
Кретьен нарочно вез Мари к океану самым длинным путем, возгоревшись желанием показать ей все самые дорогие, самые любимые свои места: миниатюрные городки в горах, никому неведомые святилища неизвестных святых века четвертого – кто такой, к примеру, святой Аон? Что о нем известно, кроме того, что, судя по изображениям, он был раннехристианским мучеником? А знаешь ли ты, любимая, такого вот святого Антония – не самого великого чудотворца и не аббата, которого с какой-то стати подозревают в свиноводстве, а римского легионера, которого судьба занесла в наши края в бытность их колонией, а вера убила и вознесла к вечности?
– У тебя же не было денег, как ты умудрился столько странствовать? – спросила Мари, сидевшая на скамье у чудотворного родника. Босые маленькие ноги ее отдыхали в кристальной холодной воде. Они с Кретьеном перекусывали сандвичами из деревенского магазина, пили разбавленное вино – «На этих дорогах все равно некому нас штрафовать, а нам некого давить» – и смотрели на белую сверкающую тропку, спускавшуюся с вершины холма из-под стоп статуи Богородицы. Красиво было неимоверно, так, что плакать хотелось, словно бы освобождая в голове место из-под слез, чтобы вместить всю эту красоту.
– Любимая, совсем не обязательно нужны деньги, чтобы странствовать, если притом достаточно здоровья и храбрости. Я прошел Дорогу Святого Иакова из разных точек шесть раз, паломнические дома очень дешевы, многие и вовсе пускают на ночь за пожертвование – подаешь сколько есть, нет ничего – так и не даешь ничего. Кроме пеших дорог, я много проехал автостопом, столько узнал о людях, а главное – узнал, что люди по большей части добры и благородны. Стоит начать кому-то помогать – и трудно остановиться, добро порождает добро так же, как грех порождает грех… – Он пресекся, быстро отвернулся, сполоснул лицо в роднике. – У меня бывало, что я возвращался с каникул богаче, чем уезжал, люди просто так на прощание дарили мне какие-то небольшие деньги. А еще я обожал работать в монастырях – очень многие обители принимают молодых людей-волонтеров за малую плату, считай что за хлеб и кров, зато ты получаешь возможность несколько недель пожить в тишине и красоте, смотреть на горы, молиться вместе с братьями, думать и писать… И оставаться в хорошей физической форме, потому что работа садовника этому очень способствует. Я всегда искал именно такой работы – снаружи, на воздухе, ухаживать за розами в розарии, или очищать стены от плюща, или…
– А писал ты когда? Это же четыре раза в день молиться, потом работать, потом…
– Не четыре раза в день, а пять, а у картузианцев еще и ночной час чтений отдельно… А писал я главным образом по ночам, любимая. И из-за этого порой просыпал утреню. И порой в дневной час вместо молитвы срывался в ближайший городок попить вина и побыть среди людей. В тот самый городок, радость моя, в который мы сейчас потихоньку едем, тогда мой портал в Логрис практически не закрывался, я до сих пор не уверен, что все эти рыцари, отшельники и дамы не ходят там по улицам, как двадцать лет назад, что мы на кого-нибудь из них случайно не наткнемся…
Черт, черт, опять подступает, опять душит, Святая Дева, помоги, сколько же можно рыдать.
Мари ласково сжала его руку, вынула из струй родника замерзшие стопы.
– Ты знаешь, что дромомания – это болезнь? Причем, похоже, она передается половым путем, потому что мне так невероятно хорошо тут с тобой, что никогда бы не останавливаться, никогда…
– Конечно, болезнь, конечно, знаю, – усмехнулся Кретьен, на этот раз победив слезы. – И это знание мне позволяло без зазрения совести стрелять у друзей гроши на мои путешествия. Не «подайте в долг в отпуск вырваться», а «подайте чем богаты на лечение острого приступа дромомании». Ну, я с ними расплачивался историями – один из наших, по прозвищу Гавэйн… мы в своей компании ведь набрали себе прозвищ в честь артуровских рыцарей, так и звали друг друга… Так вот наш сэр Гавэйн был из довольно богатой семьи, все прочие постоянно у него в долгах ходили. Причем очень часто – в невозвратных: он любил, например, в честь чьего-нибудь дня рождения просто взять и простить товарищу долг вместо подарка. Говорил, так оно ему же выгоднее получается, не надо много думать, подарки выбирать. Такой благородный человек был, говорил, что я с ним книжками расплачиваюсь: вот стану я знаменитым и надменным – ему будет чем перед людьми похвастать, самому Кретьену пиво в долг покупал… Он, в отличие от меня, верил, что я стану знаменитым.
– Но не надменным, – Мари улеглась на лавку, поджала ноги, положив голову любовнику на колени. – Ты же с ним расплатился книжками, как честный человек? Все вопросы улажены, у него есть первые издания с автографами?
– Он не дожил, – тихо сказал Кретьен, щурясь куда-то вдаль, в прекрасную осень под кучевыми облаками. – Он угодил в очень неприятную секту, как я его ни отговаривал, для него это был вопрос веры… Потом попал в следственный изолятор по обвинению в экстремизме, тогда их секту как раз преследовали в стране, хватали людей и за дело, и просто так. А из изолятора он уже не вышел – покончил с собой до суда, в их рядах самоубийство не считалось грехом, скорее даже актом отваги, мол, сбежать из мира, сотворенного злым демиургом, в объятия доброго бога – дело стоящее… Ужасная это история, до сих пор мне от нее плохо. Я только надеюсь, что моему Гавэйну было по вере его, что его судили не как самоубийцу, а как обманутого.
– Ужасная история, – прошептала Мари ему в колени. – Мне так жаль.
– Это уже прошлое, Мари, уже прошлое. Милосердие выше всего. Я не сомневаюсь, что Господь его помиловал. Хотя бы за наше пиво на всех, за нашу квартплату, за то, как он всегда заступался за слабых, как он…
– Сейчас мы опять, похоже, собрались рыдать, а значит, пора ехать, – Мари решительно встала, подобрала с травы кроссовки. – У нас еще столько недоделанных дел. На дереве мы любовью уже занимались, хоть и не на ветке, а на поваленном стволе, но все равно засчитывается. На ступенях горной часовни тоже. На крыше под звездами – да, пункт закрыт. Даже на пушке – да. Но у нас остались еще открытыми волнолом, карусели… что там в списке?
– Скамейка в городском парке, – послушно перечислил Кретьен. – Скалы на диком пляже, это мы уже на месте устроим, там же волнолом, и, любимая, ты по-прежнему уверена насчет каруселей?..
– Нет, – призналась Мари, – я не люблю попадать в газеты, если честно. И сидеть в каталажке за безнравственное поведение тоже не хочу, ну ее, такую романтику.
– И это говорит дама, которая совратила порядочного писателя предаться с ней страсти на стволе заслуженной пушки?
– Именно после пушки я и разочаровалась в акционизме, – трагическим тоном сообщила Мари. – Неудобно же очень, хотя искусство и требует жертв. Но как следует пообниматься на колесе десятиэтажной высоты я твердо намерена. Поэтому хватит страдать – и поехали.

+

Ох, пушка, пушка. На ней они занимались любовью в предыдущем городке из списка любимых кретьеновых: Мари заприметила в парке, у ног статуи Богородицы на кривой скале, этих пушек целый арсенал – и сразу выбрала среди них самую большую, злую и агрессивную. Это будет хулиганство, предупредил Кретьен. Это будет настоящее хулиганство, любимая, и мы с тобой закончим романтический вечер в отделении полиции.
Во-первых, возразила Мари, я если что сумею нас выкупить. Заплачу им какой-нибудь чудовищный штраф, улыбнусь им особо ослепительно, и они отстанут. Зачем-то же нужно быть богатой.
А во-вторых, возразила Мари, это не хулиганство. Ты просто ничего не понимаешь в современном искусстве, неоромантик несчастный, жанр твоей писанины страшно устарел, и я вообще не понимаю, почему люди это читают, почему это читаю, например, я. Знай же, о несчастный, что имя нашему арт-направлению – акционизм, а композиция, которую мы с тобой собираемся составить, называется «Занимайтесь любовью, а не войной». Или же – «Торжество Венеры над Марсом». Запомни накрепко, мы должны совпадать в показаниях, если нас все-таки арестуют.
Мари раз за разом поражалась, насколько Кретьен, бывший ее объективно старше, умнее, опытнее, в некоторых вещах оказывается совершенным ребенком. Кажется, этот мужчина – яркий, привлекательный, романтичный, однозначно зрелый – за всю жизнь не смотрел ни единого фильма «для взрослых». Пушка его привела в полное смятение, он понятия не имел, как тут вообще возможно устроиться, и беспомощно топтался, то и дело для храбрости отпивая вина из захваченной с собой бутылки, пока Мари не обещала ему взять всю «акробатическую часть процесса» на себя. Обошлись очень быстро, очень нелепо и очень смешно, к счастью, избежав встречи с полицией, которая поздним вечером буднего осеннего дня не особенно-то патрулировала парковые закоулки. Торжество Венеры над Марсом оказалось еще и торжеством Венеры над Бахусом – установленная на пушкину платформу бутылка вина в результате акционизма не уцелела и щедро полила собой окружавший композицию розарий.
– И это мы, люди нашего круга, – задыхаясь от смеха, прошептала Мари, когда они, схватившись за руки, как нашкодившие дети, почти бегом возвращались с места преступления в гостиницу. – Взрослые такие серьезные люди… Кретьен, милый мой! Ты посмотри, во что мы превратились с тобой! Это ж путешествие во времени какое-то, ну сколько нам лет, пятнадцать? Семнадцать? В пятнадцать, к слову, я такой не была, я была очень, очень почтенной девочкой…
– А я в свои семнадцать собирался в монастырь! – честно признался Кретьен, подхватывая ее за талию, чтобы подсадить: предстояло перелезть через заборчик. – Держись, любимая, я сейчас заберусь к тебе наверх, а потом спрыгну и тебя поймаю по ту сторону…
– В монастырь? – в процессе прыжка на выдохе спросила Мари. – В тот самый, который около города, куда мы едем?
– Да вообще в какой-нибудь, вот на каникулах ездил, смотрел, какие они бывают. В том самом, куда мы с тобой обязательно сходим на службу, мне очень нравилось, братья меня любили, настоятель делал недвусмысленные намеки – насчет молодых призваний к созерцательной жизни и все такое прочее… Я всерьез подумывал, не остаться ли там, но две вещи помешали.
– Любовь к прекрасным дамам? Надежда когда-нибудь все же встретить… например, меня?
Кретьен остановился под колеблющейся рваной платановой тенью, чтобы поцеловаться.
– Извини, но нет. Тогда еще другое. Первое – моя острая нужда в перемещениях в пространстве… Ужасала сама мысль, что я должен буду оставаться в стенах, пусть даже в самых прекрасных стенах, среди роз и колокольного звона, но не смогу просто взять свои треккинговые палки и пойти вперед, дальше… И второе – моя нужда в свободе. Я хотел оставить себе возможность в любой момент все бросить и начать писать то, что Бог мне показывает из Логриса. Ни с кем не советуясь, ни у кого не спрашивая разрешения, за счет еды, сна, любых занятий, просто зарываться в свой мир на неделю или на полгода. Я и для брака с такими привычками, наверное, не слишком-то подхожу.
– Отлично ты подходишь для брака, только для брака с кем-то, кто так же любит твой Логрис, как ты сам, – Мари обхватила его бедро своими затянутыми в джинсы ногами, притиснулась, обвилась, как плющ вокруг ствола. – В каком-то более честном хорошем мире мы могли бы, представляешь, просто пожениться и жить, а Анри был бы каким-нибудь нашим другом, братом, я не знаю, старшим товарищем… Хотя как же тогда Анри, который сын… ну все, все, прости. Я не должна была. Все, умоляю тебя, больше уже не плачь. Невыносимо ведь это, правда невыносимо, пойдем вот в бар, что-нибудь там возьмем, послушаем музыку, уже завтра предпоследний рывок до океана, не плачь же ты наконец!..

+

Десять. Девять. Восемь. Семь. Шесть… Обратный отсчет набирал обороты, один за другим пожирая дни, хотя каждый из дней по отдельности в процессе казался невероятно длинным, целой маленькой жизнью – но притом просверкивал в темноту со скоростью метеора.
В каждой новой комнате – отеля, гостевого дома, турбазы в горах – беглецы просыпались с одной и той же острой мечтой, которой они друг с другом не делились, чтобы снова не начать плакать. А если бы оказалось так, что это просто их общий дом, их собственная спальня. Неважно где, неважно в котором когда. Они просто проснулись у себя в супружеской постели и сейчас вместе начнут новый самый обыкновенный день.
Если бы Анри не был настолько дорог им обоим, если бы они оба не так его любили! Да, иначе, да, меньше, чем друг друга, где сошлась клином для обоих вся их любовь и жажда, окна в Логрию, жажда свободы, – но ведь любили же. Притворяться, что они в мире существуют только вдвоем, получалось плохо, и Анри-старший, и Анри-младший то и дело тихими призраками хлопали отельными дверьми, окликали – «Дорогая!» «Мам!» «Дружище!» – самыми разными голосами в ночных барах, ресторанчиках, на парковках, на смотровых площадках. Особенно убедительный Анри-сын выпрыгнул им навстречу в парке аттракционов веселого университетского города, куда они явились выполнять свое обетование как следует пообниматься на колесе обозрения: похожая стрижка, светлые глаза, голубая рубашка… «Ма! Это здорово для адреналина, я бы даже, пожалуй, и повторил! Можно?» У Мари от одного взгляда на эту кошмарную вертушку людей через голову и еще раз и еще по кругу начиналась морская болезнь, а мальчик бодренький такой был, веселый, вестибулярка как у супергероя. Ничуть, конечно же, на ее сына не похожий, просто это совесть во всем виновата, проклятая подраненная совесть. Его мама в голубом платье, светленькая толстушка, ничуть не похожая на Мари, неохотно тянула из сумочки купюру, поддавшись на уговоры.
– Я бы любил твоего сына, если бы он согласился любить меня, – тихо сказал Кретьен на верхней точке колеса, когда они расцепились после перекрывшего дыхание поцелуя. – Мне это было бы… совсем не трудно.
– Не сейчас, – сказала Мари быстро, и он покорно умолк. Конечно, она знала, что он видел все то же самое. Конечно, он знал, что она это знала. Как же это ужасно – быть единым сердцем и единой плотью: ничего не скроешь, ни о чем не умолчишь, как ни молчи. Никогда Мари не была настолько единой со своим законным венчанным мужем, всегда жила в своем мире, соприкасавшемся плечом к плечу с его миром, теплым плечом к теплому плечу… но не это вот чудовищное соединение по слизистым, по кровеносным, языками, костьми, мозгами. Как, спрашивается, узнав такое единение, она собиралась теперь без него жить? Как там живут инвалиды без какого-нибудь важного органа, всегда при этом помня, что раньше он был? Вот так и она. Проживет. Как-то проживет. Оба они как-то проживут.

Дракон показался ей настолько веселым способом отвлечения, что она не успела подумать, какие могут быть последствия. Что же, куртуазная любовь так куртуазная! «Неделя приключений с драконами», завлекалка для детей, огромная тварь из поди пойми какого материала над кружевной аркой стрельчатого входа…
– Если желаете доказать мне свою любовь, рыцарь, принесите-ка мне голову этого дракона, – Мари указала вперед и вверх величественным жестом. – Тогда бы я удостоила вас поцелуя, такого горячего, что хватило бы растопить весь горный лед в землях снежных великанов, и…
Она не ожидала, что все произойдет так быстро. Ожидала какого-то короткого забавного диалога, обмена репликами, так сказать, сменить тему, чтобы «не про наши грядущие похороны»… Но Кретьен вместо того коротко ощупал карман штанов – складной нож с открывалкой, штопором, шильцем и прочими необходимыми в дороге приблудами на месте, – и, сверкнув в ее сторону отчаянной улыбкой, бросился бегом по направлению к арке.
– Стой, ты куда… Что?! – Мари и опомниться не успела, как увидела своего любимого лезущим вверх по опорам, быстро и легко, под нарастающую карусель голов, одна за другой – как подсолнухи – поворачивающихся в его сторону. Послышался первый гневный окрик ближайшего работника парка, потом первый, еще не окончательно яростный полицейский свисток… Кретьен тем временем оказался уже наверху и лихорадочно резал, пилил и колол – дракон, похоже, был из папье-маше с лаковым покрытием, так что рана на шее змия неуклонно ширилась, а безумный рыцарь помогал ножу свободной рукой, кое-как балансируя на высоте третьего этажа. Мари вскрикнула, когда он дернул слишком сильно и чуть не потерял равновесие. Полицейские свистки уже заливались вовсю, к арке большими шагами мчался раздувающийся от гнева господин в пиджаке – сдернутый с рабочего места распорядитель парка. Мари с колотящимся сердцем стояла у подножия арки, сама не помня, как туда перенеслась, и губы ее беззвучно шевелились.
– Перестань! – крикнула она было – но голос сорвался на полуслове, а Кретьен в очередной раз полоснул дракону по шее, картонно-лаковая плоть затрещала.
– Гражданин! Слезайте немедленно! – на весь парк крикнул в мегафон ближайший полицейский. – Если хотите отделаться штрафом вместо ареста за хулиганство – выполняйте сейчас же!
– Не извольте сомневаться, офицер, выполню! – весело отозвался сверху Кретьен, ножевую руку закинув за одну из перекладин, чтобы дорезать свой трофей, а свободной рукой оттягивая его голову назад. – Как только голова этой твари упадет к ногам моей возлюбленной госпожи, я немедленно перейду в ваше распоряжение! Подождите буквально пару минут!
– Сумасшедший, совсем сумасшедший, – глотая невольно выступившие слезы, шептала Мари, глядя, как ее рыцарь последним резким движением отдирает драконью башку от зияющей дырой шеи.
Башка грянулась к ее ногам, отскочив от мостовой, как мячик, и заставив шарахнуться человек десять. Кретьен своей эскападой уже собрал небольшую толпу поклонников – и, напротив же, осуждателей.
– Красиво, парень! Вот так надо девчонкам предложения делать, я возьму на заметку! – крикнул высокий молодой человек, студент по возрасту, а то и лицеист, явно слегка нетрезвый; девушка, державшая его под руку, захихикала, как целая птичья стая.
– Пить надо меньше! Это ж муниципальное имущество! – кипятился рядом с Мари дядька лет сорока, оснащенный парой глазастых коротко стриженных детей непонятного пола, кажется, мальчиков. Дети, в отличие от родителя, вполне одобряли длинноволосого дяденьку в светлой рубашке, который театрально выпрямился над обезглавленным чудищем, салютовал своей любимой, коротко поклонился толпе… И ловко, как мальчишка, сбежал вниз по опорам арки – прямо в нетерпеливые объятия полиции.
Мари, отодвинув локтем заступавшего ей путь отца семейства, рванулась к своему мужчине. Одна из детей – все-таки девочка, потому что папа гневно окликнул «Люси, не трогай» – рыбкой метнулась к драконьей башке, посмотреть поближе, потыкать пальцем. Одновременно с Мари на главных действующих лиц – Кретьена и двух полицейских – напрыгнул распорядитель в сбившемся набок галстуке, с дрожащими от гнева щеками.
– Спокойно, господа, – включив режим королевы Геньевры, Мари выставила перед собой ладони. – Этот господин со мной. Возможно, он неудачно пошутил, но мы, разумеется, готовы заплатить любой штраф и принести извинения.
– Извинения?! Это авторская работа, заказанная мной на собственные средства, специально для анимации детского уголка, да вы представляете себе, дамочка, сколько она стоила?.. Сколько будет стоить ее восстановить?!
– Не представляю, но, надеюсь, вы меня просветите, – величественно сказала Мари, вынимая из сумочки бумажник. – Если наличные не покроют вашей невосполнимой утраты, я выпишу чек.
Ишь ты, ишь ты, чек, дамочка-то, похоже, непростая, у богатых свои причуды… Надо не упустить шанса и впрямь компенсировать ущерб, в том числе моральный. Быстро обведя языком губы, распорядитель назвал сумму вдвое большую, чем он только вчера заплатил мастеру и монтировщикам злосчастного дракона. Мари и бровью не повела.
– Превосходно, договорились. С одним только условием – трофей мы с мужем забираем с собой. В конце концов, он добыт в честном бою и с риском для жизни.
– Вашему мужу, гражданка, придется заплатить также и административный штраф за хулиганские действия в общественном месте в состоянии опьянения, – возразил тот полицейский, что повыше и помладше, не торопясь отпускать крепко им захваченный Кретьенов локоть. Кретьен нетерпеливо дернул рукой, силясь освободиться.
– Что вы в меня вцепились, молодой человек, разве я сопротивляюсь или убегаю? К слову, я совершенно трезв, можете проверить!
– Никакого опьянения, ни капли, он же за рулем, – эхом вторила Мари.
– А вы, господин распорядитель, должны быть скорее благодарны – Кретьен глянул на главного своего ненавистника через плечо. – Посмотрите, сколько я привлек внимания к вашей драконьей неделе, сколько вызвал живого интереса среди народа Божия! Где еще вы бы добыли такую рекламу?
(Дети и правда тем временем облепили драконью башку, как муравьи – оброненную на землю недососанную карамельку; те, кому свезло пронаблюдать акт драконоборчества с самого начала, оживленно делились знаниями с вновь пришедшими, махали руками в сторону арки и главных действующих лиц).
– Рекламу?! Да вы обычный хулиган!
– И нож ваш мы конфискуем как орудие нарушения общественного порядка! – второй полицейский бесцеремонно обхлопал Кретьена по бокам, вытащил из кармана его спортивных штанов вышеупомянутое орудие. – И вы должны быть счастливы, что только штрафом отделаетесь, а если не перестанете нарушать и спорить с полицией – не будет вам такого послабления!
– Это мой любимый ножик! – искренне возмутился Кретьен и в ярости сумел вырвать свою руку у младшего блюстителя порядка. – Это не оружие, а моя собственность, которой вы совершенно незаконно пытаетесь меня лишить, отдайте немедленно!
– Кретьен, оставь, мы купим точно такой же! – взмолилась Мари, которой хотелось как можно скорее завершить эту ситуацию. – Просто помолчи, сейчас мы им заплатим и уедем, и никто ничего больше…
– Кретьен? – внезапно повторил за ней старший полицейский, лысый и сутулый, который как раз пристально изучал личную карту нарушителя. – Вы хотите сказать, гражданин, что вы… в смысле Кретьен, который писатель? Автор «Хроник Логриса» и все такое прочее?
Вот где офицер Пепин видел это подозрительное лицо, вот почему оно сразу показалось ему знакомым! Редкий тип внешности, запоминающийся – брюнет со светлой кожей и очень светлыми глазами, с характерной ямкой на одной щеке… Причем сперва он смотрел на этого пижона с отвращением – думает, богатеньким все можно, да еще и седые пряди в волосах, явно крашеные, как это называется – мелирование, всегда терпеть не мог мужчин с крашеными волосами, считал, это не мужественно… А вон оно что! Не в криминальной хронике – а прямо сегодня только, полчаса назад, сидя в машине, пока напарник был за рулем…
В личной карте было написано совсем другое, что вовсе не удивительно. Ален Талье – было написано в личной карте. То-то он сразу и не опознал.
– Да, это я, – словно признаваясь в чем-то постыдном, неохотно кивнул Кретьен. – Все-таки, пожалуйста, не могли бы вы вернуть мне мой нож? Он памятный, это подарок очень старого друга, и я дорожу им, потому что…
– Верну, пожалуй, если вы мне окажете маленькую услугу, – лысый полицейский, внезапно показавшийся очень смущенным, кивнул напарнику и сдернулся с места – ко всеобщему удивлению. – Сейчас я вернусь, господа, прошу меня извинить…
Провожаемый недоуменными взглядами, он зарысил к патрульной машине – и через минуту вернулся, таща под мышкой новенькое издание последней книги Кретьеновой серии. С задней обложки сияло улыбкой лицо этого самого пижона, паркового хулигана, получается, он не крашеный, а в самом деле немного седой! Просто кажется моложе, чем есть, просто…
– Вот, – смущаясь с каждым мигом все сильнее, офицер Пепин откинул обложку. – Напишите что-нибудь памятное для Фредерика. Это мой сын. Ему четырнадцать. Большой ваш поклонник.
Кретьен, невольно ухмыляясь, взял протянутую ручку. Хотел было погрызть кончик – никогда не умел придумывать умные автографы – но вовремя спохватился, что ручка чужая. Подмигнул офицеру краем глаза и накатал:

«Дорогой Фредерик,
я очень рад, что ты, как и я, любишь бывать в Логрисе и следишь за его новостями. Желаю тебе счастья в боях и в любви – и частых побед над драконами, внешними и внутренними. Будь храбр и честен, остальное приложится.
Благослови тебя Бог!
Кретьен.»

Иди, Фредерик, удачи, тебе в Логрис пока еще путь не заказан, подумал он с уже ставшей привычной болью, закрывая книгу. Ножик, давний подарок сэра Гавэйна, снова перекочевал к нему в карман, хотя младший полицейский явно не одобрял попустительства своего товарища и достаточно громко пробормотал себе под нос, пока Мари выписывала чек пыхтящему распорядителю:
– А еще писатель. И дети его книги читают. И чему своими книгами может научить подобный… литератор?
Лысый полицейский думал совсем о другом. Надо же, думал он, принимая у писателя подарок для своего любимого сына, у него вроде бы не было жены, в разделе «Об авторе» ничего о семье не сказано, только «родился – учился – проживает»… А она вот, оказывается, есть. Или – теперь есть. Это хорошо. Потому что плохо человеку быть одному, одними драконами и турнирами и придуманными дамами сыт не будешь. Плохо человеку быть одному, Жан-Мари-то знал, он свою жену похоронил тому назад уже три года. Злое дело рак.

По пути к своей машине Мари с Кретьеном остановились подобрать – предварительно очистив от налипших детишек – свой дурацкий трофей. Трофей, в итоге стоивший им как половина автомобиля. Лицо Мари невероятно сияло, и Кретьен ни на миг не сомневался, что дело того стоило, только пока еще не придумал, как бы исхитриться вернуть ей деньги.
– И что мы намерены делать с этим премерзким монстром, любимая? – спросил он, забрасывая в заднюю, багажную часть угробище размером со средний бочонок. Оскаленные желтые зубы, ядовито-зеленая чешуя, зачем-то плюмаж из птичьих перьев во лбу, красная пасть с толстыми губами, накрашенная, как у певички в кафешантане. Автор этого произведения мог бы хоть мельком, хоть через силу просмотреть средневековые миниатюрки с нормальными, приличными драконами, прежде чем приниматься за работу! Поистине, это существо заслуживало быть убитым хотя бы из соображений милосердия – как к его собственному убогому существованию, так и к детям, у которых надлежало воспитывать какой-никакой художественный вкус.
– Я знаю, что, – убедительно сказала Мари, плюхаясь на сиденье. – Просто положись на меня. Твое дело – убивать драконов, а мое –распоряжаться трофеями, рыцарь! Остановись у ближайшего строительного магазина, главное – крупного, думаю, там найдется то, что нужно.
– Слушаю и повинуюсь, моя госпожа.
– И кончай раболепствовать, ты же рыцарь, а не джинн какой-нибудь, раб лампы. А я просто-напросто твоя дама. Ты такой же мой господин, как и я – твоя…
– Слушаю и повинуюсь, моя госпожа, больше не смею вас так называть, моя госпожа.
Мари, обожая его до крика, замахнулась ладонью, он честно изобразил ужас и покорность, но даже в шутку она не смогла ударить.
(Она только что назвала меня мужем, она вслух перед другими назвала меня своим мужем, подумал он, на миг зажмурившись, прежде чем нажать на газ. Потому что это правда. Пусть даже нашему браку можно продлиться только десять дней, это не делает его менее реальным, хоть и не благословенным Церковью, и противозаконным, но реальным, как рука, как вода, как хлеб, как соитие. Вот, значит, как это поразительно – когда у тебя есть настоящая, твоя, твоя единственная жена).

Мари руководила, а ее верный рыцарь исполнял. Недалеко отъехав от города, на ближайшем же съезде они подровняли багетным ножом лохмато отпиленную шею и несколькими слоями липкой ленты поверх тросиков приклеили чудовище к крыше Кретьенова автомобильчика. На всякий случай Кретьен еще залил швы герметиком, потратив на всю эту возню часа полтора.
– Он не такой уж высокий, если бы мы везли на крыше, скажем, лодку или пару велосипедов, было бы куда выше, – Мари суетилась вокруг, следила, чтобы голова сидела ровно, рылом вперед. – Это будет у нас все равно что носовая фигура корабля! Или эти чучела на рыцарских шлемах в Манесском кодексе!
– Здорово, – сказал Кретьен с искренним восхищением, на пару шагов отступая, чтобы осмотреть дело рук своих. – Ничего более… мощного и вульгарного я не видел, пожалуй что, никогда. Ставь на чет или нечет, любимая. Четное или нечетное число полицейских нас остановит в пути до места за эту красоту неземную? Что скажешь?
– Ставлю на зеро, – сообщила Мари залихватски и опять обвилась вокруг него, как жимолость вокруг ветви орешника. – Поехали скорее, поехали! Я хочу слышать, как перья нашего дракона свистят на ветру! И есть тоже уже очень хочу. И обниматься.

+

Поставив на зеро, Мари проиграла: даже на пустынных департаментских шоссе дважды нашлось кому их остановить. Оба раза Кретьену приходилось, выйдя из машины, демонстрировать, что голова чудовища сидит на крыше крепко, не грозя оторваться и помешать дорожному движению, а также не превышает допустимой для перевозки высоты.
– Демонстрировать, – со вздохом сказал он на второй раз, садясь обратно за руль после умилостивления патрульного сладкозвучной повестью о медовом месяце и причудах молодой жены. – Вот что они хотят с нами сделать: демонстрировать, то есть лишить нас монстра! Но мы так просто не сдадимся. Мы приложим все усилия, праведные и неправедные, чтобы доказать, что наш монстр общественно безопасен и, напротив же, украшает собой дороги нашей родины. Селяне должны осыпать цветами благодарности проносящийся мимо наш экипаж, потому что теперь они могут своими глазами видеть – опасность миновала, дракон мертв! Никто не будет больше резать их коров и похищать их дочерей…
– Плодами благодарности, боюсь, они нас осыплют, если догонят, – фыркнула Мари. – Причем плодами не первой свежести. Гнилыми, например, помидорами.
– И то верно, селяне часто косны и неблагодарны и не ценят тяжелого труда драконоборца. Еще и накостылять могут, мол, наш был дракон, уже почти прирученный, в год по девице по уговору невеликая цена, а теперь как нагрянет новый – кто его знает, каким он окажется, вдруг хуже прежнего…
– А врешь ты просто замечательно, любимый, – Мари потянулась его поцеловать. – Я сама чуть не расплакалась, когда ты им заливал, как ты не хочешь меня расстраивать в первые брачные дни…
– Я не вру, а лишь слегка приукрашиваю реальность. Чтобы сделать ее более выпуклой, более рельефной…
– Все вы, писатели, одинаковые врунишки, вот вы кто!
– Какие еще все писатели? Ты что, читаешь и других писателей, сравниваешь меня с ними? Не смей, милая, я же умру от ревности! Или лучше вызову их всех на труверский турнир и разделаю под орех. И плесну им в тексты кислотой, чтоб неповадно было!
– Т-с-с, ты должен мне верить, ты – мой единственный писатель и единственный рыцарь, – Мари прижала его руку к своему сердцу. – Нет у меня иных писателей, кроме тебя…
Сердце ее билось под рукой любовника быстро и громко, отсчитывая секунды их несчастной медовой недели.

Едва забросив вещи в маленький белый отель в центре тихого, вне сезона такого пустого прибрежного городка, Кретьен потянул Мари на пляж.
– К морю так к морю, – согласилась она, быстро переодеваясь в длинное легкое платье и сандалии из восточного магазинчика, встреченного путниками позавчера. – Только давай обязательно купим по дороге вина. Мы же собираемся купаться голышом, а я…
– Мы собираемся купаться голышом?
– Именно, – непререкаемо сказала Мари, заталкивая в пляжную сумку отельное полотенце. – И обниматься по шею в море. А без бутылки вина я к этому менее готова, чем с бутылкой.
– По шею в море не получится, любимая, потому что моря тут нет.
– Что?..
– Это не море, а океан, – важно пояснил Кретьен, раздергивая занавески. В конце длинной улицы колыхалась бирюзовая живая мгла. – Ты сразу же увидишь разницу, как только подойдешь поближе. Море – это на востоке, там, где у вас вилла на Лазурном берегу, а океан – это… совсем, совсем другое. И сразу понятно, почему он мужского рода, и почему античный бог его считался старцем, и почему…
– Ладно, уговорил, океан так океан! Главное – вина купить по дороге.

Кретьен тянул любимую на океанский берег не ради купания, хотя уже понимал, что купания не избежать. Он хотел показать ей одно из своих самых любимых святилищ на свете: крохотную пляжную часовню Ave Maris Stella. Никаких особых реликвий там не было, если не считать куска мачты рыбацкого корабля, который лет двести назад потерпел у местных скал крушение, и команда его спаслась исключительно заступничеством Пресвятой Девы. Мачта эта была укреплена рядом с алтарным распятием и украшена алой надписью – «О Мария, без греха зачатая, храни наших моряков». Заднюю стену часовенки – тоже белой, как почти все в этом городе, тоже крытой красной черепицей, тоже с порожком из местного темного сланца – украшала большая роспись, сделанная лет пятьдесят назад и порой слегка подновлявшаяся местными художниками. Белый пароход с золотистой дощатой палубой, с гирляндой роз на борту, с маленькой статуей Богородицы, Звезды моря, на носу. А на палубе кого только нет: моряки в тельняшках (один так даже с сигареткой в зубах), священники в золотых орнатах, монахини, горожане всех мастей – взрослые, дети, старики… Мальчики в матросках, девочки с венками на головах, старушка с белой собачкой, дама с попугаем в клетке… Кретьен влюбился в эту часовню и в эту фреску с первого взгляда, когда студентом прислуживал здесь на мессах, работая на каникулах в монастыре. Братья-затворники к себе в монастырский храм не пускали, но каждый день кто-то из них служил мессу для мирян в этой самой часовне с видом на маяк из окна за алтарем. Кретьен обожал вглядываться в лица людей, собранных Марией на корабле-мире, выискивать в них знакомых, своих друзей и родных – живых и умерших. Господин с чемоданчиком вполне мог быть его отцом. Матрос с сигареткой напоминал лицом и серыми кудлатыми волосами сэра Гавэйна. Себя какое-то время Кретьен считал темноволосым мальчиком, державшим за руку младшего брата, который, в свою очередь, прижимал к груди полосатого котенка. Потом всерьез размышлял, не переместиться ли ему в молодого белого монашка с кадилом, испускавшим в сторону статуи струйки фимиама. Потом…
– Какая замечательная картина, – сразу же сказала Мари и надолго залипла перед ней, крутя головой, чтобы получше рассмотреть всех пассажиров на палубе. – Ты, конечно, знал, что мне понравится! Смотри, а вот и мы с тобой, – она указала на две фигурки у дальнего борта – мужчина и женщина стояли к зрителям спиной, смотрели в океанскую синеву, обнимая друг друга за талии, у женщины из-под широкополой шляпы развевались по ветру длинные волосы. – Какие хорошие… Какие мы хорошие.
А это Анри, горько подумал Кретьен, по-новому глядя на капитана в белой форме с золотыми галунами, светлобородого капитана, одну из центральных фигур композиции. Вслух не сказал. У Мари и так в какой-то момент поникли плечи – им обоим в эти дни было необязательно говорить вслух, чтобы слышать друг друга. Она отвернулась от фрески и пошла по периметру часовни, разглядывая маленькие, совсем схематичные стации крестного пути, немногочисленные статуи.
– А знаешь, – тихо сказала она в какой-то момент, глядя невидящими глазами на витраж, где красивый молодой ангел предлагал лилию тихой Деве. У Девы, без особой охоты оторвавшейся от книги по этому поводу, изо рта выползал луч покорной речи – Ecce Ancilla Domini. Волосы у Девы были от закатного солнца не золотыми, а каштановыми, как у самой Мари. – Мне всегда было Ее так жалко. Я знаю, что это неправильно, кощунственно даже, но…
– Почему кощунственно? «Оружие пройдет душу», семь мечей в сердце, как может быть иначе…
– Про семь мечей понятно, – Мари прижалась головой к его теплому плечу. – Ты просто не понимаешь, ты не женщина… Только не подумай, что я этому не рада, – неловко пошутила она, скользнув рукой по его плоской груди. – Не знаю, как ты обратился, вроде бы сам, уже более-менее взрослым, да?
– Да, сам. Меня, можно сказать, король Артур и его рыцари обратили, родные тут были ни при чем…
– А я-то была почтенная хорошая девочка из почтенной хорошей семьи, католической так, что дальше некуда. Для меня все эти истории – «се, раба Господня», Рождество, сон Иосифа, волхвы – были как для других детей сказки про цыпленка-Половинку и Мальчика-с-Пальчик. Я в этом росла. И все время думала. Моя проблема была в том, что я слишком много и плотно думала…
– Эта твоя проблема с тех пор никуда не делась, любимая, – Кретьен ласково провел по ее волосам.
– Похоже, что да. И все, о чем я думала, я сопоставляла со своей собственной жизнью, примеряла на себя, а как иначе. Я отлично знала, что сейчас достигну совершенных лет – и мне сделает предложение руки и сердца очень, очень хороший человек, деловой партнер моего отца и его же бывший конкурент. Что он постарается сделать меня счастливой. Что он замечательный, красивый и добрый мужчина, который никогда меня не обидит и будет любить до самой смерти. Мне было лестно ответить ему «да», мне было лестно ехать с ним в мэрию на лимузине, стоять в храме под камерами журналистов – тоже приятно. И я все повторяла себе, повторяла… не без удовольствия… как родители рассказывали… «Се, раба Господня, да будет мне по слову Твоему». Так я и Анри родила, так я и… всё делала, что делала. Не без удовольствия, с радостью достоинства. Как и моя Святая. И постоянно думала – а если бы она просто сказала: не хочу? Я, может, просто надеюсь встретить хорошего парня, влюбиться, или сама не знаю толком, чего хочу, Бог, Ты же Бог, у тебя в запасе вечность, а я еще такая маленькая… просто дай мне подумать немножко подольше? Я пока еще не решила, пока не уверена… Что бы тогда было – все мироздание поломалось бы, не родился бы наш Спаситель из-за одной своевольной девицы? Наверное, да, так что она молодец со своим «Fiat», ну и я тоже молодец насколько уж выходит, и Анри чудесный получился, и… Но так жалко Ее было всегда.
– Это же как Гефсимания, – шепотом пояснил Кретьен, глядя, как за головой витражной Марии садится огненное солнце. – Только такая вот… женская Гефсимания. И тоже потом становится ясно, зачем так было нужно и почему иначе быть не могло.
– Женская Гефсимания, – пустым голосом повторила Мари. – Будто ей, матери Божией, мало было мужской Гефсимании, сыновней. Которая у нее тоже потом была по полной, как мы с тобой оба знаем.
Над их головами тихо ударил колокол. Потом еще раз – громче… И еще громче. Бомммм… Боммм…
– Я очень любила свободу всегда, – сказала Мари слишком громко, словно споря с голосом колокола. – Хотела только ее. Не желала быть… Ancilla, а просто подругой, сестрой, любимой. Я была неправа? В том, что ты стал моим маленьким окошком в свободу, как у тебя – твое окошко… в замок? Это гордыня, да? Я теперь навеки виновата?
– Месса вот-вот, – Кретьен взял ее за руку. – Пойдем, наверное, уже? Сейчас придет капеллан, прихожане начнут подтягиваться… Я обещал тебе, что сходим у них на мессу, но давай лучше потом. Я тебя люблю.
Мари взглянула ему в лицо, такое родное, такое обернутое болью, как паутиной. Она и без объяснений понимала, почему он сейчас не готов остаться на богослужение, почему хочет скорее уйти.
Слишком больно окажется стоять на мессе и не причащаться, а они еще намеревались грешить по полной, и грешить целых… Господи Боже, всего несчастных трое суток, а потом хоть обпричащайся, и всё сплошной Виатик, хлеб в дорогу на тот свет, но мы ведь еще на этом, Господи, а знаешь что? За то, что Ты так это все устроил, я бы, пожалуй, могла с Тобой крепко поссориться. Мы оба всегда были Твоими друзьями, а с друзьями так не поступают. Чего же мы такого сделали, что Ты с нами – так?..
А мое «Fiat» было тогда, когда я ответил тебе на поцелуй, подумал Кретьен, беря любимую за руку. И мне тоже некуда было деваться, некуда бежать, хотя снаружи-то, наверное, казалось, что у меня есть выбор, что я его совершаю.

+

– Между прочим, это волнолом, – со значением сказала Мари, указывая царственной рукой. – Ты понял намек?
– Ох, понял, конечно, – покорно сказал Кретьен, вычесывая из волос песок. Они действительно искупались голыми, хотя океан не слишком хотел им это позволять – волны расходились, сбивали купальщиков с ног, толком пообниматься в таких условиях было трудновато. Для купания и любви в диких скалах они отошли от городского пляжа довольно далеко, и дно здесь было вовсе не идеальное, Мари больно ушибла палец ноги о донный камень и теперь слегка хромала, но все равно была бесконечно счастлива. Солнце уже катилось в воду, обливая ее золотом, мокрые волосы ее сияли, кожа сияла, сияли глаза. Пусть я всегда, всегда буду видеть тебя такой, подумал Кретьен, вглядываясь с мучительной жадностью.
– Господи, как же это все прекрасно, – Мари с такой же жадностью пила глазами свет на верхушках волн, которые, поднимаясь, окрашивались в самые невероятные цвета: одновременно зеленый, золотой, алый… – Спасибо тебе, милый, что ты мне это все подарил. Это будет теперь всегда здесь, в самой глубокой сокровищнице, – она прижала ладонь к сердцу. – И если мне когда-нибудь будет темно, я просто буду туда уходить и смотреть на этот свет. И на тебя.
Поднимался вечерний прохладный ветер. Кретьен набросил на Мари свою легкую курточку, сам остался в рубашке. Он настаивал, чтобы Мари намотала на голову полотенце – все равно никого тут нет, а с мокрой головой может и продуть вплоть до болезни, этого только не хватало. Мари мерзла, но от полотенца упорно отрекалась.
– Зато теперь я знаю, что океан – это действительно не море, – передернув плечами под соленым выдохом великой воды, сообщила она. – Море – оно для жизни… Для людей. А океан – он для того, чтобы люди не забывали, Кто тут главный.
– Вот, я же тебе говорил.
– Но нашего долга перед волноломом это все равно не отменяет.
– Конечно, не отменяет. Поздним вечером рыбаки разойдутся. А маяк начнет, ты понимаешь, маячить. А мы успеем поужинать и подсушиться.
Коль скоро полотенце было никак не приемлемо, Кретьену удалось уговорить любимую спрятать мокрые волосы под его шляпу, а полотенце намотал на себя. По дикому берегу к уже начавшим зажигаться огонькам города зашагали смешной господин в длинном красно-оранжевом платье и сопровождавший его мамлюк в белом тюрбане. Они крепко, как слепец и поводырь, держались за руки. Маленький господин слегка прихрамывал. Их длинные закатные тени ломались через светлый песок на оранжевых камнях, которые следом за солнцем краснели, багровели, пока не потемнели вконец: светило с шипением село за край воды, наступил настоящий вечер.

+

На втором вечернем купании нагишом Океан снова показал Мари, что он – вовсе никакое не море, а совсем другое живое, дышащее, местами страшное существо. В отличие от вчерашнего дня, он был тихим, позволял поплавать, не дрался волнами, так что можно было и постоять, и подхватывать друг друга на руки – Мари настояла на том, чтобы тоже подержать на руках легкого в воде возлюбленного, и тот покорно повисел на сгибах ее локтей, позволяя ей себя покачивать, как ребенка. Впрочем, не младенцем чувствовал он себя, а скорее частью скульптурной композиции «Пьета» – на руках скорбящей матери, пока волны вздымали и колыхали его невесомые члены. Пока влюбленные тихо обнимались в воде, забыв оглядываться на пустынную полосу песка, Океан подкрался с неожиданной стороны и вознамерился утащить их беспорядочно сброшенные у камней вещи. Рюкзачок Кретьена оказался слишком тяжелым и просто намок, а вот красное платье Мари они оба заметили, уже когда оно трепалось загадочной водяной тварью метрах в десяти от них, явно собираясь навеки уплыть в закат.
Мари, вскрикнув от изумления, бросилась было вплавь за платьем следом, однако Кретьен перехватил ее так решительно, что это могло бы показаться грубым (назавтра на предплечье проступили следы его пальцев).
– Стой, я сам! Убери прочее из полосы прилива! Быстро!
Мари хотела было обидеться, но в лице ее любовника было что-то настолько неправильное, настолько несоразмерно ситуации серьезное и непререкаемое, что она решила отложить возмущение на потом и послушалась. Пока она, отступив с песка в камни, исследовала масштабы разрушения – рюкзачок намок, Кретьеновы штаны тоже, рубашка, свисавшая с высокого камня, чудом уцелела – Кретьен сильными гребками настиг беглую хламиду, по-собачьи подцепил ее зубами, перекинул через плечо, чтоб не мешала плыть, и наконец добрался до мелководья.
– У тебя намок кошелек, а с ним и все деньги! – весело крикнула ему Мари, сидевшая на камне нагой русалкой в процессе перетряхивания трофеев с неутонувшего моряка. – Но мы их высушим! Вот почему морской народ предпочитает золото банкнотам, ничего удивительного!
– И вот почему морской народ предпочитает жить голышом, мокрые тряпки страшно мешают, – дополнил Кретьен, старательно отжимая красное платье. – Удивительное мы сейчас будем являть зрелище, любимая, вроде жертв кораблекрушения! Хорошо хоть ничего не пропало, вот была бы история с добиранием до отеля! Мне такие сны часто снились в юности – что я вышел на улицу или явился на какое-то важное собрание, забыв надеть штаны, и старательно делаю вид, что так и надо, чтобы никто не заметил…
– Ого, и мне такое снилось! – поразилась Мари от всей души. – Что я вхожу в лицейский класс с обычным своим портфельчиком, причесанная, приличная, и вдруг осознаю, что на мне ничего нет, кроме короткой сорочки… Что я с утра забыла одеться! А все кругом смотрят, ждут, что я сделаю и скажу, и я в ужасе срочно думаю, как бы вывернуться, чтобы все думали, будто так и надо!
– Это, я думаю, общечеловеческие сны, они у всех бывают и что-то означают особое, – согласился Кретьен, приступая к отжиманию собственных брюк. – Тьфу, гадость-то какая, и вот в это мне сейчас нужно будет влезать! Ничего, до отеля как-то доковыляем, а там посушимся…
Ярчайший образ, от которого его передернуло, вспыхнул перед глазами, и Кретьен нарочно отвернулся от любимой, чтобы она не успела считать эту картинку с его изменившегося лица. Ровно такими – без штанов, стыдно и неприкрыто – им предстояло вот-вот предстать перед Анри-старшим, с вымученными, как в юношеском сне, улыбками делать вид, что все идет как должно.
– Почему ты на меня накинулся и выгнал на берег, как ребенка? – вспомнив про обиду, спросила таки Мари, которой не хотелось оставлять между ними даже и маленькой тени. Тени, могущей отравить последние их брачные дни, когда счет уже пошел на часы. – Ты же знаешь, что я хорошо плаваю…
– Любимая, потому что это океан, – Кретьен, как раз застегнувший на себе отвратительно мокрые штаны, серьезно взял ее за плечи. – Я забыл о приливах, не уследил, и не хотел не уследить еще и за обратным течением, которое здесь очень сильное. Я… просто испугался за тебя, извини. Ненавижу большую воду.
– Как так? – поразилась Мари, от удивления мазнув по песку мокрым подолом платья вместо того, чтобы накинуть его на себя через голову. – Ты не любишь океан? Не любишь море?
– Смотреть, дышать солью – обожаю, а быть в воде – нет, – признался ее любимый, который и вчера, и сегодня стойко купался с ней по несколько раз в день и словом не упомянул, что ему это не в удовольствие. – С тех пор, как мой брат утонул… тому уже сколько лет… двадцать с лишним… Я не люблю ни плавать, ни наблюдать, как другие заплывают на глубину. Просто сердце перехватывает, ничего не могу с собой поделать.
– Почему ты сразу не сказал? Получается, я тебя мучила, заставляла?..
– Просто не хотел тебя огорчать, лишать чего-то важного, ты же так любишь это дело… Но я все время настороже, когда ты в воде глубже, чем по пояс, это правда. Как-то с собой справляюсь, за годы научился не подавать виду, что у меня сердце в горле колотится.
– Бедный мой милый, – Мари наконец нырнула в мокрое платье и, чуть дрожа от предвечерней прохлады, прижалась к другу в поисках тепла. – И при всем этом ты так здорово плаваешь! И быстро, и уверенно, даже и подумать невозможно…
– Это целая история, как я себя ломал, чтобы выучиться по-настоящему хорошо плавать, – улыбнулся Кретьен ей в макушку. – Хотел, понимаешь, доказать… воде, что она меня так просто не возьмет. Что она меня не сильнее. Когда вышел «Ивэйн» и у меня появились избыточные деньги, я даже исполнил давнее обещание себе и пошел-таки на курсы спасения на водах. Хотел быть уверенным, что в случае чего я буду знать, что делать.
– Пригодилось тебе?
– Ни единого раза. Но по крайней мере это сделало меня спокойнее. И слегка помогло разобраться со снами, в которых мой… Этьен то и дело тонул разными способами, ладно, извини, я не хотел о грустном говорить, ты просто сама спросила.

– Ты никогда не рассказывал о своем брате, – осмелилась заговорить Мари уже в отеле, когда они переоделись в сухое и, развесив пострадавшие одеяния по гардинам и спинкам стульев, согревались коньяком под нарезанный сыр и цитрусы. Она с удовольствием бы замела эту тему под ковер, но Кретьен с момента их неудачного купания выглядел таким потерянным, что она решила – может, лучше дать ему выговориться, вдруг полегчает. Лицо Кретьена всегда было слишком открытым, отродясь он не умел сохранять непроницаемость, рисунок бровей – подвижных, очень подвижных и выразительных – выдавал любую мало-мальски сильную эмоцию. С таким лицом – как открытая книга – и надеяться не приходилось, что он сумеет хоть что-то скрыть от Анри, вот он и не надеялся, да и она, в общем, уже тоже.
– У тебя есть причина винить себя в том, что случилось? Ты был там и не сумел его спасти?
– Ох, любимая, в том-то и дело, что меня там не было. Я только что окончил первый курс и не торопился вернуться к семье на каникулы, мне было так хорошо в столице, среди новых друзей, среди новой свободы, где от меня никто не зависел, кроме меня самого… Хотел день рожденья отпраздновать с ними, а не с семьей…
– Тогда почему ты себя винишь? Не спорь, я же вижу, – Мари своим характерным обвиняющим жестом указала пальцем ему в грудь. – Ты вообще был в другом городе, никак не мог на это повлиять, предотвратить несчастный случай. Сколько твоему брату было лет?
– Пятнадцать, он на четыре года младше…
– Ну вот видишь, подростки часто безрассудны, обожают геройствовать, на спор лезут куда не следует. Ты никоим образом не виноват, любой подросток, да и взрослый, может утонуть в глубокой реке просто потому, что так несчастливо стояли звезды…
Кретьен безнадежно покачал головой, глядя поверх рюмки в чудовищный июль двадцатитрехлетней давности, когда он в компании лучших своих друзей – сэра Гавэйна и сэра Тристана – трясся в электричке по пути на двойные похороны и изо всех сил пытался перестать икать от уже почти вышедших наружу, но слегка застрявших под диафрагмой слез.
– Тут все сложнее, любимая… Умом я это вполне понимаю, меня долго убеждали, и друзья, и я сам, и даже священники на исповеди. Но дело в том, что моя мать…

От икоты почему-то не помогало ничего – ни выпиваемые мелкими глоточками литры воды, ни хлопки сэра Гавэйна по спине, ни задержки дыхания. Так он промучился несколько часов глупейшим и позорнейшим образом, пока не вышел наконец на перрон, навстречу тетке, папиной сестре, и на слове «Здравствуйте» узел под диафрагмой наконец развязался, остатки слез выплеснулись все разом – едва ли не клоунскими фонтанчиками в лицо тете. Тете, которая никогда не любила ни его самого (да-да, бастарда, не забываем, он же бастард), ни его матери (бастардовой матери), и именно поэтому встреча с тетей Талькерией оказалась особенно невыносимой.
После гибели отца оказавшись в четырнадцать лет «старшим мужчиной в семье», Кретьен сразу возненавидел эту роль и мечтал любым образом от нее отделаться. Он хотел просто писать разные истории, языки учить, пялиться в свой Логрис до полного его осмысления. Уехать подальше хотел. Жить хотел. Выучиться на переводчика, а в свободное от работы время писать книги. Или даже так – в свободное от писания книг время зарабатывать переводами. Странствовать, дышать, быть свободным. А между ним и Логрисом костьми легла его совершенно потерянная, лишенная опоры мама, которая не желала остаться одна с Этьенетом – слегка аутичным кротким мальчиком, из которого опора была как из ломкого тростника. «Вся твоя писанина не стоит Этьеновой реснички» – сколько раз старший сын слышал от нее эти слова, порождение горечи, усталости, слабости – когда она снова заставала его за толстой тетрадью в его крохотной, как чулан, комнатке… Комнатке, которую так здорово обустроил для него отец – кровать-чердак, под ней втиснулся письменный стол и полки, книжные полки рядами, и картинки дальних стран, глухих лесов, красивых лошадей, любимых святых и рыцарских турниров, огромным коллажем прикнопленные к обоям на противоположной стене.
Хорошо хоть, сам Этьенчик, мальчик бесхитростный и очень добрый, был другого мнения о братской писанине. Он ее обожал, как, впрочем, обожал и все в Алене: органически неспособный к зависти, он в одиночку выдавал будущему Кретьену полноценный рацион внимания, интереса, радостного ожидания, даже и восхищения, без которого плохо работает писательская внутренняя машинка. Этьен жадно вычитывал до дыр новые главы его подростковой неуклюжей прозы. Этьен постоянно расспрашивал, что же там дальше, ждал продолжения, он, в конце концов, приходил к нему перед сном полежать рядом и шептал – он, Этьенет, который никогда не умел противоречить родителям вслух и даже наедине с братом на всякий случай говорил крамольные речи шепотом:
– Ты маму не слушай, Ален, ты уезжай обязательно. Ты станешь настоящим писателем потому что. Выучишься на писателя и меня к себе заберешь. И я буду с тобой жить как этот самый… как твой секретарь, все буду читать самым первым и кем-нибудь работать, чтобы ты мог только писать и все, и больше ни на что не отвлекаться… На работы эти все дурацкие – я сам на них работать буду, а ты будешь писать книги, и очень нам будет вместе хорошо, а маме мы будем посылать деньги, и она найдет себе нового мужа, и ей тоже будет нормально.

– Отличный был план, правда, любимая? – Кретьен, горько усмехнувшись, погладил ее пальцы. Мари сжала его руку, не зная, стоит ли подавать голос: кажется, пока не стоило. – И я действительно собирался забрать его к себе, когда ему придет время поступать в университет, а я к тому моменту рассчитывал уже зацепиться в столице, найти хорошую подработку, встать на ноги… Помнишь, как император забрал к себе младшего братика, чтобы разгрузить свою матушку? Вот и я так хотел, твердо намеревался, я ведь, в конце концов, любил этого парня, а не только тяготился заботой о нем. А вышло вот так. Вот так все вышло…

– Мама, сколько можно повторять. Я никого не бросаю. Не бросаю тебя, вас, – в тысячный, в последний раз повторил Ален, стоя на пороге родного дома с чемоданчиком в руке. Чемоданчик в руке, рюкзачок на спине. Личная карта, которую мама в яростном приступе не-отпускания пыталась у него отобрать силой, – в нагрудном кармане: куда там хрупкой женщине совладать с сильным высоким восемнадцатилетним парнем. – Мама, я люблю и тебя, и Этьена, я просто хочу уехать учиться. Так живут очень многие, это обычное дело, тебе не придется на меня тратиться, я буду получать стипендию, я сумел поступить на стипендию, это же круто, мам, ты подумай сама…
Адель Талье, скрестив руки на груди и блестя слезными зеркальцами под стеклами очков, смотрела на него, как Ева на Каина сразу после убийства братишки. Братишка, впрочем, вполне живой, выглядывал у нее из-за спины с крайне смущенными видом, жалостливо моргая светлыми ресницами. Но вмешиваться не решался.
– Мама, – сделал последний заход Ален, – ты же понимаешь, что я буду приезжать? Так часто, как смогу. На каникулы, на праздники. Мы постоянно будем разговаривать, я буду звонить хоть каждую неделю, рассказывать, как мои дела, я…
– Однажды ты позвонишь, а трубку никто не возьмет, – голосом трагической актрисы сказала Адель, не отводя взгляда от лица сына. Любимого своего сына, на которого она имела, так сказать, авторские права, нынче им насовсем отрицаемые. – Потому что мы просто умрем тут без тебя, не выдержим, вот и все. И ты будешь сколько угодно учиться, жениться, работать хоть переводчиком, хоть министром, хоть кем, но нас с Этьенетом это тебе уже не вернет, и ты вспомнишь, как я стояла перед тобой и это самое тебе говорила, а ты не желал слушать, ты желал только поскорее развернуться и утопать на свой проклятый поезд, только бы избавиться от нас наконец, только…
– Мама, перестань! – хором воскликнули два брата с обеих сторон – Этьенет тоже не вынес такой нервотрепки, каким бы он ни был кротким человечком, но любой кротости есть предел. От стереоэффекта Адель едва ли не подпрыгнула на месте, сбилась с трагической волны, свалилась с седла любимого (последний год самого любимого) своего конька.
– Мам, я очень не хочу прощаться с тобой… вот так, – Ален шагнул ей навстречу, быстро, пока она не успела опомниться, заключил в объятия, поцеловал в лоб, в отворачивающееся мягкое лицо. Щеки слегка обвисли, мама не молодеет, здорово она сдала на самом деле, страшно ее оставлять, но что ж теперь – не жить? Всю свою жизнь, надежды, мечты положить на… алтарь семейства? – Давай, пожалуйста, помиримся, я тебе пожелаю удачи, а ты мне, и я побегу уже на поезд. А потом позвоню тебе через пару дней, когда устроюсь в общежитии и все войдет в колею. Ладно? Я тебя люблю. Слышишь? Я тебя люблю, мама, и тебе позвоню очень скоро.
– И я тебя люблю, – пробубнил с другой стороны Этьенет, со спины обхватывая маму так, что длины ладоней хватило и на кусочек объятия для брата. Они постояли пару минут втроем на их жалком дворике, завешанном сушащимся бельем, постояли под взгляды прохожих, перекличку ворон, скрип качелей – маленькая дочка соседки созерцала эпизод «провожала мама сына на войну» с посекундно возраставшим интересом.
– И я тебя люблю, Ален, – всхлипнула Адель, проталкивая платочек под стекла очков. – Но ты очень плохо поступаешь сейчас, сын. Очень плохо. Ты пожалеешь.
– Неправда! – отчаянно сказал юноша, вчерашний мальчик, отстраняясь от нее – пальцы матери уже подползли к его нагрудному карману, новая попытка с личной картой, хватит, надо просто уходить. – Ничего я не делаю плохого! Просто… я… Моя учеба… Ладно. Я пошел. А то поезд укатит без меня, а денег на новый билет жалко. Пока, Этьен, созвонимся!
Короткое рукопожатие с братом – десятое, что ли, за сегодняшний день, Этьенет с утра то и дело подходил торжественно прощаться – и будущий Кретьен быстрым шагом покинул прежнюю жизнь, приложившись о железные ворота двора сперва плечом, потом углом и без того побитого жизнью чемоданчика. Оглянуться и не вздумал. Ну сколько можно, в конце концов.

– И, ох Господи, уже на следующий год…
– Ну да. Следующим летом. На Рождество я к ним приехал, как и обещал, и это было худшее Рождество в моей жизни, мама так сильно… ела мне мозги несколько дней без перерыва, что я выдохнул, только когда очутился в поезде обратно. А летом – вот так. Мама выпила два флакона своих снотворных таблеток сразу же, как увидела Этьенета, сразу после опознания тела. Просто попросилась выйти в туалет – и прямо там все сделала…
– Пошли на волнолом, – Мари так резко встала, что опрокинула стул. Хотя, возможно, дело было в коньяке. – У нас последняя ночь тут осталась, неужели мы не воспользуемся волноломом? Обещаю не тащить тебя в воду ни за что на свете. Просто у нас еще один должок остался, если ты не забыл.
– Да, точно же, наш дракон, – Кретьен тоже резко поднялся, чуть качнувшись, ухватился за столешницу. – Богу – Богово, дракону – драконово. Нашему монстру причитается быть отпущенным на свободу. Столица точно не выдержит его красоты.

+

Заниматься любовью на волноломе, как выяснилось вчера, было ужасно неудобно. Да еще и мокро в бурную погоду: брызги захлестывали только так, отвлекая от процесса, который отважные любовники все-таки сумели довести до конца, но решили больше не повторять. Нынче погода была тише, однако на волнолом они явились ради другого дела, драконьего.
Отодрать ужасную голову от крыши автомобиля оказалось едва ли не труднее, чем было ее прикреплять. В результате машина немного пострадала – остались следы герметика и царапины от ножа, хотя Кретьен и утверждал, что это славные шрамы, шрамы почета, а не позора, и что его верный боевой конек будет всю оставшуюся жизнь носить их с гордостью. Мари качала головой и не спорила. Ловя последние закатные лучи, они едва ли не бегом промчались по маленькому городу, не замечая изумленных взглядов встречных: их гротескная ноша вызывала законные подозрения в их законопослушности.
– Плыви за край земли, о порождение мрака, огня и хаоса, – торжественно изрек Кретьен, салютуя драконьей башке, медленно, вверх дырой и вниз перьями, дрейфующей по волнам. – Гряди, о чудовище из сна Мерлина, отыщи своих собратьев, возродись океанским подводным змеедемоном, напугай до смерти всех встречных викингов и не попорть особенно сильно экосистему океана своим отвратительным лакокрасочным составом! И замолви за нас словечко Мировому Змею! Прощай!
– Прощай! – в унисон повторила Мари, махнула дракону узкой белой ладонью. Волны быстро разворачивали его, в закатных последних лучах превращая в неимоверное морское чудище.
«Разве я море или морское чудовище, что Ты поставил надо мною стражу?…»8 Господи, как же теперь… как…
Кретьен резко схватил подругу за плечо, разворачивая ее от дракона к самому солнцу, под которым – на волоске пространства между ним и водой – ярко возгорался зеленый огонь.
– Смотри! Это зеленый луч! Редчайший океанский феномен, знак удачи!
– Я только читала про него, – прошептала Мари, до боли в глазах вглядываясь в сверкание изнутри наружу словно бы второго солнца, солнца Посейдонова, солнца зеленого и иномирного. – Не видела никогда… На море такого не бывает… только на океане… Как же красиво!
– Наша жертва принята, – торжественно произнес Кретьен – хотел пошутить, а вышло так, что снова чуть не заплакал. Мари вонзила острые ногти ему в ладонь.
– Спасибо за все, Господи. Спасибо, милый. Я тебя люблю.
– Принята, – повторил Кретьен, глядя слезящимися глазами на зеленый луч, к которому волны уносили, крутя и подкидывая, непонятное черное пятно – морское чудовище их любви.

С волнолома в номер уходить было мучительно: слишком остро они чувствовали, что эта ночь последняя. Дорога сюда заняла целую неделю – а обратную требовалось уложить в неполный день. Вместо петляния по горам Кретьен собирался с рассветом выехать на платную автомагистраль и гнать по ней во все колеса без остановок, чтобы вернуться хотя бы на пару часов раньше, чем в столичном аэропорту сядет самолет. Самолет, несущий на борту двух Анри, старшего и младшего, отца и сына, двух счастливых путешественников из саванны, охотников на львов.

Вроде бы и привык Кретьен к этой боли, а не привык. Вроде бы уже все обсудили, проговаривали в последний раз. Тьма сгущалась, ветер крепчал, продувая тонкую курточку Кретьена и городской пиджак Мари, где-то во тьме океанской, собирая оскаленной пастью водоросли и пену, плыл на заокраинный запад их любовный дракон. Мари сидела у любимого на коленях, он сам сидел на краю волнолома, свесив ноги в темноту. Влажный камень сквозь брюки страшно холодил, был жестким, но Кретьен и помыслить не мог о том, чтобы сменить позу.
Не признаваться не вариант, все равно вскроется, и получится в итоге еще хуже. Слишком много вопросов, отчего друг и многолетний ассистент подрывается с нагретого места в никуда, за что бросает своего патрона и дело своей жизни. Не смогут, да, оба не смогут врать, да и дополнительную ложь на эту гроздь грехов навесить – такого мельничного жернова ни одна шея не выдержит. Но все-таки, все-таки…
– Господи, ну притворись чем угодно, кем угодно! Притворись, что ты сошел с ума и решил срочно уйти в монастырь, может такое с тобой случиться? Может ведь? Он очень расстроится, разозлится, но хотя бы точно тебе ничего не сделает… Я всерьез боюсь этого разговора. Физически боюсь.
– Не убьет же он меня. А если и убьет… Тогда ты, любимая, помоги ему избавиться от трупа, пожалуйста, и не сдавай его полиции.
Мари озябшей ладонью отвесила ему подзатыльник.
– Что ты несешь?!.. Вот что ты такое…
– Я даже серьезно, ну, почти, – Кретьен перехватил ее руку, поцеловал в ладонь. – У меня ведь больше нет родных, кончились, никто не будет искать. У меня давно уже нет никого, кроме вас. То есть теперь кроме тебя.
И тебя вот-вот не станет, не договорил он, а еще не сказал – все равно я теперь никто, я больше теперь не писатель, я променял это на тебя, – но сумел удержать слова, не желая возлагать на нее груз еще и этой вины.
– Ладно. Последний раз повторим свой урок и не будем больше об этом. Искать друг друга не будем. Поддерживать связей не будем, иначе нас опять сорвет. Будем всегда друг друга любить. Будем каждый день друг о друге молиться. Ничего не забыл?
– Ничего не забыл, – Мари прижалась щекой к его щеке, вдыхая соль, глотая соль, набирая в себя на оставшуюся жизнь этой влажной соли, соли земли. Которую никому не сделать снова соленой, если она утратит свою силу. Пусть не утратит.

+

Они хотели было заняться любовью в последний раз – но просто не смогли. Так и лежали, плотно обнявшись и даже не раздеваясь, на неудобном узком диване в гостиной. Мари запустила руки другу под рубашку, вцепилась в него, как в спасательный круг, и он, зажмурившись и не шевелясь, напитывался теплом ее отчаянных пальцев. Часто дышали. Говорить не получалось – каждый боялся, что если заговорит, тотчас же и расплачется. Так и пролежали пару часов до гудка коммутатора, только тогда вскочили, отчаянно поправляя одежду, будто и впрямь после бурного секса.
Мари вышла встречать мужа в вестибюль. Кретьен потащился за ней, как на казнь. Анри-старший всегда занимал очень много места в пространстве, вот и сейчас мигом заполнил весь широкий вестибюль своим голосом, смехом, запахом – дорогой выделанной кожи, сигарного табака, солнца, сандалового одеколона. Шофер вносил чемоданы, Анри-младший с выражением лица как у оруженосца, которому рыцарь оказал огромную честь, собственноручно потащил в сторону отцовского кабинета зачехленное ружье, снова объявился в компании. В отличие от своего отца, одетого в обычный городской вельветовый костюм, мальчик был все еще в охотничьей одежде – камуфляжная легкая пара, разгрузочный жилет поверх: явно не хотел расставаться с недавним славным прошлым победителя львов… или кого они там побеждали.
– Ну как, хорошо отдохнули? – деревянным голосом спросила Мари, отстраняясь от мужа после легкого привычного поцелуя. Подавила острое желание вытереть рот. Боже, Кретьен был прав, он так часто бывал прав, и в этот раз не ошибся. Возможность, что они и впрямь сумеют все скрыть, продолжать подобие нормальной жизни, сдулась стремительно, как проколотый шарик, еще в тот самый миг, когда они с Кретьеном впервые соприкоснулись губами.
Она невольно оглянулась на своего любовника. Такого простого и необходимого, самого родного, в голубой джинсовой рубашке, в светлых спортивных брюках, с этими его прекрасными волосами, собранными в хвост, такого нелепого, легкого, совершенно и во всем противоположного ее мужу… Он вроде бы стоял на пороге гостиной, а на самом деле вовсе и не стоял, а отдалялся от нее с огромной скоростью, как метеор несся в безвоздушном пространстве. Полоски черных, далеко разведенных друг от друга бровей у него сейчас сошлись домиком, как у мультяшного Пьеро. «Пьеро молвит: нету у меня пера… В лампе нету света, спать давно пора…» Нету, вот и нету, нету ничего… вот-вот не будет.
– Просто превосходно, милая, – Анри-старший ловким движением метнул шляпу на рог вешалки – и попал. Этот его трюк радовал Анри-младшего, помнится, с младенческих лет, он даже нарочно после каждой прогулки не давал отцу приблизиться к вешалке ни на шаг, просил – папа, бросай!.. – Впрочем, ты лучше спроси нашего парня. Он мощнее моего расскажет. Давай, Анри, расскажи матери, – а, Кретьен, ты тоже здесь, здравствуй, дорогой! – Пахнущий песком, солнцем и покоем человек шагнул навстречу своему ассистенту и протеже. Приобнял этот соляной столп, дружески хлопнул по плечу. Кретьен подумал, что провалиться сквозь землю – в сущности, отличная метафора того, что с ним самим сейчас происходило. В эту широкую теплую спину своего друга он собирался всадить нож, причем если не всадить – еще хуже, еще мерзее получалось.
– У нас с собой в багаже, между прочим, львиная шкура, уже обработанная специальным мастером, – словно бы небрежно, а на самом деле раздуваясь от гордости, сообщил Анри-младший. – Трофей от зверя, мам. Мы, то есть отец, положил его со второго выстрела, вот что значит хороший африканский штуцер, двуствольный намного лучше одноствольного, ты же понимаешь, почему? – он многозначительно сощурился. – Отец обещал, что у меня на совершеннолетие тоже будет такой, но мы и до того соберем обязательно Большой Шлем! Ты знаешь, что такое Большой Шлем на языке охоты, мама?
– Нет, не знаю, – отозвалась Мари, мечтая о пузырьке успокоительных капель в одно лицо. Или о стакане чистой водки. Или о том и другом сразу.
– А вы, Кретьен, знаете? – через плечо спросил сияющий мальчик своего наставника. Он пытался сдерживать свое сияние, получалось плохо, так что подросток походил на фонарик, который неумелый маскировщик пытается прикрыть ладонью – а плоть пальцев ярко просвечивает красным, кровеносным. Спрашивал он явно только для того, чтобы ответить самому, так что Кретьен покорно покачал головой.
– Большой Шлем – это когда охотник соберет по трофею от каждого зверя Большой Пятерки, – снисходительно пояснил Анри-младший. – Большая Пятерка – это самые опасные и мощные звери континента, то есть лев, слон, буйвол, леопард и носорог, и в следующий раз мы уже договорились заказать буйвола, это очень дорого, но оно того стоит, такой адреналин, такой…
Мать положила ему на плечо легкую ладонь.
– Все это замечательно, Анри, я очень за тебя рада, но, может быть, ты пойдешь к себе и переоденешься? Мы сейчас с папой немного поговорим о делах, а потом закажем ужин в ресторане, я решила сегодня не приглашать Габриэль…
– Поговорим о чем? – Анри скинул пиджак Кретьену в руки, Кретьен автоматически – полудруг, полуслуга – поймал его в воздухе, надел на деревянные плечики. Черт, черт, безумие какое-то, сердце тайфуна, так или иначе надо срочно с этим кончать. – От Виллардуэна что-то срочное? Мы с наследником, кстати, пока еще сыты, неплохо поели в самолете, но через пару часов можно и перекусить…
Мальчик, первым что-то заподозривший, переводил пристальный взгляд с матери на Кретьена, видел неладное.
– Анри, ступай, пожалуйста, к себе, прими душ с дороги, отдохни, – острым, слишком острым голосом сказала его мать. – Мы тебя потом позовем.
– Пошли в кабинет, – безмятежный Анри-отец, по пути расстегивая верхние пуговки рубашки, жестом широкой руки позвал своих ближайших и дражайших следовать за ним. – И давайте горло немного промочим, я не откажусь от стопки арманьяка, с этой охотой считай и в рот ничего не брал десять дней – сами понимаете, сосредоточение, бдительность, это вам не шутки! Мари, тебе, как обычно, вина со льдом? Кретьен, да что вы оба такие отмороженные, будто вас из холодильника вынули?
Кретьен и Мари, следуя за ним, беспомощно переглянулись.
Ружье, подумал Кретьен, на миг прикрывая глаза. Африканский штуцер. А здорово было бы, если бы он меня просто пристрелил. Всё лучше, чем самоубийство, а я далеко не уверен, что смогу справляться с этим искушением долгие годы. Двуствольный лучше одноствольного, сказал мальчик, я не понимаю, почему, но, наверное, потому что вернее убивает, за этим же и нужно оружие, верно? Чтобы убивать.
Затворив за собой дверь кабинета, Анри оглянулся на них двоих. Конфигурация как-то незаметно для всех ее участников поменялась – теперь он оказался у бара, с той самой открытой, но непочатой бутылкой арманьяка в руке, они – дурацкими двумя прочими углами треугольника: Кретьен спиной к столу, Мари у окна. Сколько раз Кретьен сидел в этом кабинете со своим патроном, в его домашнем офисе, просторном, светлом, сплошь красное дерево и золотистая кожа, обсуждая издательские дела, попутно прихлебывая вино или минералку, смеясь над старыми общими шутками, перебирая страницы присланных рукописей и писем…
Кончать надо, как можно скорее. Любой ужасный конец лучше, чем бесконечный ужас.
– Анри, я вот что хотел сказать. Я… должен уехать.
– В отпуск? Да Бога ради, – Анри наполнил арманьяком две крохотных рюмки, выдавливал из пакетика лед в бокал Мари. – Я сейчас грешным делом мотался на джипе по саванне и сам думал: что-то давно ты у нас не отдыхал как следует, в твоем любимом стиле. Может, ты опять в свое паломничество соберешься, надо наконец дать тебе передохнуть.
– Нет, Анри, прошу тебя, выслушай… Не в отпуск. Кое-что случилось, пока вас не было. Я больше не могу работать у тебя.
Анри медленно перевел взгляд с его лица на лицо своей жены. Помнится, раньше было такое наказание – клеймо на лбу. «ВОР». Кто и когда успел впечатать им обоим это клеймо?..
Прежде чем хоть что-то сказать, Анри опрокинул себе в рот рюмку арманьяка. Потом в два шага приблизился – к Мари, не к Кретьену, – сощурившись так сильно, что все лицо резко пошло морщинами.
– Мари?.. Что происходит?
– Ты ведь уже сам понял, – прошептала та, упираясь ладонями в подоконник. – Так получилось. Мы не собираемся продолжать отношений. Это была – (нет!) – наша ошибка. Мы приняли решение расстаться и просим тебя простить нас и… принять эту ситуацию.
Анри помотал головой, как вылезшая из воды собака. Остановись, мгновенье. Вернись на пару шагов назад, переиграй, дай все это раззнать обратно.
Он затравленно оглянулся на Кретьена. Тот молча стоял у стола, свесив руки вдоль тела, невольно смаргивая.
– Что, серьезно?.. – уголки губ его патрона дрогнули, поползли вверх, и это было самое жуткое зрелище, которое герой-любовник видел в своей жизни. Ну, одно из самых, в первой десятке, сравнимое с обгорелым трупом отца или с лицом матери сэра Гавэйна на его похоронах. Анри словно бы пытался спастись – «Просто скажите мне, что это шутка, и я даже признаю, что она смешная» – а следующим движением он закатил своему бывшему другу такую пощечину, что тот врезался спиной в стол и не сдержал вскрика боли. Если бы Анри бил кулаком, а не открытой ладонью, не досчитаться бы тому зубов. А так – распрямился кое-как, прижимая ладонь к пояснице, и нашел в себе достаточно мужества и дальше смотреть Анри в глаза.
Мари, не успевшая ничего сделать, запоздало крикнула:
– Прекрати!
– Все нормально, – сквозь зубы выговорил Кретьен, не смея на нее смотреть, глядя только на того, кто на его глазах старел на год, два, десять, на пару десятков лет. Так бывает в сказках, когда с какого-нибудь колдуна спадает заклятие молодости, и бодрая его физиономия на глазах проседает внутрь черепа. – Я заслужил. Все нормально. Анри…
– И как давно? – Анри схватил его за грудки, с рубашки выстрелами отскочила пара пуговиц. – Как давно ты за моей спиной…
– Никогда до сих пор, клянусь, – выговорил тот, даже не пытаясь перехватить его руки. – Никогда мы не…
– Анри, прекрати этот кошмар! – крикнула Мари, метнулась вцепиться ему в запястья. – Прошу тебя! Прекрати это дикарское, ужасное… эту драку! Возьми себя в руки, просто поговорим как нормальные люди, и…
– Где ты видишь драку, дорогая? – Анри разжал хватку, Кретьен снова ударился спиной о столешницу, но на этот раз сдержал крик. – Он же даже не защищается, этот твой мозгляк! Ему как мужчине бьют морду, а он руки не желает поднять! И вот на это ничтожество, на это… ты променяла меня, променяла нас!
– Он уедет, – Мари плотно держала его за запястья, пульсирующие у нее в руках разом вздувшимися венами. – Он просто уедет совсем, мы больше никогда не увидимся, мы твердо решили, мы с тобой сможем сохранить семью, ради сына, ради всего нашего…
– Да нет больше никакого всего нашего, – Анри одним движением стряхнул ее руки, сделав ей больно, хотя она даже не заметила – так больно уже было изнутри. – Ты все наше убила… все испоганила! Скажи мне только одно – за что? – наконец голос его прорвался из груди настоящим ревом, криком раненого, и Анри-младший, прижимавшийся ухом к дверной скважине в коридоре, даже слегка отшатнулся, стискивая кулаки. – За что ты это сделала мне?! Я разве был плохим мужем? Плохим отцом нашему сыну? Что я тебе сделал, что ты сделала мне… вот это?!..
– Ничего, Анри, – глотая слезы, жена больше не пыталась его трогать, пока он смотрел на нее долгим, бесконечным взглядом, сто лет подряд смотрел, старея с каждым мигом. – Ты был… хорошим мужем и отцом… И есть! Ты ничего не сделал не так, это только моя вина.
– Нет, это только моя вина, – наконец подал голос Кретьен, разогнувшийся от стола. – Я все это начал, мне и отвечать, Мари просто не смогла противиться, и отвечать должен только я один, потому что…
Анри прервал его прямым ударом в лицо – на этот раз кулаком – и в лице что-то оглушительно хрустнуло. Нос, подумал на миг ослепший Кретьен, это был мой нос, там что-то насовсем сломалось, Господи, больно-то как, так мне и надо, но, черт подери, до чего ж больно.
– Прекрати! – дико закричала Мари, снова бросаясь между своими мужчинами. – Прекрати его избивать! Ты же его убьешь! Говори с ним как человек, или… или я зову полицию!
– Я очень долго говорил с ним как человек, – Анри впечатал следующий удар в угол стола – так, что повредил руку. Рука была липкой от Кретьеновой крови, а теперь еще и запястье начало раздуваться в синеву. – Я с ним пятнадцать, сука, лет говорил как человек! И договорился! Помогло мне это? Помогло это сберечь семью? – еще один удар о стол – и на этот раз Мари вцепилась в мужа уже затем, чтобы спасти его вконец разбитую руку. – Больше я… как человек… не могу!
Кретьен, криво привалясь к бару, пытался вытереть лицо рукавом, но из носа хлестало неостановимо. Любовь и кровь, думал он в каком-то легком болевом помутнении разума, пока перед глазами все плыло и разбивалось на фракталы. Любовь и кровь. Sang Real, Sangreal. Любовь – это Sangreal. Дети любви рождаются в крови. Девственность в любви кончается в крови. Любовь – это самое кровавое явление на свете. От нее умирают взрослые… И порою рождаются дети.
Анри, больше не пытаясь стряхнуть с себя впившуюся в него жену, тяжело дышал. Провел ладонью по лбу, оставив кровавый след. Медленно развернулся в сторону Кретьена. Тот выпрямился ему навстречу, готовый к новым ударам – и готовый по-прежнему стойко не поднимать руки в свою защиту.
– Я знаю, что ты лжешь, – тихо сказал Анри, больше не в силах бить того, кто не защищается. Человек, недавно уложивший крупного льва из охотничьего штуцера, оказывался совершенно бессилен перед женщиной и ее любовником, своим отказом защищаться заступившим за священную черту неприкосновенных – женщин и детей, слабых, тех, с кем ничего не поделаешь. – Ты лживый подлец, и сейчас ты тоже лжешь. Ты бы ее и пальцем не тронул, если бы она сама не попросила. А сейчас ты уберешься из нашего дома… из нашей жизни. Насовсем. Понял?
– Простите меня, – сказал Кретьен через кровяной полог, пульсировавший перед глазами. Ему сказал? Сразу обоим? Какие жалкие, пустые и ничтожные слова – «простите меня», будто они что-то могут изменить. Что может быть хуже, чем после убийства сказать над трупом: простите меня? Разве что… и того не сказать.
– Уходи, – быстро сказала Мари. – Пожалуйста. Мы разберемся, а ты сейчас же уходи. Всё. Как мы решили. Всё. Сейчас.
– Я тебе доверял, – голос Анри просел уже почти до хрипа. – Я тебе доверил самое дорогое. Свою жену. Своего сына. А ты меня предал. И ведь меня предупреждали, Жерар намекал, еще были случаи, я всем смеялся в лицо, гнал в три шеи, все, все вокруг видели, один я был слепой идиот… Убирайся ты уже наконец!..
Он сделал к Кретьену резкое движение, словно хотел лично вышвырнуть его прочь за шкирку, но тот успел – рванул на себя дверь, едва не споткнувшись о не замеченного им юного Анри, своего вчерашнего друга и ученика, а теперь – удивительно ли – кровного врага… и, спотыкаясь, промчался по коридору к выходу. Было очень темно. Господи, как быстро темнеет осенью, только что был золотистый вечер, мягкий закат, и уже полная темнота. Или такая темнота теперь будет вокруг Кретьена повсюду, куда бы он ни пошел?..
На улице тоже было темно – и к лучшему: даже за несколько шагов до парковки при ясном солнце он успел бы своим разбитым лицом испугать любого встречного.

+

Кретьену повезло в жизни: для человека своего поколения он вырос на удивление небитым. После утраты отца и кормильца семьи детство его, несомненно, можно было назвать тяжелым и голодным, на тринадцатилетнего мальчишку легло слишком много совсем не мальчишеских забот – в прямом смысле слова попечений о своих близких, о хлебе насущном для них. Но боль бедности и боль от побоев – это совсем разная боль, в разные места души ударяет.
Сегодня и сейчас он получил по лицу в самом деле третий раз в жизни. Второй раз из трех в студенческие годы свел его с сэром Гавэйном – они познакомились, когда этот здоровенный крепкий южанин с соседнего факультета вмешался в драку, где Кретьена колотили втроем, а он умудрялся кое-как отбиваться, но неизбежно проигрывал. Первокурснику с разбитым носом, которому второкурсник Ломбер помог подняться с земли, предстояло на ближайшие несколько лет обрести в этом молчаливом высоком парне лучшего друга и фанатичного читателя, так что подпорченная на недельку внешность и порванная куртка того однозначно стоили. А вот первый случай, когда Кретьен – тогда еще Ален – обнаружил, что быть битым не только ужас как обидно, а еще и здоровски больно, он очень ясно помнил со своих десяти лет. Он прекрасно помнил, как со слезящимся от пощечины левым глазом, с горящим ухом, с пылающей щекой расширенными глазами смотрел на свое отражение в туалетном зеркале – ничего себе, будто и не он. Это раздутое веко, эта пятипалая клешня на пол-лица, быстро наливающаяся темной кровью, и желвак на правом виске… Отец постукивал в дверь – уже стеснительно, без злобы, уже попустившись:
– Ален! Открой сейчас же, кому говорю. Парень, да хорош прятаться! Не трону я тебя больше! Слышишь? Я… погорячился. Открывай давай! Разговор есть.
Еще разок сполоснув лицо водой – щека ничуть не перестала гореть, а висок дергать – он открыл наконец, с третьей или четвертой просьбы, когда голос отца стал совсем уж просящим из требующего. Отец никогда не был к нему жестоким, кроме пары шлепков в совсем уж мелком детстве Кретьен и не помнил от него никакой боли, потому и оказался сегодня настолько огорошенным. Он ведь просто сунулся в кухню, когда отец с мамой слишком громко что-то кричали друг на друга, и все теми же привычными выражениями – «Ты… гулящая женщина!.. Ты меня снова позоришь, как давно уже опозорила! Ален… он вообще от меня? Скажи уже раз и навсегда, сколько можно меня мучить!» – «Да посмотри же ты в зеркало на себя, сам же ты мучитель! Сколько можно жилы из меня тянуть! Глаза у него чьи? Мои, скажешь?» – «А волосы у него чьи? Скажешь, мои? А привычка зарываться носом в книжки взамен всего дельного – моя? Отвечай!»
– Пожалуйста! – вконец измученный парнишка слишком громко вошел, слишком громко хлопнул дверью: эти двое реально рассчитывали, что их заглушает включенный на полную мощность телевизор, но выносить их с телевизором трио было уже вовсе невозможно. – Ну дайте же мне хоть уроки сделать! Что ж вы все орете, и орете, и…
Тогда-то и был слепящий удар, синхронно со словом, которое вместе с мощной оплеухой впечаталось в голову – бастард. Пошел вон, бастард, не лезь не в свое дело, и заодно бастард приложился правым виском о косяк, так что отец сам уже испугался, а мама-то как испугалась, да только он сумел подняться раньше, чем его вздернули на ноги, и в три прыжка в ванную, и щеколду за собой рррраз! задвинуть, и кран на полную отвинтить, чтобы шумом воды заглушить короткий горький плач. Плач и от боли, в голове словно колокол ударил и никак не умолкал… И от злости, это ж завтра с таким лицом в школу, все будут смотреть, спрашивать… И от жути частичной потери себя: кто я? Откуда я? Если папа мне не папа, это значит, что я совсем никто?..
Обещанный отцом разговор оказался купюрой в виде извинения. Хорошей купюрой, примерно недельными его карманными деньгами, и Кретьен, сжимая зубы от презрения к себе, ее взял – как раз наметил пару очень желанных книг в центральном книжном, раздумывал, сколько нужно откладывать из своего школьного пайка, чтобы хоть через пару месяцев прикупить, а тут манна небесная среди ясного неба (не слишком-то, впрочем, ясного, но все-таки манна). «Лед надо приложить, чтоб отек уменьшить, пойдем, мать тебе приложит», – смущенно сказал отец, беря его за плечо, и понуро покорился, когда мальчик увернулся из-под его уже снова ласковой, снова родительской руки.
Тридцать с лишним лет спустя этот же самый человек сидел в собственной машине, запрокинув голову и прижимая к переносице мокрый холодный платок, и глотал кровь со слезами. Платок он намочил из бутылки с минералкой. Платок стремительно сделался красным, да все вокруг было красным, и рукав рубашки, и ее ворот, и на панель управления, к которой он склонился под тяжестью собственной вины, уже нападало красных капель. Надо ехать домой, приводить себя в порядок, собирать вещи. Завтра звонить Виллардуэну насчет своего увольнения, его условий – ясно, что это нужно обсуждать со старшим менеджером Анри, а не с ним самим. С Анри им говорить больше не о чем, хорошо уже обо всем поговорили, что называется, по-мужски. Старая отметина бастарда нашла его, как клеймо Каина, снова проступила у него на лице следом удара, и теперь с ней придется жить, вернее – доживать. Кретьен, как ни удивительно, даже не обдумывал поездки в пункт скорой помощи: если с носом что-то случилось, значит, такая ему выпала епитимия. Чтобы всякий раз, глядя в зеркало, видеть, кто он на самом деле таков.
Он вскинул глаза на освещенные окна третьего этажа – целого этажа, занятого апартаментами семьи Труа: из многих окон горело несколько. Кабинет Анри, панорамное окно в гостиной, комната Анри-младшего. Шторы были задвинуты, не разглядеть мечущихся теней. Что там творится сейчас, кричат? Плачут? Такой мирный, спокойный свет, Кретьен настолько привык смотреть на эти окна, приезжая в гости или на работу, определять по ним, что сейчас происходит в доме… А теперь определить не мог. Он был уверен, что Анри никогда не поднимет руки на свою жену – однако не менее отлично знал, что можно делать друг другу очень больно, и не прикасаясь ни единым пальцем.
Так. Хватит. Эти окна больше не имеют к нему никакого отношения. Он обещал, они оба обещали, и хоть что-то в своей жизни нужно сдержать, хоть что-то оставить себе последней монеткой в кармане. Это называется – джекпот: одним махом ни жены, ни лучшего друга. Никого больше не осталось. Зато для человечества это определенно выигрыш: Кретьену больше некого предавать, люди могут спать спокойно.
«Жерар намекал», сказал Анри, и это было дополнительно больно – еще одно жало в плоть, если такая мелочевка имеет значение для человека, засаженного в «Железную Деву». Было ведь и это – сотрудник, давно положивший глаз на его, Кретьеново, место личного ассистента директора и владельца издательства, как-то раз осмелился намекнуть боссу, что у его жены, возможно, что-то не так просто… что-то не… Было это вскоре после корпоративной вечеринки, которую Анри устроил для своих издательских под Рождество. Волхвы помимо прочих новогодних благ поставили в банкетный зал достаточно алкоголя, и этот Жерар, помнится, перебрал, начал приставать к Кретьену с подколками – с чего бы это вам, знаменитому писателю, понадобилось сидеть сразу на двух стульях, вы же получаете достаточно дохода со своих книг, ассистентом-то – считай секретарем – это уже давно не ваш уровень, откуда такая преданность? Не веселее разве зажить для себя, обзавестись семьей или просто радоваться женскому обществу где-нибудь у моря, стричь купоны с переизданий – и не морочиться такой, казалось бы, подчиненной должностью, хотя, несомненно, вы часть нашей издательской семьи, но, но… Что на самом деле привязывает вас к семье босса настолько крепкими узами? Кретьен отшил его довольно резко, предложил вызвать ему такси, чтобы тот поехал проспаться, да почти сразу и забыл о неприятном эпизоде, который, как выяснилось, потом имел продолжение. Кретьен узнал об этом через несколько дней – хмурясь, Анри сообщил ему, что сейчас они будут искать нового старшего редактора для направления фантастической литературы, потому что прежний, так сказать, испортился. Господин Жерар настолько обнаглел, что делал мне непристойные намеки насчет вас с Мари, Кретьен, что только человек от зависти ни выдумает, вот же скотина какая. Я такого не терпел никогда и терпеть не намерен. Если хочешь сказать ему пару ласковых на прощание – так он в четыре часа зайдет получить расчет в главный офис, просто на всякий случай сообщаю.
Кретьен, конечно, ничего подобного совершенно не хотел.

А теперь выходит, что Жерар, клеветник и грязноротый завистник, был прав. И ложь, что Жерар говорил о нем, оказалась правдой, вывернулась на черную изнанку и накрыла их всех этой чернотой.
Сколько всего о Кретьене говорили на свете – он никогда не слушал, не принимал к сердцу, нарочно не искал узнать. Вокруг него и впрямь, как в первых их объятиях говорила Мари, было в последние годы довольно много женщин, некоторые оказывали ему внимание совершенно определенного сорта, бывало, что он попадал в ситуации, из которых довольно трудно выйти без утраты лица. Однако удавалось как-то крутиться, врать в целом приятным девушкам, что у него уже есть любимая (да даже и не врать), с другими переводить все в шутку, по возможности избегать публичных мероприятий – кроме тех случаев, когда Анри и Мари серьезно объясняли ему, почему его участие совершенно необходимо и неизбежно. Пару раз до него из самых неожиданных источников доходили слухи о собственной гомосексуальной ориентации (да и рыцари у него то и дело обнимаются, заваливаются спать в одну постель, и в свои тридцать с лишним – почти сорок – сорок один – он до сих пор не женат и никогда не был женат, подозрительно же!) Все эти сплетни – и те, в которых он представал ловеласом, и те, в которых он представал мужчиной, любящим мужчин – всегда его только забавляли, никак не ранили. А вот когда докатывалась тень эха, что между ними с Мари… Что-то не так… Или, наоборот, слишком уж так… Что ну ведь не может быть так просто… – он всякий раз испытывал желание разбить клеветнику грязный рот. Что за люди, пытаются вымазать дерьмом самое чистое, самое высокое, что есть на свете!.. Их дружбу, их светлую общность на троих.
Особый ужас ситуации состоял в том, что их незаконный безумный десятидневный брак с Мари был ничуть не менее чистым и высоким, жертвенным и благодарным, дающим и принимающим, чем то, что было раньше. Да только с кровью. Такой же бифштекс, но с кровью, и с их собственной кровью, и с кровью невинной в том числе. И от невозможности примирить все это, как-то соединить разорванное оставалось только бежать. С максимальной скоростью и в любом направлении.

Кретьен наконец повернул ключ зажигания – и одной рукой, так как другая была ему нужна вытирать постоянно прибывавшую кровь, начал рулить.

+

Переночевать дома он в итоге не смог. Квартира выталкивала его из себя, как чрево роженицы – младенца, только вот не в жизнь, а просто наружу, из бывшей его жизни – Бог весть куда. Квартиру нужно будет продать. Нужно будет этим заняться. Продать квартиру и купить что-нибудь другое… крохотный домик в горах, например, в полумертвой деревне, где его никто не знает, где никто никогда не читал его книг. Ездить на мессу в ближайший городок по воскресеньям. Найти себе занятие – любое, например, выращивать в огороде овощи, продавать их на рынке выходного дня… Не надо себе врать, не умеет он выращивать никакие овощи, не знает, с какой стороны взяться за лопату, и продавать тоже ничего не умеет. На самом деле он вообще ничего не умеет, кроме как писать книги, не научился за жизнь ничему полезному… Надо вспомнить свои случайные юношеские работы и подработки, бессмысленные и беспощадные: все эти транскрипты, расшифровки магнитофонных записей, написание дипломов и курсовых для более ленивых и менее бедных собратьев по альма-матер… Разве что переводчик из него неплохой, но как переводчика его во всех издательствах давно уже забыли, будет трудно создать себе новое имя в этой профессии на обломках пятнадцатилетней давности… Нужно поискать местечко с конноспортивной базой неподалеку: Кретьен когда-то отлично умел выгребать денники.
Ничего, ничего. Главное – двигаться, пусть беспорядочно и хаотично, да хоть и по кругу: стоит замереть – засосет, утонешь. Вечная паломническая мудрость, так хорошо проверенная на собственной шкуре: мы живы, пока мы в пути. В любой ситуации временной смерти иди и не останавливайся.
Кретьен покидал в чемодан какую-то спонтанную одежду, окровавленную рубашку завязал в пакет: выбросить по дороге. Закинул в рот несколько таблеток обезбола, потому что нос слабовыносимо пульсировал болью на всю голову, в таком состоянии невозможно за руль, еле доехал пару кварталов… Пузырек с оставшимися таблетками бросил в наплечную сумку – возможно, их придется разжевывать по дороге, так быстрее действует. Ноутбук, подарок Анри («Это ко взаимной выгоде, дружище, не благодари! Чтобы ты себе мог устроить кабинет и писать не отрываясь в любой своей хижине или как они называются, эти места, где ты спишь, когда пилигримствуешь…») Шляпа. Пара белья. Треккинговые палки: в какой-то момент припарковать машину и идти вверх, вверх и вверх, на самую вершину горы Святого Михаила, где, возможно, настоятель бенедиктинцев его еще помнит, а даже если нет – все равно выслушает его исповедь. Может, тогда он сможет вернуть себе имя «Кретьен». Еще одно достоинство этого святилища – то, что они никогда не бывали там вместе с Мари.

Вот что обязательно нужно сделать: позвонить Годфруа Ланьи, главному сценаристу. Эта история с сериалом была постоянной головной болью Кретьена – ему решительно не нравился конечный результат, он был беднее книг, слишком много бегают и дерутся, слишком мало думают и разговаривают, однако же просто продать компании права и отказаться в этом участвовать Кретьен не мог. Так у него оставались хоть какие-то методы влиять на происходящее, не дать сценаристам по своей воле воскрешать воистину и насовсем убитых, проливать реки крови там, где на самом деле пролилось всего несколько капель, награждать праведников придуманными пороками, чтобы якобы «приблизить их к жизни, сделать более психологически достоверными, Кретьен, вы же понимаете, что такой идеальный персонаж просто не мог существовать?» Пока у Кретьена было право вето на любые порождения сумрачного гения сценаристов, сериал хотя бы отчасти соответствовал его замыслу. Например, совсем недавно он не позволил Ланьи добавить Ланселоту и Геньевре зажигательных любовных сцен: их любовь, решительно сказал он, это в первую очередь любовь-служение, вы не порнографию экранизируете, а мой, на минуточку, рыцарский роман. Ланьи со вздохом смирился, хотя и после попыток убедить капризного автора, что нельзя так долго держать зрителя в напряжении. Так можно и потерять часть аудитории – уже по меньшей мере четыре эпизода зритель ждет, когда же они с королевой наконец того-этого, а они все ходят кругами, ведут бесконечные диалоги и как максимум руками соприкасаются. Сериал у нас для взрослых, в конце концов…

Сериал, черт побери, для взрослых.
Гори огнем этот сериал… Видели бы они лицо Анри, видели бы они…
Так или иначе, Кретьен больше не собирался иметь дела с этой историей. Даже если бы мог, даже если бы не превратился в творческого импотента: одна мысль об истории Рыцаря Телеги внушала ему острое омерзение. Значит, надо позвонить Ланьи – в целом хорошему парню и сотруднику, если бы не особенности его – (какое идиотское слово, ничего не имеющее общего с правдой, с замком, с внутренним светом) – его сторителлинга. Сказать ему, что он намерен продать авторские права компании, больше не будет заниматься разработкой этого сюжета, Годфруа, поздравляю вас, отныне пишите что хотите, разбирайтесь как знаете, мне все равно. Вот он обрадуется, спляшет, поди, у телефона, хоть и удивится до крайности… Теперь можно будет проливать сколько угодно кровищи, совокуплять всех подряд героев в разных позах, да хоть гигантского марабу, несущего в когтях осьминога-убийцу, подпустить в виде бога из машины. Смотреть эту бессмыслицу Кретьен, разумеется, не собирался. Гори огнем.
А кроме того, продажа прав гарантировала хорошие деньги, чтобы чистка гипотетических денников могла стать не главным источником его дохода, а, так сказать, хобби. Чтобы чем-то занять совершенно пустые дни. Лошади хорошие, они не задают вопросов, вообще мало разговаривают. Свет ко свету, огонь к огню, навоз к навозу. Но это потом. Хотя бы завтра. Или когда-нибудь еще, когда он станет способен членораздельно разговаривать.

Где-то через полтора часа езды по почти пустому шоссе, едва не въехав в бетонное ограждение, Кретьен признал, что вести машину сейчас он все же не в состоянии. В глазах все плыло, огни фонарей, редких камьонов и дорожная разметка размазывались муаром, таблетки притупили боль – но спутанность сознания осталась и только росла. Кретьен поспешно свернул на ближайшее парковочное место на обочине, чуть не сбив по дороге мусорный бак. Так. Стоять. Спокойно. Сейчас я глубоко подышу, попью водички и медленно, осторожно поеду, высматривая съезд к первому же попавшемуся мотелю, а в мотеле просто лягу спать. Как говорится, с любой бедой надо переспать ночь. Переспал со своей радостью – теперь переспи с бедой, других партнерш в постели тебе не светит.
Вообще-то ДТП – это было бы отлично, Господи, сказал Кретьен молча, утыкаясь головой в руль, чтобы чуть передохнуть. Обычное ДТП, каких каждый день случаются тысячи, и покончим с этим. Жалко, что без исповеди, но может, так и лучше, чем кривая исповедь в том, в чем я не раскаиваюсь? Ведь что такое раскаяние? Желание, чтобы этого не было… Предложили бы сделать бывшее небывшим – согласился бы я отдать небытию эти наши десять дней? Ни за что на свете… И о какой исповеди тогда может идти речь? Господи милый, управь мне ДТП, пожалуйста, Ты же знаешь, я слабый, я не выдержу, я уже не выдерживаю, я так не хочу, так сильно не имею права кончать с собой. После мамы особенно. После Гавэйна. Можно просто ДТП? Быстрое и не очень болезненное? И честное, такое, чтобы я ничего не подстраивал, глаз не закрывал, рук не снимал с руля, чтобы я оставался хоть в этом тебе верным.

В номере дешевенького мотеля у автомагистрали, лежа на узкой кровати с пятнами на простыне, бывший писатель по имени Кретьен малодушно молился о смерти.
Причины малодушно молиться о смерти у него были более чем серьезные: окошко памяти, которым он рассчитывал заменить окошко в Логрис, действительно было открыто перед его глазами, широко открыто. Но оттуда смотрели отнюдь не полные любви глаза Мари, сияющие, отражающие его собственный свет и свет закатного океана. Все окошко было занято лицом Анри, стремительно постаревшим, нет, не так – стареющим раз за разом, снова и снова, меняющимся на глазах. Взглядом, смотревшим на Кретьена с омерзением и ненавистью – такой острой, какую можно испытывать только к бывшим друзьям. При мысли, что в это окошко ему предстоит глядеть еще много дней, Кретьену хотелось в голос завыть.
ДТП, снова попросил он Господа, скорчиваясь под тонким мотельным одеялом. Или вот еще бывает отличная штука, инфаркт, даже совсем молодой человек может просто раз – и умереть, упасть и не подняться, заснуть и не проснуться, я слышал о таких случаях, так умер мамин отец, это было огромное горе для его семьи, а со мной даже горя ни для кого не будет, почему бы, Господи, не инфаркт?.. Ты же раздаешь их тем, кому не нужно, ну или не раздаешь, а просто не отвращаешь, а я ведь сам прошу, я только скажу спасибо, не завалялось ли у Тебя в арсенале лишнего инфаркта?..
С этими темными, замкнутыми в круг мыслями несчастный мужчина наконец кое-как заснул, а сердце его – совершенно здоровое, не изношенное сердце – продолжало исправно рассылать по телу пульсацию жизни, работая выверенно, как часы, и знать не желая о поломке.

Проснулся он ровно в четыре утра – 04:00, сообщали красные светящиеся цифры на электронных часах. Какое-то время Кретьен тупо смотрел на них и не видел, не понимал, откуда взялись цифры в темном ночном воздухе, где он вообще находится и как сюда попал. Разве это его комната? Его постель? Только что он был в совсем, совсем другом месте, в своем настоящем месте, без которого с трудом себя мыслил, и видел так ясно и лес с огромными узловатыми деревьями, и часовню, и отшельника… И молодого рыцаря, смертельно виноватого рыцаря, измотанного дорогой, лохматого, пахнущего долгим бездомьем. И этот рыцарь припадал к отшельничьему алтарю – плоский камень, кое-как выровненный, чтоб не пошатнулись священные сосуды, и покров из небеленого льна – как припадают к груди человека, который только что спас тебе жизнь.
Рыцаря звали Персеваль. Валлийское имя. Кретьен еще не знал всего, что с ним случилось и в чем он был виноват, но кое-что уже видел так ясно – и на несколько шагов назад, и на пару-тройку вперед – что нужно было только вглядываться, вглядываться, слушать, быть невероятно осторожным и чутким…
Не позаботившись даже о том, чтобы надеть трусы, Кретьен метнулся к чемодану, голым задом плюхнулся на нечистый ковер, вырвал из недр багажа ноутбук. Какое-то время он ничего не видел, кроме текста, но через пару-тройку страниц наконец оторвался, бессмысленно посмотрел на часы, которые показывали уже 04:33, и, отставив ноутбук на пол, перекатился на колени. Согнулся над ними, касаясь пола лбом (prostratio super genua, сообщил из давнего прошлого голос приокеанского настоятеля, такая молитвенная поза, молодой человек, называется prostratio super genua, поэтому вы меня не сразу рассмотрели, пока я не поднялся, не стоит извиняться, вы мне не помешали, так бывает – сосредоточишься в молитве и ничего не замечаешь. У вас, сынок, я думаю, сильная склонность к созерцательной жизни, подумайте над этим как следует на досуге).
К созерцательной жизни…
– Спасибо, – прошептал Кретьен, свернувшийся на полу покаянным узелком. – Спасибо Тебе, прости меня, спасибо Тебе, я уже не думал, я уже думал, что всё… Господи, Господи, спасибо Тебе.
А в голове колоколом часовенки – маленьким таким колоколом в темном лесу, похожим на колокол Ave Maris Stella – прощен. Прощен.
Есть способ как-то жить дальше. По крайней мере до окончания этой книги, до вывода из пакибытия в наше бытие этого несчастного храбреца-простеца, который, еще почти незнакомый, с потаенной своей историей, уже казался родным, плотью от плоти. Разве ж можно бросить в подобном положении человека, у которого в этом мире не было никого, кроме Кретьена. (И у Персеваля тоже было это вот с матерью, тоже с матерью было у него! А еще он отчего-то забыл свое имя, потерял свое имя, а потом снова нашел после того, как… что?) И он, как и сам Кретьен, как и любая живая душа в любом мире под небом, заслуживал того, чтобы быть выслушанным, высказанным, осознанным и понятым.

+

Наутро Кретьен, пошатываясь, как после ночи бурной любви и пьянства, спустился в фойе мотеля с просьбой позвонить. А также перехватить чашку шоколада из автомата с напитками: теперь уже зверски хотелось есть, Кретьен намеревался следующим номером сожрать двухдневный рацион в любой ближайшей забегаловке. Писательство всегда так странно действовало на него: в процессе он забывал о голоде, мог не есть целый день и не чувствовать от этого никакого неудобства, но стоило окошку временно погаснуть, как голод вцеплялся в него зубами и когтями. Жадно заглотав порошковый горячий шоколад, только раздразнивший аппетит, и чуть ли не с оберткой сжевав шоколадный батончик, он полистал толстый том «Желтых страниц» и нашел телефон Филиппа Арраса, крупного издателя и многолетнего конкурента Анри Труа. Филипп давно уже завидовал Анри, заполучившему считай в собственность такого перспективного автора, и не раз делал Кретьену предложения за спиной соперника, суля гонорары в полтора раза больше. Над этими предложениями Кретьен регулярно посмеивался в компании Анри – они поступали примерно раз в полтора-два года, и Анри, фыркая в усы, сообщал другу, что Арраса снова настигли «его критические дни». «Цикличность процесса и меня не удивляет, – усмехался в ответ Кретьен. – Но может мне кто-нибудь объяснить, почему эти самые дни настигают Арраса аккурат вскоре после выхода очередной «Хроники Логриса»? Может, между этими фактами существует какая-то связь? – Что тут скажешь – энигма, дружище, энигма…»
Кретьен встряхнул головой, чтобы перестать слышать в ушах низкий, всегда чуть улыбающийся родной голос своего бывшего друга. Пришло время искать новых друзей, вернее, патронов, дружить Кретьен больше не умеет – не ради себя искать, ради Персеваля.

Голос Арраса в трубке, поутру резкий и недовольный, живо воспарил на крыльях от таких новостей.
– Кретьен, вы серьезно? И в том числе серьезно насчет того, что не собираетесь завершать предыдущий сюжет? Настолько перспективный, настолько… впрочем, это ваше дело, разумеется, ваши творческие решения, и новый роман вне серии, новый роман о Логрисе – тоже звучит чрезвычайно привлекательно! Да, конечно, мое предложение в силе, я готов заключить с вами договор в любой момент, называйте сумму аванса и примерные сроки…
Морщась от боли – сейчас нужно срочно закинуться таблетками, а то опять за рулем поведет на сторону – Кретьен подумал, что Анри, несомненно, узнает. И воспримет как еще одну соломинку в чудовищный воз предательства. Что ж теперь, снявши голову, по волосам не плачут.

+

До чего же он отвык писать, не обсуждая с Мари каждый шаг, не выслушивая ее комментариев – таких неизменно умных, необходимых, любящих, полных переживания за героев… Если у «Ланселота», как и у предыдущих нескольких книг Кретьена, было, так сказать, двое родителей – мать и отец, то для «Персеваля» он стал, как в студенческие времена, отцом-одиночкой. При этом никогда – по крайней мере много лет – ему не работалось с такой скоростью. Его собственное отчаяние, сомкнувшись с отчаянием Персеваля, образовало двигатель внутреннего сгорания, двигатель нереальной силы. Страниц по десять, пятнадцать в день, а ведь попутно надо было еще заниматься продажей квартиры, организацией собственной жизни. По крайней мере не забывать каждый день что-то есть, скатать машину на техосмотр, купить себе теплую куртку и зимние ботинки. На это Кретьена решительно не хватало, потом, всё потом, хорошо хоть мыться и бриться каждый день не переставал – положительно не умел без этого чувствовать себя человеком. Снял себе какую-то неважную однушку в столице департамента и едва отслеживал, какая там стоит мебель: безличная чужая квартира, нужная для того, чтобы в ней спать и писать книгу. За весь без малого год, который Кретьен тут прожил, он не добавил своему жилищу ничего личного, не повесил на стену ни единой картины или фотографии, не купил ни единого предмета мебели на свой вкус. Только что распятием озаботился – прибрал самое простое в магазинчике при ближайшей церкви, темное перекрестье, чтобы было на что перекреститься перед сном. Статуэтку Святой Девы из прежнего жилища на столик тоже поставил – каждый день напоминать Ей заботиться о Мари. По ночам, выскакивая на балкон глотнуть прохладного или теплого или влажного воздуха (какой сегодня месяц? А день недели какой?), он смотрел на карамельные звезды над шпилями городского центра и ощущал Бога остро, как собственную руку, как рану, как сильный ветер, и раз за разом повторял Ему – ничего не нужно, только больше не покидай. Если Ты теперь будешь со мной только в виде боли, пусть так, Ты главное – будь.

«Персеваль, или Роман о Граале» был закончен к июню – рекордная скорость для книги в сорок авторских листов. Сдав рукопись Аррасу, Кретьен впал в обычный свой пост-романный коллапс на пару месяцев – эти дни передышки перед следующим рывком всегда были полны для него послевкусием только что написанного, люди продолжали ходить по чертогам внутреннего замка, обмениваться эхом реплик, голоса их постепенно делались тише, отдалялись, и Кретьен знал, что вот-вот они умолкнут совсем. Книга вышла изнутри наружу. У женщин такое бывает с детьми – вот выходит младенец при родах, еще невероятно твой, но уже и свой собственный, и пока еще он питается от груди, но скоро и эта связь оборвется, скоро он пойдет своими ногами, а потом и вовсе своими путями, и ты не перестанешь его любить, но удержать и вернуть внутрь себя не сможешь. Кретьен на эти периоды отходняка обычно предпочитал уходить в очередное длинное паломничество – перемещение в пространстве всегда помогало ему ото всех болезней, движение отвлекало от маниакального желания ощупывать края внутренней пустоты, сродни желанию чесать заживающий шрам.
На этот раз Кретьен никуда не уехал, не ушел. Сам не знал, почему: как-то не ушлось, не уехалось. Он и так чувствовал себя пришлецом в этом городе. В самом северном департаменте страны лето было нежаркое, он подолгу бродил по центру, не испытывая острой нужды из него выбраться куда угодно в горную прохладу, засаживался на часы в малознакомые кафешки – за время писательского затворничества у него считай и не было времени осмотреть новый свой локус обитания. Здесь было много чаек – наглых, огромных, глумливо хохочущих с крыш и фонарей: близость к северному морю и наличие замечательных городских помоек созидали для них идеальное место обитания. Кретьен, в отличие от большинства местных жителей, считавших чаек разновидностью бродячих собак, только с крыльями, любил этих горлопанов. С завистливым изумлением следил, как они хохочут даже над собственной болью и голодом, как они с независимым и гордым видом роются в мусорных баках. Он хотел бы тоже быть таким. Не умел, но очень хотел. Что же, каждый может быть только собой, хорошо, когда хоть это получается, и Кретьен с тихой щекоткой надежды ожидал, когда его наконец пригласят в следующую комнату замка, а пока пил вино на набережной и думал, что сейчас может делать Мари. Книга только что вышла, мимо них с Анри это не пройдет незамеченным. Она купит ее? Откроет? Прочтет? Или сочтет это нарушением их обета больше никак и ни при каких обстоятельствах не искать друг друга? Нет ведь ничего легче, чем найти писателя, попросту прикоснувшись к… прикоснувшись…

Письмо пришло через несколько дней после сорок третьего дня рождения Кретьена, в конце июля. День рожденья он провел совершенно один – и наконец-то в отъезде, подорвавшись на пару недель в горы. По пути, да с привычными палками в руках, было легче не замечать, что в мире удивительно пусто: голоса Персеваля, его матери, его товарищей и врагов уже почти затихли, все труднее становилось вслушиваться в это далекое эхо. С умершими то же самое, думал Кретьен в пустом дортуаре паломнического приюта на изрядной высоте. Умерших сперва повсюду встречаешь, видишь в толпе, вздрагиваешь от присутствия в пустой комнате. Дрожащий свет на месте их отсутствия первое время виден очень ярко, дыра в форме утраченного человека затягивается не сразу, ткань мира заращивает ее постепенно. А потом человек просто… уходит. Далеко-высоко, утекает в устье, а ты остаешься. Сколько раз он видел Этьенета после его гибели в первую пару лет – десятки, не меньше, и в их общих местах, и там, где братик и не бывал никогда… А теперь вот не видит. Много лет не видит уже, не подскакивает при виде худого угловатого подростка с русыми волнистыми…
Середина лета, большинство отдыхает на море или хотя бы на речках-озерах каких-нибудь (на воде, на большой воде), мало кому охота в пыли и поту отмахивать под сорок километров в день, чтобы в результате припасть к могильному камню в диких горах. Кретьен нарочно выбрал самый сложный маршрут с долгими переходами вверх, вверх, а потом вниз, вниз, чтобы себя как следует загнать. День рожденья он встретил на каменной скамье у горной церквушки, запивая местным вином сандвич с колбасой и готовый салат из коробочки – и то и другое он чудом успел купить в деревенском магазинчике за пять минут до закрытия. Сделай что-нибудь, Господи, в качестве пожелания попросил он по праву именинника. Пусть что-нибудь произойдет. Персеваль пошел жить свою жизнь уже без меня, мне довольно срочно требуется что-то еще… кто-то еще, а то Ты же сам видишь, маятник уже почти остановился, батарейка садится, фонарик светит все слабее, я снова в опасности, поспеши на помощь мне. Не ради меня, ради благости Твоей. Сам меня создал – Сам и не отдавай, пожалуйста.
Светлые летние зарницы пробежали росчерком вдоль изломанного горами горизонта, Кретьен перекрестился.

Каким же чудом было, что человек в желто-оранжевой форме курьерской службы позвонил Кретьену в дверь не раньше, чем тот, скатившись наконец со своих гор (откуда придет помощь моя), после череды отельчиков и приютов проснулся наконец в собственной кровати! Собственно, от звонка в дверь и проснулся, зевая, накинул короткий летний халат, резко передумал, схватил из шкафа футболку, со спинки стула – спортивные брюки: не любил представать перед незнакомыми людьми без хоть каких-нибудь штанов. Вот теперь можно открывать – на пути к двери он пригладил волосы, собирая их резинкой. Седины в волосах за этот неполный год изрядно прибавилось, и все такой же удивительной – отдельными прядками, словно прокрашенными, а не как обычно седеют черноволосые люди: в общую туманную пегость.
Приняв письмо из рук почтового курьера, он так дрожал, что не с первого раза смог взять у того из пальцев ручку – расписаться в извещении: пальцы ходили ходуном, как у мертвецки пьяного. Наконец осилил роспись – сперва нечаянно написал «Кретьен», как для автографа, потом, густо зачеркнув, – официальное свое имя. Курьер неодобрительно щурился: некоторые целыми днями работают, а некоторые в рабочие дни просыпаются с вон какого бодунища, неудивительно, что холостяк, что в крохотной квартирке живет один. Захлопнув за курьером дверь, Кретьен сел на пол в коридоре – даже до обувницы два шага было некогда сделать – и разорвал оранжевый конверт с таким узнаваемым почерком, с таким навылет адресом на тыльной стороне.

«Здравствуй, Кретьен.
Хотела написать «любимый», потому что так и есть, но с учетом обстоятельств пока не буду этого делать. В связи с парой новостей, которые это письмо имеет целью тебе сообщить, я предполагаю, что мы с тобой можем освободить друг друга от данного нами слова не выходить на контакт. Я буду кратка, ты увидишь сейчас, почему. Новостей две, плохая и хорошая. Сам определи, какая из них какая. Мой муж Анри Труа завтра прилетит домой в запечатанном гробу, мне сообщили, что тело сильно изуродовано, но опознание было произведено на месте сослуживцами, ошибки быть не может. Личные вещи и военный жетон прилагаются. Анри стоило немалых трудов записаться в Иностранный легион в его возрасте, добиться отправки в зону военных действий в Колонии, но нужные знакомства и, разумеется, деньги помогли ему в этом. Он хотел непременно отбыть до рождения ребенка, потому и торопился. По новым документам он значился гражданином соседней державы по имени Тибо Бри, сорока двух лет, но у командиров частей хранятся полные досье на каждого с указанием, кого уведомить в случае смерти, так что по окончании своей короткой второй жизни мой муж вынужденно вернулся к первой. Ребенка он увидеть так и не успел.
Собственно, вот и вторая новость. Наш с тобой сын родился месяц назад. Прости, его зовут не Этьен, а Тибо, – в честь отца Анри: я надеялась, что это поможет ему по возвращении примириться с ситуацией и относиться к мальчику лучше. Впрочем, у Тибо всегда остается возможность принять еще одно имя в день конфирмации, если он захочет. Наш сын чувствует себя хорошо, крепышом его не назвать, но в целом он здоров, совершенно нормальный ребенок, хотя и маленький, 3,5 килограмма при рождении, фото прилагаю. Я решила, что ты – вне зависимости от прочих наших решений – должен об этом знать. Теперь, когда моего любимого мужа и твоего старого друга больше нет в живых, это кажется мне единственно верным поступком.
Я глубоко скорблю об утрате. Отпевание состоится 25 июля в коллегиальном храме святого Стефана, похороны – на кладбище Сент-Этьен, в семейном склепе. Если захочешь приехать и проводить Анри, это меня невероятно поддержит. Если не захочешь – я это пойму.
И последнее: хочу тебя заверить, что я была верна нашему обету и не искала новостей о тебе, не следила за твоей жизнью. Но выход твоей новой книги не прошел для меня незамеченным, а когда вчерашние вести нашли меня, я просто сделала звонок Аррасу. Узнав о случившемся, он без раздумий тебя выдал: вот они, привилегии положения новоиспеченной вдовы, можно вертеть кем угодно, даже старыми конкурентами, все тебе сочувствуют и делают, что ты просишь. Будь добр, отзвонись и оповести меня, будешь ли ты присутствовать на церемонии, чтобы я успела морально подготовиться к любому из вариантов. Если я не возьму трубку – скорее всего, так и случится, сейчас слишком много всего навалилось сразу – оставь голосовое сообщение или позвони Виллардуэну, он мне передаст.

С любовью и молитвой –
Мари.»

Сын. Почему он никогда не сомневался, что если родится ребенок, это непременно будет мальчик? Даже не обдумывал версии с дочкой… Наверное, потому, что накрепко и с самого начала проецировал этого ребенка на себя самого, этого бастарда, сына бастарда, этого малыша, обреченного на попреки отца… мужа матери, на косые взгляды, может быть, на затрещины, от которых в голове ударяет тяжелый колокол… Нет, Анри-старший, Анри Щедрый, Анри Благородный никогда не поднял бы руки на ребенка… как и на женщину. Единственный, кого он мог себе позволить ударить – да так крепко, даже и до смерти ударить недрогнувшей рукой, кулаком в сердце, чтобы хоть как-то все это прекратить, – это себя самого.
Часто дыша, Кретьен вглядывался в личико на квадрате «Полароида» – мягкий нос, глаза этого невнятного, то ли густо-синего, то ли светлого цвета, который бывает только у совсем маленьких младенцев – человеческих ли, собачьих, кошачьих… На голове темный пушок. Еще непонятно, черный или каштановый. Правая ручка стиснута в кулак карикатурным жестом времен Сопротивления – «Сим победим». Личико почему-то невероятно грустное – откуда младенцы берут такие скорбные выражения лиц, еще и морщинки эти, Господи правый, «Куда вы меня забросили, что это за мир такой, мне в нем точно не будет больно?» Мать рассказывала Кретьену – тогда еще Алену – что когда он сам явился в мир, первый крик его был криком радости, первым выражением на лице – не грусть, а считай что улыбка… Придумала, наверное. Дети ведь не сразу научаются улыбаться. И его собственный сын – его живой ребенок, плоть от плоти – явился в мир с выражением мировой печали, несовершенный ведь мир-то, а вдруг не получится быть в нем счастливым? Вдруг будут обижать, не будут любить…
– Тибо, сыночек, – прошептал молодой отец сорока трех лет от роду, прижимая кусочек глянцевой бумаги к сухому, как пергамент, лбу. – Тибодо, тебя будут любить, будут очень-очень. Я тебе обещаю, я тебе клянусь. Все у нас будет хорошо.

Тем их последним Рождеством, проведенным в компании мамы и брата, Кретьен здорово разволновался о будущем Этьенета. Знай он, что у Этьенета никакого будущего не будет – смешно сказать, и не волновался бы. А так весьма католический юноша, отгрохавший на входе в свой внутренний замок отличного кумира из собственного кривого целомудрия, всерьез тревожился о том, что у его брата, похоже, неправильная любовная ориентация. Поджав под себя ноги, Этьенчик сидел на братской кровати, сытый и слегка захмелевший от сидра, распитого Святой Ночью в честь Младенца Иисуса, и рассказывал с туманными глазами, какой же у него замечательный новый друг.
– Марсель еще и очень ловкий, сильный, – восхищенно повествовал он, хлопая пшеничными своими ресницами. – Он нашу реку однажды на спор переплыл, представляешь? В самом широком месте, и принес камень с того берега как знак, что он победил, и этот камень, между прочим, вот он! Я его выменял на ножичек, который ты мне тогда подарил, и ни капли не жалею! – Этьен с гордостью продемонстрировал брату темный голыш, самый обычный, с перепелиное яйцо размером. – А еще Марсель за меня заступился, когда ко мне опять примотались ну ты знаешь кто, из параллельного класса. Так им и сказал: это мой дружок, отвалите от него, а то со мной будете иметь дело…
– Да ты прямо влюбился по уши в этого своего Марселя, – хмыкнул Кретьен, слушавший братикову болтовню снисходительно, закинув руки за голову. Ему сегодня изрядно поклевала мозги родная мать, он уже спал и видел, как окажется наконец в поезде, уносящем его из этого болота к его настоящей жизни, к новообретенным друзьям, к студенческой голодной воле. Одна польза от каникул – хоть отъесться немножко: после клошарских макарошек и редких радостей студенческой столовой мамина стряпня казалась ему сплошь деликатесами.
Этьенет на слове «влюбился» так покраснел, что Кретьен и правда встревожился.
– И вовсе нет, – пробормотал тот, крутя камешек в пальцах. – Чего сразу влюбился-то? Просто он, ну, как-то лучше всех, вот и хочется с ним рядом быть всегда…
– Так-таки всех? Лучше даже и меня, твоего родного брата?
– Ты – это совсем другое, – Этьенет, похоже, и сам запутался. – Будь я девчонкой, я бы, может, и правда влюбился, а так зачем говорить глупости? Он мой лучший друг, вот и все, и не смей меня дразнить.
– Ты ведь не из тех парней, которым нравятся другие парни взамен девушек, а, Этьенет? – полушутя спросил Ален, отвешивая брату дружеский тычок в бок. Братца его и так многие считали странненьким, не от мира сего, вроде как дурачком, и только этого еще не хватало…
– Да ну тебя, – Этьенет, растерянный и резко погрустневший, спрыгнул с кровати-чердака на Кретьенов стол, а оттуда – на пол. – Ничего тебе не расскажешь важного. Пойду я спать, раз ты только… издеваешься, когда я тебе про что-то настоящее говорю…
– Да погоди, ты что, всерьез обиделся? – старший было дернулся удержать младшего, но тот уже утопал к себе, надутый и красноухий, и Ален не стал его преследовать – слишком устал. Хочет дуться – Бога ради, пускай дуется. А вот хорошенькая будет история, если его брат и правда окажется «из этих»… Тем больше причин как только, так сразу увезти его в столицу. Вырвать его из плохой компании этого подозрительного Марселя – раз, спасти от возможных насмешек и обид – два. В маленьком городе ведь затравят, если узнают… Вот не было печали, еще и об этом надо волноваться. Неужели нельзя им всем просто быть… в порядке, сделать Кретьену такое одолжение, нормально обходиться без него?!.. У всех ребят из его компании обычная студенческая жизнь, gaudeamus igitur, iuvenes dum sumus, только у него, Кретьена – семеро (двое) по лавкам и постоянное попечение, где бы перехватить, чтобы есть не так хотелось…

Этот самый Марсель, действительно красивый и в меру мускулистый пятнадцатилетний смуглый брюнетик, на двойных похоронах тыркался туда-сюда между группками скорбящих. И, шмыгая носом, повторял всем, кто готов был его слушать, что нет, он не подговаривал Этьена переплывать эту чертову реку, наоборот, говорил ему – не вздумай, ты не справишься, там такое течение, я пробовал, я знаю, там чертов «котел», ты же не спортсмен какой-нибудь… Нет, тот сам, по своей дурацкой воле, зачем-то вознамерился принести Марселю этот дурацкий камень, с того берега камень, как будто мне нужен был этот камень, я говорил ему – да плевать, да брось ты, Этьен, ну что же он такой дурак, я же ему говорил…
Кретьен тогда совершил первый из своих крупных рыцарских подвигов: не разбил этому идиоту смазливую физиономию. Друзья удержали, в буквальном смысле слова удержали за руки. Они во всех смыслах удержали его тогда.
А где они сейчас? Сэр Гавэйн, бедный самоубийца, будем надеяться, в Чистилище мотает недомотанный на Земле срок, а сэр Тристан после неприятного венерического заболевания, выдернувшего его из студенческой жизни в год бакалавриата, остепенился, женился и забросил юношеские сумасбродства, в число которых входила и их рыцарская дружба. Хорошо хоть, жив остался. Не всем, кто в своей жизни связался с Кретьеном узами дружбы – или иными узами – так повезло…
Слишком много понадобилось времени, чтобы осознать мамину правоту – вся его писанина и впрямь не стоила Этьеновой ресницы. Но писанина вот она, две полки занимает, если собрать воедино, а Этьена с его ресницами и всем прочим запечатали в виде спокойного праха для Пепельной Среды в маленькую коробочку, а коробочку – в ячейку в стене, а стена – на городском кладбище, а кладбище – в далеком маленьком ни за чем Богу не сдавшемся городе, а в утке – яйцо, а в яйце – игла, а в игле – твоя, Кретьен, неминуемая смерть. Успей спасти хоть кого-нибудь, пока яйцо не разбили, спасатель хренов.

Анри мертв, бесповоротно мертв, его игла сломалась. Вернее, ее сломали, Кретьен разбил то яйцо, а неведомые сарацины из колонии доломали иглу. Сколько бы ангелов Господних ни помещалось на ее конце, один из них оказался Азраилом. А у Кретьена есть сын. Настоящий живой сын по имени Тибо, которому исполнился месяц. Что же, злосчастный Персеваль, и этого предашь?
Мужчина, муж. Женщина, жена. Ребенок, их сын. Если до смерти Анри были хоть какие-то варианты действий, казавшихся правильными и искупительными, были разные способы сделать себе больно, то теперь вариант остался только один. И Кретьен, испытывая от стыда желание тупым ножом (тупым – чтобы больнее, чтобы прочувствовать как следует) разрезать себе руки, бросился по лестнице вниз, забыв о лифте, полетел вниз на крыльях позорнейшей радости, что он очень скоро увидит лицо Мари. Живое лицо своей живой… жены. Позорнейшей радости, что теперь просто нет другого выхода. При этом слезы уже кипели в углах глаз, слезы позорнейшего горя по другу, которого – Кретьен даже не сомневался – они с Мари осторожно, отложенно, дистанционно убили чужими руками. Идеальное убийство, как ни просись, в тюрьму за него не попадешь, разве что в тюрьму Чистилища, и там уж точно – в одиночную камеру.
Позвонить можно и с дороги, нет сил сейчас, если он просто услышит ее голос – не сможет сидеть за рулем и влетит-таки в свое давно намоленное ДТП ровно тогда, когда ни в коем случае нельзя умирать.
Ведь наши молитвы слышит не только Бог.
Так, стоп, нет, надо вернуться, взять бумажник, шляпу, какую-нибудь черную одежду. Черную, он ведь едет на похороны, на похоронах всегда носят черное.

+

Всю мессу Кретьен считай и не видел лиц присутствующих – мешали слезы. Гроб казался таким маленьким – не верилось, что туда мог поместиться целый Анри. Анри-младший, совершенно замороженный, отворачивающий лицо… Мари с покрытой головой, в траурной вуали, словно и вовсе без лица… Ее мать Альенор в черном крепе – единственная, кто подошел дружески поприветствовать Кретьена, легонько пожать ему пальцы своей сухой сильной ручкой в черных кружевных митенках: она сочувствовала дочери, понимала ее как никто и, признаться, считала их с Кретьеном любовниками давным-давно, с тех пор, когда им еще и в голову не приходило хотя бы поцеловаться. Почетные гости из кругов литературы и искусства – вон маркиз Монферрат с пожилым отцом пожаловали, заняли центральную лавку с положенными длинными выражениями лиц. Писатели. Журналисты. Столько знакомых лиц из прежнего Кретьенова мира. Поражало отсутствие в этом собрании самого Анри-старшего, такого тут уместного, с его пшеничной бородой, гулким голосом, широким львиным лицом, на мессе всегда серьезным, сосредоточенным – почему Анри не пришел? Уж не заболел ли? В честь чего на мессе сегодня столько народа – какой-то праздник, не просто память апостола Иакова, и как Анри мог пропустить такую важную праздничную дату?.. Поминутно сморкаясь в бумажный платок и вытирая глаза, Кретьен все же заляпал слезами листочек с текстом, который ему на входе выдал чернокостюмный распорядитель.
Мари к нему не подошла – она рука об руку с сыном занимала одну из передних скамей. Кретьен сквозь линзы постоянно прибывавших слез видел ее идеально прямую спину, черную вуаль, скрывавшую бронзовые волосы. В черном-черном доме епископ в черном-черном орнате служит в черный-черный день черному-черному собранию… Анри, друг мой, причем тут ты, какое отношение к тебе имеет этот деревянный ящик, на который я недавно положил ладонь, чтобы убедиться в его реальности?.. Не убедился. Это по тебе звонил колокол мерным сзывающим звоном, пока мы черным ручейком вливались в двери храма? Или по кому?..

На кладбище после отпевания и крематория Кретьен наконец сумел приблизиться к своей… к Мари. Полузнакомые расступались, смотрели жадно; он узнал пару журналистов, которые хищно принюхивались к воздуху, чуя вероятность интересных заголовков. «Веселая вдова: предложение руки и сердца на похоронах»! «Как говорится, не было бы счастья…» Это все будет, будет, но, во-первых, потом, а во-вторых – плевать. Ничего другого-то не осталось.
Стоявшая у входа в склеп Мари впервые за нынешний день взглянула на Кретьена. Откинула вуаль, открывая сухие, яркие, обведенные тенью глаза. Господи, как она осунулась, лицо совсем худое, без макияжа такое бледное… Кретьен взял ее за бесчувственную руку – и она стиснула его пальцы с такой силой, что даже сделала больно.
О чем тут долго говорить. Они слишком хорошо понимали друг друга – единожды друг друга познав, теперь уже насовсем знали – чтобы нуждаться в лишних словах о вине, о выборе, о вечном непрощении.
– Ты ведь выйдешь за меня?
Даже это произносить вслух было не обязательно.
– Да, конечно, – так же тихо и бесстрастно отозвалась Мари с кивком ресниц. – Через год. Прости.
– Да, конечно. Через год. Мы проведем этот год вместе? С Тибо.
– Да, конечно.
– Когда я могу прийти?
– Завтра. Я должна поговорить с сыном, и…
Анри-младший, до того демонстративно не замечавший Кретьена, был уже тут как тут, и по его белому от ярости лицу Кретьен успел подумать, что мальчик сейчас его ударит – а также решить, что не будет защищаться. Как не защищался от его отца. Однако Анри ударил иначе, и не его, а свою мать, словами ударил, мазнув по Кретьену взглядом – гигантским усилием пытаясь превратить его в пустое место хотя бы в своих глазах.
– Мама, скажи, пожалуйста. Этот… негодяй теперь сможет переступить порог нашего дома?
– Анри, – Мари разжала пальцы, рука Кретьена бессильно повисла в воздухе. – Послушай, пожалуйста, сейчас не время и не место…
– Мама, я жду ответа, да или нет. Это очень простой ответ, он не займет много твоего драгоценного времени.
– Анри, я собиралась с тобой серьезно поговорить дома и вечером. Прошу тебя…
– Да или нет?
Мари оглянулась на лисьи жадные лица, стянувшиеся ближе: круг Лучших Людей Столицы словно сузился, каждый сделал по четверти шажка к эпицентру. Красота какая, скандал на кладбище. Кретьен на миг прикрыл глаза, потом, взглядом спросив у Мари разрешения и получив его, отступил на несколько шагов, в сторону, еще в сторону, к холодной стене, за высокий белый склеп – огромный, как целая часовня, над входом – «Здесь ожидают воскресения члены семьей Труа и Блуа», дождемся – поговорим. Было у одной женщины два мужа… «Итак, в воскресении которого из них будет она женою»? Но в воскресении, сказано, не женятся и не выходят замуж, пребывают как ангелы Божии на небесах…9 Интересно, Ангелы Божии могут бить друг друга по мордам, то есть, извините, по ликам? Судя по иконографии Архангела Михаила, очень даже могут.
Кретьен привалился затылком к холодному мрамору – даже в жаркий день камень с теневой стороны оставался ледяным – а потом сполз по гладкой стене, пачкая брюки о кладбищенский мох, уселся прямо на землю. И слушал, безвыходно слушал, как по ту сторону склепа срывает голос мальчик Анри, кричит о военной академии, об отце, о не-смей-никогда, и бабушка Альенор вмешивается командно-увещевающим тоном, и что-то тихо пытается вставить Мари… Если бы можно было сию минуту спасти ее отсюда. Но нельзя. Кретьену вообще нельзя доверять никого спасать: непременно загубит. Он умеет заниматься спасением только на водах, и то это его умение ему ни разу не пригодилось.
Послушайте притчу, добрые люди, было у некоей женщины два мужа, так сказать, родной и приемный, пришлось ей выбрать одного. Было у нее и два сына… неужели и тут придется выбирать?.. Как-то все расплывается, словно тогда после удара, трудно сфокусировать голову, поймать за хвост единственно верный путь восприятия происходящего…
Разбудил его в хреновую реальность щелчок фотоаппарата – и Кретьен, резко вскинувшись, успел увидеть исчезающую на стеной склепа лисью морду журналиста. Гордись, тварь, тебе повезло сделать удачный кадр «Терзания героя-любовника», только Мари, Бога ради, не снимай, потому что тогда я тебя убью.

+

Следующей ночью они с Мари лежали обнявшись в узковатой для двоих постели и даже не пытались заниматься любовью. Просто тесно прижимались друг к другу, как дети в корнях дерева, заблудившиеся в лесу, дети в ожидании рассвета. Легли в няниной комнате – няню Мари по просьбе Кретьена отослала на эту ночь: он обещал, что сам будет, если что, кормить проснувшегося малыша из бутылочки. В супружескую кровать, помнившую тепло крупного тела Анри, Кретьен ложиться наотрез отказался – сказал, что они неминуемо окажутся там втроем, а этого он просто не вынесет, да и Анри не вынесет, он еще слишком близко, ему будет слишком больно. Мы немедленно купим новую кровать, решительно сказала Мари, и вообще поменяем всю обстановку и в спальне, и в кабинете, можем себе позволить, так будет проще, так будет правильно. А вот переезжать ни за что не будем, еще чего, я люблю этот город и этот дом, и вообще если уехать – получится, что мы сбежали от слухов, от несчастных этих сплетников, что мы стыдимся друг друга и нашего брака, да пусть их хоть изойдут ядом – мы будем держать головы высоко.
Я честно старалась, сказала Мари, когда они только что легли, уложив малыша, и еще не знали, как друг к другу прикоснуться после всего, что случилось. Ты ведь веришь мне? Изо всех людей на свете ты-то должен мне верить, должен знать, что я старалась. Я честно верила, что мы сможем… что я смогу. Что мы, как пишут в романах, спустим пар, сбросим напряжение, перестанем все время думать, как оно могло бы быть, не дадим влюбленности свести нас с ума, просто занявшись любовью… А потом пар выйдет, нас попустит, и мы сможем продолжать почти обычную жизнь. Покаемся и понесем дальше свои бремена, у кого уж какие. Я правда думала, что это возможно. В самом деле не знала, что все это так… смертельно и нерушимо. Веришь?
– Конечно, верю, – сказал в темноте Кретьен и приблизился к ней на дюйм, просто чтобы ощутить плечом ее кожу. – Хотя я сам даже и не обольщался. Я сразу точно знал, что это обеты, что они на всю жизнь, что два взаимоисключающих обета будут очень сильно нас потом мучить… просто не мог не быть с тобой, не мог и все.
– Я старалась быть с Анри, – мучительно прошептала Мари, тоже делая движение навстречу. – Я приняла решение, я собиралась ему следовать, я честно была намерена оставаться его женой, и днями, и ночами тоже. Только он больше… ничего уже не мог со мной делать. Так что, видишь, можно сказать, что после тебя у меня никого не было. Несколько раз пробовали – и всегда не могли даже начать, он говорил, что от меня пахнет тобой, он уходил спать в кабинет на диван, не желал ко мне лишний раз прикасаться. Он научился жутко скрипеть по ночам зубами, сжимал во сне кулаки, стонал, я сама была рада, что мы спим теперь в разных кроватях – с ним рядом делалось слишком страшно… за него страшно. Но это он имел, имеет право нас судить, он и Бог, и еще Анри, а все эти подлые болтуны – не имеют, и мы будем жить так, будто их и не существует.
Сплетни утихнут, согласился с ней Кретьен, вчера уже насладившийся собственной фотографией в желтой газетенке и предугаданным заголовком – «Веселая вдова, или Предложение на похоронах». Хорошо, кстати, получился, всегда был фотогеничен – с запрокинутым лицом у стены склепа, профиль на фоне могильного мрамора, шляпа на коленях, словно нарочно позировал. (Дар это или проклятие – все время нечаянно выглядеть так, будто выделываешься? Этим вопросом Кретьен задавался еще с подросткового возраста, когда он нечаянно отрастил длинные волосы, потому что сперва не было лишних денег на парикмахерскую, да ни на что их не было лишних после смерти отца… А потом оказалось удобно завязывать волосы в хвост, но учителям все это не мешало именовать его стилягой и открыто не одобрять «слишком много уделяющих внимание своей внешности некоторых учеников, которые опаздывают на занятия, потому что тратят утреннее время на поливание себя одеколоном». Знали б они, что Кретьен попросту снова проспал из-за вчерашней конюшенной усталости, что одеколоном политься было жизненно необходимо, потому что одежда пахла конским навозом, а сменная пара брюк не успела высохнуть после стирки, а третьих штанов попросту нету…) Болтунам скоро надоест, найдут себе новую жертву, не вечно же наше белье полоскать, сказал Кретьен уверенно. Кто-нибудь помоложе и познаменитее нас разведется, или, наоборот, пожилая певица выскочит замуж за юного башмачника – и про нас попросту забудут.
Мама тоже так говорит, согласилась Мари, которая уже лежала, уткнувшись лбом ему в плечо. Она-то знает, она это переживала сама, и даже не раз. И ее роман с Вентадорном, и ее второй брак как только ни полоскали, а она и бровью не вела. Мне бы такую выдержку…
В детской кроватке тихо сопел Тибо-Тибодо, крошечная креветочка, и это был такой теплый, умиротворяющий звук, совершенно противоположный смерти, что слезы на глаза наворачивались.
– Господи, он дышит, – прошептал Кретьен, заставляя себя оставаться в постели, не вставать в десятый раз посмотреть на спящего малыша. – Наш сын дышит.
– Конечно, он дышит, – отозвалась ему в плечо Мари. – Он же живой ребенок, живые люди обычно дышат, это… нормально, милый. Ты меня простишь?
– Я знаю, что ты бы не сказала мне о нашем сыне никогда, – без объяснений понимая, за что она просит прощения, отозвался ее мужчина. – Если бы Анри был жив, ты бы не сказала мне. Да, я понимаю, почему. Ради Тибо же. Да, я не… обижаюсь. Все хорошо. Просто больно, но тут уж без этого никак. Во всем нашем браке без этого… никак. Хорошо, что он все равно есть. В смысле брак. И сын.
Мари тихо, часто задышала тоже, этим доказывая, что и она – живой человек, в чем Кретьен и не сомневался.
– Только комнату Анри не будем трогать, там все должно остаться как было, – сказал Кретьен. – Когда мальчик вернется, он застанет все на своих местах. Так будет правильно.
– Вот глубоко не уверена я, что он вернется, – горько вздохнула Мари. – Ты просто не слышал всего, что он мне наговорил. У него и правда серьезные намерения. Мама считает, что постепенно он попустится, но…
– Вернется. Я даже не сомневаюсь. Просто не сразу, может быть, и очень сильно не сразу…
– Ты плохо знаешь его характер. Он очень… категоричный. И очень любил отца, куда больше, чем меня, всегда был папиным сыном. И еще не умеет прощать.
– Жизнь научит его, она всех научает, когда делает их самих нуждающимися в прощении… поверь мне, я знаю, – Кретьен слегка передернулся. – И я как раз хорошо знаю его характер, я ведь читал и правил все его школьные эссе. Человек закрытый, вроде него, лучше всего раскрывается в том, что он пишет, и притом пишет не о себе. Ему очень важно знать, как правильно, и поступать именно так, а это верный путь к тому, чтобы… сильно накосячить и узнать о прощении много нового. С изнаночной стороны.
– Ты точно говоришь сейчас об Анри, а не о себе?
– Обо всех, любимая, обо всех нас, – Кретьен рассеянно гладил ее волосы, думая, сколько еще месяцев ему придется пить купленные вчера таблетки, чтобы отучиться при каждом скрипе двери, при каждом гудке коммутатора вздрагивать, оглядываться, ожидая Анри-старшего с его запахом, с его голосом, с его навеки постаревшим лицом. – Ты просто поверь мне, что Анри вернется. Не знаю когда. Но он это сделает. И ты будешь рада ему, а он тебе.
Мари, уверенная, что он говорит это единственно ради ее утешения, не стала ему мешать ее утешать.

+

Никого и никогда – даже Мари, сердце сердца его – Кретьен не любил так, как своего ребенка. Так сильно, что от этого даже было больно. Сына своего единородного, Тибо-Тибодо. Он влюбился в него с первого взгляда, ревновал его к няне (которую изо всех сил старался оттереть подальше и все делать сам), испытывал короткую остановку сердца, когда Тибо раскашливался или начинал плакать. Мари, родившая старшего сына в том возрасте, когда еще не хочется никаких детей, а хочется путешествий, приключений и романтики, дивилась на своего второго мужа, как на инопланетянина или псиглавца. Сама она была больше женой, нежели матерью – и более, чем и женой, и матерью, она была человеком долга. Из этого самого долга она родила в свое время Анри и отлично помнила свои двадцатилетние несладкие мысли, когда в дорогой клинике ей принесли уже обмытого, уже обихоженного здорового мальчика, крепкого, красивого, родившегося скорее с сердитым, нежели с печальным, как у большинства младенцев, личиком. Ну вот, помнится, подумала она, прикладывая его к груди: ну вот и кончилась моя свободная жизнь. Теперь все, что будет со мной происходить, придется соизмерять с этим человечком, которого мне для заботы и попечения выдали Бог и муж. А я больше уже просто так не погуляю. Не полетаю. Не попрыгаю. Не поплаваю. Прощай, юность, здравствуй, зрелый возраст. Ну, если Бог так рассудил, ecce ancilla Domini.
Знала бы она, что настоящая юность еще впереди – десять дней совершенно безумной, безрассудной юности, океана, невероятного секса в самых дурацких местах, что есть еще для Мари кусок свободы, маленький, но свой…
А Тибо она родила потому, что тот завелся у нее внутри. Без ее воли, в отличие от Анри, без ее согласия завелся. Нет, она не была рада, по правде сказать, она была в ужасе, понимая, что ее и без того расшатанный брак с рождением бастарда непременно развалится, что ей придется разорваться на части, чтобы скрепить разрушаемое, но и это знание не давало ей права убивать живое существо. Что же, опять-таки, видно, Бог так рассудил. По всем этим поводам она заранее чувствовала вину перед малышом, который не был виноват, что его зачали. Главным чувством ее по отношению к этому ребенку еще до его рождения была именно острая вина. А у Кретьена…
У Кретьена, который неожиданно для себя заделался отцом в возрасте, когда многие уже становятся молодыми дедами, положительно срывало крышу от осознания, что у него есть сын. Плоть от плоти, кровь от крови, человеческое существо, рожденное их с Мари любовью, и притом совершенно самостоятельное, свой собственный человек, свободная душа Божья, которая что-то думает, чувствует, кого-то будет любить… Этот мальчик словно бы становился оправданием их греха, их побега, их краденого счастья. Вот зачем все это было возможным: чтобы Бог привел в мир одного конкретного живого человека, для рождения которого было необходимо соединиться именно этим мужчине и женщине. Тибо, в сущности, вполне обычный заморыш ничем не примечательной внешности, казался его отцу необыкновенным красавцем, Божьим чудом, совершенным творением. Малыш уродился не в классическую красавицу мать, не в яркого отца, а в своего никогда не виденного дядюшку Этьенета – с той только разницей, что брюнет, а не пшенично-светлый – и это добавляло Кретьену острой нежности к своему потомку.
Год траура до заключения церковного брака они с Мари жили без причастия, и Кретьен утолял жажду таинства кормлением младенца – парадоксальным образом молоко матери из бутылочки в руках отца казалось ему подобным Евхаристии священнодействием, когда трое оказывались единым организмом, а плотская еда делалась предметом духовным. Секрет о цене, которой за это было заплачено, ему недолго удавалось сохранять: он все же признался Мари в тот день, когда они обсуждали переоборудование кабинета. Мари считала, что его стоило бы превратить в рабочее пространство для Кретьена; с тяжелым сердцем тот признался, что вряд ли когда-либо в жизни ему таковое понадобится.
– То есть как – ты больше не сможешь писать книги? – Мари пораженно вскинула брови, со стуком положила вилку и нож – обсуждение шло за ужином. – В этом же весь ты, это же самое…
– Самое – это теперь вы, моя семья, – объяснил Кретьен, пытаясь храбро улыбаться. – В самое черное время Бог дал мне «Персеваля», чтобы я тогда не умер, но теперь мы можем быть вместе, и мой замок опять закрылся для меня. Не знаю, надолго ли, но есть подозрение, что и насовсем.
– Какой ужас, – Мари почувствовала прилив слезной горечи, быстро сглотнула. – Это же как… как ампутация, наверное. Огромной части себя… Милый, мне так жаль…
– Ничего, родная, это не страшно. Я к этому готов, я знал, на что шел и что выбираю. У меня теперь есть самая главная книга под названием «Тибо», и я буду ее писать всю свою жизнь. А чтобы прокормить семейство, мне хватит зарплаты твоего личного ассистента, если ты, конечно, сделаешь мне такое деловое предложение… Ты же знаешь, я с опытом работы. Многолетним.

Мари, разумеется, предложение сделала.

+

Родник – штука упрямая: как ни заваливай его камнями, ни погребай под спудом земли, он проторит новое русло, найдет другое отверстие, рано или поздно победит немоту. Это случилось лет через пять тишины – когда Мари, поздним вечером лежа в постели, ждала своего мужа и никак не могла его дождаться. Он по обыкновению их семьи ушел укладывать и усыплять Тибо и что-то накрепко застрял, так что Мари сама уже начала засыпать. А она-то рассчитывала перед сном еще поговорить, позаниматься любовью… Может, он и сам задремал там, усыпляя малыша, усыпил заодно и себя? Так ведь уже случалось, он сам говорил, что засыпающие дети – необыкновенно сильное снотворное… Мари поднялась, накинула шелковый халат на светлое, стройное тело, почти не изменившееся после родов, и тихо пошла проверять, что творится в детской. Ожидая застать мужа дремлющим в кресле у кровати малыша, она наткнулась на совсем иную картину: кроме ночника в виде кораблика – наследство от старшего брата – горел экран ноутбука, в его синем свете лицо Кретьена казалось безумным, как у сумасшедшего ученого из фильма ужасов. Он вскинул на Мари расширенные глаза, словно бы не сразу ее узнавая, потом быстро сохранил файл, захлопнул машинку и встал. На цыпочках оба родителя вышли из комнаты, прикрыв дверь, шепотом заговорили.
– Прости, родная, что заставил ждать… Немножко выпал из времени. Извини.
– С тобой что-то не так? – уже при ярком коридорном свете Мари вгляделась в его лицо – оно действительно было странным, одновременно собранным и рассеянным, как у человека, получившего очень важную новость. Только непонятно – плохую или хорошую.
– Нет, наоборот, со мной… Все так. Кажется, в кои веки со мной все просто на редкость так, родная. Очень давно со мной все не было настолько так.
Мари с разгорающимся осознанием посмотрела на ноутбук в его руках, сонливость прыжком ее оставила.
– Ты хочешь сказать, что работал над текстом?
– Похоже на то, родная, очень похоже на то.
– Это роман? – Мари от радости чуть не подскочила на месте, как ребенок. – Ты начал новый роман? Замок вернулся?
– Скорее повесть, причем, понимаешь, детская, – слегка смущаясь ее радости, Кретьен теребил пуговицу на рубашке. – Я… я же рассказываю Тибо всякие сказочки на ночь, и чужие, и сам немного придумываю, на его возраст… И вот оно начало неожиданно перерастать во что-то большее. Во что-то настоящее. Как мне кажется. Дай Бог. Увидим.
Мари обхватила его вместе с ноутбуком, уткнулась лицом ему в грудь.
– Как же я счастлива, милый. Я же и не верила. Ты меня так убеждал, что ты больше не писатель, но я все равно не убеждалась, я же знаю, что это в тебе есть, оно часть тебя, этот твой замок, от него никуда не денешься! Его жители могли заснуть от колдовства, как в сказке, заснуть даже и на годы, но не умереть, и я ждала, что рано или поздно они проснутся…
– Я покажу тебе, когда закончу хотя бы тот кусок, который сейчас… работает, – обещал ей муж, напитываясь ее благодарной уверенностью. – Пойдем скорее спать, ты меня так долго ждала, а я, свинья последняя, забрался в свою писанину и пропал для общества…
– Вот не надо мне… вот этого, – Мари отстранилась, чтобы заглянуть ему в лицо. – Сколько лет я тебя знаю? За последнее время слегка отвыкла, но не забыла! У тебя идет текст, так? Вот прямо сейчас у тебя внутри едет этот танк, и все, что не он, тебе ни на грош не сдалось. Иди пиши, приходи, как отпустит, я отлично усну и без твоей колыбельной.
– А как же, м-м, супружеский долг, и…
– И без супружеского долга прямо сейчас я тоже не умру, – отрезала Мари, нарочно отпихивая его от себя. – Исполнишь его с утра, или там после обеда, или вместо, или во время! Иди пиши немедленно, и пока не выпишешься, не смей переступать порог спальни, я тебя выставлю.
– Слушаю и повинуюсь, моя госпожа. Я тогда в гостиной пока посижу, наверное, часик, а потом…
– Сиди хоть в гостиной, хоть в кухне, хоть в ванной, только работай наконец. Ты для этого создан. А не только для того, чтобы быть… секретарем, любовником и нянькой. Бог такой инструмент тебе выдал, а ты его на годы закопал и розочки посадил на могилке, давай уже, отрабатывай.
– Добрый и верный раб, иди откапывай, что закопал?
– Именно! Только, прошу тебя, скажи мне одно, а остальное потом: это Логрис? Это сказки для маленьких детей Логриса, которые оркнейцам читала Моргауза, а Галахаду – Элейна?
– Это немножко другое, – смутился Кретьен, вспоминая восторг делиться с Мари происходящим в сияющем окошке в режиме реального времени. – Другой немножко мир… Не такой… пафосный. Был один храбрый и добрый мальчик, который любил везде лазать и всюду совать свой нос. Звали его Тибо, и это совпадение необходимо считать случайным, я настаиваю. И голова у него была русая, а не черная, и лет ему было целых десять, и вообще это совсем-совсем другой парень, честное слово. И вот однажды так вышло, что он на лето оказался в доме своего родственника, старого чудака, и со скуки решил облазить этот древний деревенский дом с чердака до подвала. И совершенно неожиданно в чердачной каморке обнаружился проход в совсем, совсем другой мир, так что Тибо резко стало не до скуки! Тем более что в том мире дела шли неладно, его требовалось срочно спасать от… Все, стоп, ты лучше наутро почитаешь, а то тебе будет неинтересно.
Мари промокнула глаза рукавом халата – непонятно почему подступили слезы. Это как долго-долго ждать у дверей больничной палаты, пока наконец к тебе навстречу не выйдет он – живой, здоровый, кость отлично срослась, костыли больше не нужны, гипс сняли.
– Всё. Иди. Работай. Я кому сказала.

+

Первый том «Сказок для Тибо» вышел в издательстве Мари Труа уже следующим летом. Второкурсник с отделения сравнительной лингвистики Онфруа Торон, который пока не встретил любовь своей жизни и не испытывал желания обзаводиться семьей, еще, конечно же, не мог быть благодарным Кретьену за книги, на которых предстояло расти его детям. Скорее испытал легкое грустное удивление, что любимый романист взял да и перековался в сказочника, однако книгу все равно купил – и неожиданно для себя получил от нее немалое удовольствие. Детская-то детская, а и взрослому вполне интересно, подождем продолжения, наверняка и стиль сказок, и сюжеты будут взрослеть вместе с героем – храбрым мальчиком, умеющим понимать язык зверей и видеть призраков.
Ровесник Торона, юноша по имени Анри Труа, второкурсник Военной академии, совершенно не интересовался творческими достижениями своего, так сказать, отчима – и книг его с тринадцати лет больше не открывал, ни новых, ни старых. Новости о нем Мари первое время, до его поступления в Академию, получала от матери: та довольно часто звонила ей, пока Анри был в лицее, и держала в курсе сыновних дел. Мари знала, как обстоят дела с его здоровьем, с учебой (превосходно дела обстояли, к слову сказать, кроме школьных нареканий за поведение). Кретьен помнил тот осенний день, когда он вернулся с прогулки с двухлетним сыном – Тибодо, радостно болбоча, катал по аллеям парка колесико на палке, гонял голубей и решительно отказывался возвращаться домой. Какие дети все-таки простые и святые по умолчанию: вот ты наследник огромного состояния, а величайшие твои сокровища – это несчастное деревянное раскрашенное колесико, которое ты едва ли в постель с собой не кладешь, так возлюбил его непонятно за что, и горсть каштанов, собственноручно набранных среди шуршучей опавшей листвы. Находку очередного каштана Тибодо сопровождал таким счастливым смехом, что его отец, покорно складывавший добычу малыша себе в карман куртки, невольно думал – так, наверное, счастливы на небесах блаженные души. Незамутненно, совершенно чисто купаются в факте своего бытия, бытия с Богом.
Еще в вестибюле, снимая с блаженной души комбинезончик, Кретьен услышал голос Мари из кабинета, приглушенный полуприкрытой дверью, и сразу понял по интонации, что она разговаривает с матерью, хотя не различал слов. С ребенком на сгибе руки – с ребенком, сжатые кулачки которого сжимали каждый по наливному блестящему каштану, – Кретьен взглядом спросил через порог, прикрыть ему дверь или остаться, и Мари вместо ответа нажала на кнопку громкой связи.
– …Не было такого до самого последнего времени, а тут за неделю сразу несколько эпизодов, – полился наружу чуть подхрипленный динамиком голос госпожи Альенор. – Кто бы мог подумать, у него всегда было все идеально с дисциплиной, с самодисциплиной тоже! Директор это тоже помнит, ограничился пока предупреждением, и я со своей стороны пытаюсь на него повлиять, но мужской руки – отцовской, собственно – отчетливо тут не хватает. Два разбитых носа, во втором случае даже перелом лицевой кости, я немедленно оплатила счета на доктора, конечно же, ты можешь мне возместить, дорогая, но это не обязательно… И сломанный палец, пострадавший теперь какое-то время ходит с гипсом. И всё за обычное упоминание твоего мужа, дорогая, где-то вы промелькнули в прессе, и опять же это несчастное кино, которое дети смотрят и обсуждают! Когда же нашего мальчика попустит, ума не приложу, я искренне рассчитывала, что года будет достаточно…
Кретьен опустил сына на ковер, выгрузил перед ним остальные каштаны, и малыш принялся восторженно их перебирать.
– Я их помыл, не бойся, – шепотом сообщил он жене, подходя, чтобы обнять ее за плечи: на лице ее снова было мучительное выражение, всегда появлявшееся, когда разговор заходил об Анри. Он знал, что чувство вины перед старшим сыном было фоном ее жизни, просто иногда – в моменты вроде этого – оно делалось особенно ярким.
– Мама, себя не кори, ты делаешь все, что возможно, – сказала она в трубку, подаваясь навстречу кретьеновой сочувственной ласке. – Не вижу, что еще тут можно сделать, возраст к тому же самый тяжелый, подростковые бунты случаются и без достаточных на то причин…
– Все будет хорошо, – успокаивающе хрипнул динамик. – Я постоянно твержу ему, когда он согласен меня слушать, что жизнь попросту такова, мир не черно-белый, что пора уже ему повзрослеть, разводы, потери, романы на стороне – попросту часть жизни, бунтовать тут не поможет, стоит пытаться понимать других людей и принимать…
Кретьен грустно помотал головой, и Мари верно поняла его молчаливую реплику. С Анри это не пройдет, только хуже сделает. Раз жизнь такова, значит, он объявит ей войну до последней капли крови, своей или чужой, это он умеет, а мириться – пока что нет.
– Мама, мне кажется, лучшей стратегией будет намекать ему, что будущий военный должен тренировать выдержку, – вздохнула Мари. – Что бросаться на всех с кулаками, как дикарь, по малейшему поводу, – это признак не силы, а слабости. Попробуй в этом ключе, я думаю, это может подействовать.
– Неплохая мысль, да, – резво согласилась ее мать. – Думаю поцитировать ему кого-нибудь авторитетного на эту тему, из генералов времен Империи, он сейчас вроде бы увлекается военной историей… Впрочем, лучше подкину эту идею Ришару, от дядьки он ее воспримет лучше, чем от старухи вроде меня, а перед Ришаром он чуть ли не преклоняется. Ладно, дорогая, вот тем временем и звонок, он вернулся из лицея, целую тебя, мужу и малышу мой сердечный привет.
В динамике запульсировали гудки. Мари положила трубку и прижалась лицом к боку любимого. Она была очень благодарна матери, что та ее поддерживает, не только заботится об Анри, но и уважительно относится к ее второму мужу, даже порой позволяет себе игривые ремарки о том, что, мол, «творческий мужчина – лучший мужчина, дорогая, уж я-то знаю, тебе очень повезло! Они в постели такие же интересные, как в своих текстах, и я рада, что у тебя все в порядке с личной жизнью, все-таки первый твой муж тебе решительно не подходил, хотя человек, конечно, был превосходный, упокой Господи…» Но после разговоров вроде сегодняшнего Мари испытывала малодушное желание не брать трубку, если звонила мать: лучше не знать подробностей, куда легче жить в уверенности, что сын просто в порядке, присмотрен, нормально учится, что у него все хорошо. Хорошо, и точка. Он не поломался невосстановимо ценой ее второго брака, ее… да, супружеского счастья.
Она ведь была с Кретьеном действительно счастлива. Не без горечи. Не без вины. Не без умолчаемой обоими фигуры Анри, которая постепенно становилась все бледнее, прозрачнее, грустный призрак большого смертельно раненого человека еще порой возникал в толпе, хлопал дверью в коридоре, на миг рисовался тенью за оконной занавеской – такая у Анри была привычка: если он расстраивался, если они с женой ссорились, он тяжело бросался к окну и всем собой сосредотачивался за ним, опустив ладони на подоконник, плечи каменели, и Мари знала тактику его утешить – подойти со спины, тронуть легкой рукой, прижаться щекой… Но теперь рука проходила сквозь, призрак появлялся все реже и реже, становился все невнятнее. А Кретьен был рядом, живой и теплый, и идеально подходивший ей, как ключ к замку. И физически они совпадали замечательно – каждый всегда знал, что сейчас нужно другому, когда требуется бурная любовь с утаскиванием в спальню и венецианскими страстями под музыку, когда – просто приобнять тихонько, по плечу погладить, и по какому именно плечу, и куда поцеловать… В минуту особенно острой благодарности Мари как-то сказала ему шепотом, что только с ним узнала по-настоящему, зачем вообще нужны все эти женские и мужские органы. И зажмурилась, чтобы не увидеть у окна отвернувшийся от нее призрак первого мужа, а второй муж тут же безошибочно догадался, куда нужно сейчас ее поцеловать: во влажные веки закрытых глаз.
Будучи из племени тех мужчин, которым для любви необходимо поставить даму хоть на низенький, а все же на пьедестальчик, он оставался и на втором, и на пятом, и – как потом еще покажет жизнь – на двадцатом году брака пылким любовником, изобретавшим новые и новые способы покорить сердце своей возлюбленной. Были утра, когда Мари входила в уборную привести себя в порядок после сна и обнаруживала в раковине целый сноп красных роз, в ванной – белые лепестки, и даже на унитазе – вазочку с розами. И надпись на зеркале ее собственным золотистым лаком для ногтей: «Сердце мое, я тебя люблю». Были вечера, когда Мари, укладываясь спать, обнаруживала под подушкой конверт, а в конверте – листок с романтическими стихами. Даже в годы своего писательского молчания Кретьен не переставал писать стихи – он говорил, что за это в его голове отвечает совсем другой механизм, не внешний и дарованный со стороны, как для прозы, а внутренний, встроенный, что поэзия для него – физиологически присущая функция, «бульонный кубик» мыслей и эмоций, и стишками баловаться он, наверное, не перестанет и на смертном одре.
С Анри она жила, что называется, «как за каменной стеной». Это было и хорошо, и плохо – ведь Мари на самом деле ненавидела быть запертой в каменных стенах. Кретьен был в бытовом и материальном плане куда менее надежным, куда более беспомощным, Мари в новом браке приходилось заниматься вещами, в прежнем браке бывшими для нее недоступными, как недоступны они для любимого ребенка в обеспеченной семье: планированием бюджета, хозяйственными решениями, управлением огромным издательством. Однако к собственному глубокому изумлению она осознала, что ей это нравится. Нравится управлять, нравится решать за других, нравится, в конце концов, быть боссом. Для последнего, как выяснилось, самое главное – умело перераспределять обязанности. Господин Виллардуэн, которого она сделала своим заместителем, оказался совершенно бесценным сотрудником – и к тому же верным: после гибели Анри ряд ключевых фигур демонстративно уволился, считая всю эту историю и новый брак Мари (вспомним «Веселую вдову» – или нет, лучше забудем) аморальными, и ей пришлось не без помощи того же Виллардуэна и его каналов искать достойные замены сразу нескольким редакторам отделов, перебежавшим к Аррасу. Но как-то справились, статейки про вдову остались в прошлом, Тибо-тихоня потихоньку рос и учился говорить, причем говорить сразу рифмуя, что несказанно радовало его отца. В целом все шло хорошо, достаточно хорошо, достаточно… Если бы не Анри-младший.

Не Анри-младший.
Он искренне не желал знать ничего о Кретьене – настолько не желал, что даже не отследил, как тот отрекся от сериала и всей Ланселотовой истории, отдав права компании, а сюжет – на откуп неистовому Ланьи. А Ланьи тем временем разошелся, развернулся во весь свой немаленький рост (высокий был парень, малость выше Кретьена). Анри было невдомек, что серии, которых с нетерпением ждали его сокурсники в Академии, ради которых собирались в указанные часы перед общим телевизором, давно уже не имеют отношения к его покаянному недоотчиму. В списке авторов сценария того уже не было, в титрах появилась честная строчка «Основано на произведениях такого-то», но Анри, случайно войдя в казарму в момент трансляции очередной серии, традиционно испытывал прилив белой ярости и в который раз умудрялся не сплюнуть себе под ноги. Десяток милых дев дезабийе, опахавших опахалами из перьев растерянного сэра Галахада Целомудренного… Привязанная любовником к золотому ложу королева Моргауза, на теле которой юный Ламорак пишет признания в любви… (О, какого неиллюзорного пинка получил в свое время Годфруа Ланьи за подобное предложение – «Ланьи, дорогой, я человек мирный, вы же знаете, но я сейчас вас сам привяжу к письменному столу и напишу на вашем, несомненно, замечательном теле вот этим вот маркером, что я об этом думаю, и всё нецензурно. Сколько вам повторять? Это не порнография. Это не способ потешить ваше и зрительское извращенное чувство… юмора. Это рыцарский роман о чистой любви-служении, черт подери!»)
Когда же Годфруа получил карт-бланш на сценаристскую деятельность, мог ли он пренебречь такой замечательной сценой, где и эрос, и мистика (женское тело как образ Логриса, круто же), и вот эта самая изюминка?! Сами посудите, и товарищи-курсанты, по-юношески хмыкая и перемигиваясь, естественно, обсуждали, а Анри демонстративно выходил прочь, а Анри, стискивая челюсти, спрашивал и спрашивал и спрашивал в никуда – мать, вот как ты могла? На это променять… вот на это променять… да что с тебя взять, мать, ты же просто женщина. Не дай Бог (или кто там по нашим агностическим убеждениям вместо него) так оголодать, чтоб доверить свое сердце женщине.

При вступлении в официальный брак Кретьен, чтобы обозначить их с Мари семейное единство и притом сохранить уже раскрученное имя издательского дома, принял фамилию жены – и этим, сам того не ведая, нанес Анри еще один удар10. И это, и даже это подлец сумел украсть у его отца. Когда кто-нибудь при звуке его фамилии спрашивал, не родственник ли он известному писателю, Анри стискивал зубы и мысленно считал до десяти, прежде чем ответить «нет»: привычка, приобретенная еще в лицее, когда директор доходчиво объяснил ему, что еще хоть одна-единственная драка – и никакие деньги родственников не спасут его от исключения. Впрочем, тех нескольких разбитых носов и сломанных пальцев, которые он успел управить соученикам до последнего директорского предупреждения, хватило, чтобы ученики Лицея Изящных Искусств осознали – при Анри не стоит говорить об определенных писателях. Цитировать определенную желтую прессу. Ну, просто не стоит. В конце концов, здесь публика рафинированная, вся эта кровь на подбородках и гипс на руках не для сыновей и дочерей представителей культурной элиты Неверленда. Если бы кто-нибудь ему сказал, что он поступил с матерью жестоко, что до того они с отцом поступали с ней жестоко на пару, он бы до крайности удивился. Это же она во всем виновата. Это она и ее любовник – слово, звучавшее в устах Анри однозначным грубейшим ругательством – погубили его семью и уничтожили его отца.
К тому же теперь у нее есть кого любить, кроме Анри, он больше ей не нужен. Есть бастарденок. Последний раз Анри видел его месячным младенцем, жалкое скрипящее существо с черным пухом на голове, существо, на которое мать его променяла, с которым она носилась, как с писаной торбой. Пусть и дальше носится. Эти люди – не семья Анри, а у него непременно будет своя семья – такая, как он сам решит и захочет. Была даже неплохая кандидатура, с кем эту семью строить: Изабель Эно, одна из самых популярных девушек из их элитного лицея, совсем недавно порвала со своим предыдущим женихом – Филиппом-Огюстеном, который, по слухам, оказался голубым. Девушка серьезная, из хорошей семьи, яркая, спортом увлекается, прекрасные гены. Она наверняка сможет родить Анри замечательного здорового сына. Которого он непременно назовет в честь своего отца… и себя самого.

+

– Если ты скажешь, что не отпускаешь меня, я не уйду, – в ночи произнес голос Кретьена. До самого последнего времени их с женой постель была теплой, физическая любовь – радостной и ежедневной, только после смерти Тибо все совсем сломалось. Призрак Анри-старшего, совсем выцветший и сошедший на нет за двадцать лет их брака, вышел из-за занавески и расхаживал по дому, почти не скрываясь. Кретьен с небывалой остротой помнил, ни на день не мог забыть, как малодушно вымаливал у Бога этот самый инфаркт: вот и вымолил. С опозданием, конечно, зато удар в самое сердце. В сердце Кретьена, которое уже столько лет хранилось в другом теле, в теле его единственного сына. Великий муж молитвы Кретьен, хорошо умеет просить…
– Нет, – отозвалась Мари, кладя ладонь на его руку, лежавшую поверх одеяла. – Не скажу. Ты знаешь, что я не хочу, чтобы ты уходил, но ничего запрещать я тебе не буду. Ты не должен приносить жертву. Никто никогда не должен приносить себя в жертву другим людям, даже самым любимым.
– Господь вот принес.
– Господь это сделал для того, чтобы больше никто на свете не должен был так делать, – твердо сказала Мари. – Поверь, я знаю. Я однажды принесла себя в жертву семье… прежней семье. Пожертвовала самым дорогим, что у меня было – тобой. Помогло это мне? Или им?
– Ты пыталась.
– Да если бы и не пыталась. Если бы мы просто убежали с тобой в закат, послав домашним телеграмму, что никогда не вернемся, все было бы ужасно – но не ужаснее, чем вышло в результате. Зато Тибо, может, родился бы… не таким грустным.
И, возможно, с более здоровым сердцем – если бы его мать все время беременности не душили слезы, если бы его мать все время беременности не провела на огромном леднике, в который превратили ее дом оскорбленный муж, затеявший самоубийство чужими руками, и не менее оскорбленный сын… Но этого Мари, конечно же, говорить вслух не стала. Как и Кретьен молчал о своих былых молитвах насчет инфаркта. Такие бремена не разделишь, они только добавляются к собственным бременам причастного.
– С жертвами беда в том, что они… не помогают, Кретьен, – тихо продолжила она, поглаживая его пальцы. – Когда ты чем-то драгоценным жертвуешь ради другого, ты… потихоньку начинаешь его за это ненавидеть. Невольно, неосознанно, даже если он жертвы не просил, не требовал. Я не хочу, чтобы ты потихоньку начал ненавидеть меня, я этого просто не переживу. Поступай по сердцу, человек всегда должен поступать по сердцу, я так долго поступала по долгу, что хорошо усвоила этот урок.
Кретьен поднес ее руку к своим губам и поцеловал в ладонь.
– Я буду посылать тебе письмо из каждого, каждого городка или деревни, где найдется почта. Или лучше даже открытку. Самую красивую, чтобы ты видела, где я был. А потом, когда я вернусь, мы все эти открытки сложим в цепочку, и я расскажу тебе о Дороге Персеваля совсем новым способом. Или скорее даже напишу. Хорошо?
– Открытки – отличная идея. Я в детстве их собирала, пора вернуться к этому занятию, – ответила его жена и отвернулась на бок, чтобы он, вздумав прикоснуться к ее лицу, не обнаружил, что оно мокрое.

Она прекрасно помнила, как впервые узнала о существовании Тибо. Помнила, как она сидела в собственной роскошной уборной на бортике ванны, расширенными от ужаса глазами глядя на две полоски на бумажке теста. Теста, который она делала тайком от всех, воровато, как нагрешившая лицеистка, и в такой же, как у лицеистки, лютой надежде, чтобы там ничего не было. Просто долгая задержка от волнений, обычное дело, такое постоянно бывает, обстановка в доме очень нервная, в этом причина, исключительно в этом, добрый Боже, пусть я закрою глаза, потом снова открою их и увижу, что мне все померещилось… Что полоска всего одна.
Не помогло.
– Ты хоть понимаешь, что это конец моей семьи? – спросила она почему-то эту несчастную бумажку, а не существо, которое завязалось из двух клеточек в глубине ее тела. – Ты понимаешь, насколько ты – катастрофа? И что мне с тобой делать теперь, куда тебя девать?
И тут же устыдилась этих слов, обращенных к невинному созданию, у которого во всем мире никого, кроме нее, не было. Плод греха… плод любви. У нее осталось что-то от навеки потерянного Кретьена, немыслимая связь с днями их счастья, поселившимися на внутренней стороне ее век. Часть его плоти, его кожи, его запаха, его мужского восторга, когда она превращалась с ним в единое существо… Целую долю мгновения она и правда размышляла, не убить ли их общего ребенка ради спасения семьи, и теперь плакала от стыда за эти мысли.
– Как-нибудь все устроится, – покаянно прошептала она, уронив бумажку и схватившись ладонями за плоский живот. – Не бойся, рыбка. Расти там спокойно. Не вытекай с кровью, не замирай, оставайся со мной, мама тебя ни за что не предаст…
Тибо же был единственным слушателем ее печалей, ее одиночества – так сказать, внутренним собеседником, как у Кретьена Персеваль, пока ее муж собирался на войну, а ее сын вел свою собственную войну не пойми с кем, не выходя из дома. Она то и дело говорила со своим беременным животом, говорила с ним на прогулках, которые стали теперь необычайно длинными даже в дождливые дни, даже неприятной, темной и мокрой столичной зимой, когда вовсе не хотелось оставаться на улице – но еще больше не хотелось возвращаться домой, где на нее смотрели полные презрения и боли глаза. Она рассказывала ему о родном отце, о котором, возможно, ей не светило никогда ему рассказать после родов. О том, какой этот самый отец красивый. Какой он невероятно талантливый. И добрый. И как сильно они любили друг друга, как всегда хорошо и весело им было вместе. И о волноломе рассказывала, и о пушке, и о том, как уплывал в закатную даль океана дракон, которого его папа отважно убил во имя своей дамы, во имя ее… А знаешь, маленький, где мы тебя зачали? То ли на сиденье папиной машинки высоко в горах… то ли в номере гостинички, где за окном кричали лесные птицы, где пахло дымом и домом… То ли прямо вот у тебя-у нас дома, на этом самом зеленом ковре… Но где бы это ни случилось, ты знай, что тебя зачали в любви, в предельной нашей любви друг к другу. Пусть малыш слушает. Потом может не быть шансов. Так и ходила часами, порой присаживаясь отдохнуть на открытых верандах парковых кафе – в изящной шляпе, надвинутой на брови, бормочущая себе под нос городская сумасшедшая. Не имея желания заходить в помещение, она выпивала чашку кофе или бокал вина, чтобы продолжить свое неумолимое движение – бесцельное, лишь бы идти. «Дромомания половым путем», вспоминала она (и тут же рассказывала Тибо): это ты, сын, ты на меня так действуешь, это кровь твоего отца говорит в тебе, приказывая, если очень плохо, просто идти и не останавливаться… Двигаться, чтобы жить. Только плавать он не любит, двигаться в воде – интересно, полюбишь ли ты плавать.

Плавать Тибо не слишком-то полюбил – городской мальчик, очень городской, к радости Кретьена. Летом тот был не прочь немного поплескаться в море под отцовским присмотром. Но в отличие от Анри-младшего, которого от широкой воды было не оттащить никакими силами, Тибо, едва охладившись, уходил с пляжа в их приморский дом, в свою комнату, к книгам и тишине, к телефону, по которому можно поговорить со столичными друзьями. Кретьен, с одной стороны, огорчался, что не удается научить сына как следует плавать, что он растет не диким, а домашним зверьком, а с другой – испытывал невероятное облегчение. Этот – не уплывет в никуда, и ничего не значит, что у него такой же нос и наивный разрез серых глаз, как у одного такого уплывшего.
А теперь, через двадцать один год после рождения, Тибо рыбкой уплыл в океан от родителей, которые успели-таки развеселить грустного младенца, сделать веселым малышом, потом не менее веселым подростком, потом – серьезным (но все равно временами веселым) юношей: легко быть веселым, когда тебя все вокруг любят. И жена его тоже любила, так недолго – но любила, он успел узнать, что такое женская любовь, и еще одна рыбка – совершенно точно мальчик – теперь плавает внутри его молодой вдовы, готовясь к плаванию по белу свету… Эта рыбка отныне будет самым важным, самым дорогим существом для Мари, прощальным подарком сына, и какие могут быть походы, паломничества, Персевали, когда через два месяца роды? Мари собиралась при них присутствовать. Собиралась стать первой, кто возьмет внука на руки, кто посмотрит ему в лицо и обещает его вечно любить, беречь и защищать против всех и во всех обстоятельствах.
– Когда ты вернешься, – сообщила она мужу, не поворачиваясь, – у тебя уже будет внук. Сколько, ты говорил, ты собираешься отсутствовать – месяца три?
– Если выйду буквально… завтра, то как раз на Всех-Святых вернусь. Обратно-то я собираюсь воспользоваться самолетом.
– Ко дню Всех-Святых у тебя будет внук того возраста, в котором был твой сын, когда вы впервые встретились.
– Я принесу ему какую-нибудь реликвию или подарок с дороги, – не пытаясь оправдываться, сказал Кретьен. – Медальон со святым Теобальдом, тем более что я как раз пройду через места его отшельничества11. Или Святой Грааль. Если удостоюсь найти.
Возле супружеского ложа громко и печально пукнула собака, снижая пафос.
– Вот тебе и ответ, – лаконично сообщила Мари. Кретьен впервые после похорон неуверенно засмеялся, с трудом вспоминая, как это делают.

Собака, еще и собака. Мари не хотела даже обсуждать варианты передержки на несколько месяцев.
Все так просто: ей было поперек сердца идти с ним, ему было поперек сердца остаться в неподвижности. Мари знала его, как себя саму, знала, что он любит ее бесконечно, но были еще две составляющие его жизни, которые он любил не меньше – вернее, даже не любил, а ощущал частью своего «я», того самого себя, которого необходимо возлюбить, чтоб научиться любить ближнего. Писать книги и ходить по своим Дорогам. Он мог этим пожертвовать, как уже жертвовал ради жены своим писательским даром, но больше нельзя было допускать жертв: не те наши души стали, поистрепались, жертва может их и разорвать. Хотя это знание не отменяло факта, что Мари предстояло самые тяжелые месяцы своей жизни провести в одиночку. Вернее, в компании этой самой немолодой собаки, и, признаем, это уже огромная помощь.

Собаку Тибо начал просить у родителей лет с пяти, и Мари обещала ему, что собака непременно будет, как только он достигнет возраста, в котором сможет самостоятельно за ней ухаживать. Выгуливать, мыть, вычесывать, учить командам, играть… Заодно научится о ком-то заботиться, собака в самом деле хорошая идея. Подобным возрастом она полагала лет двенадцать-тринадцать – и к тому времени, подстегиваемая регулярными напоминаниями сына об обещании, начала читать про разные породы и питомники, думать и планировать. Собаку она хотела, конечно же, чистокровную, с безупречной родословной – так легче предугадать характер. Конечно же, небольшая собачка, так сказать, городского формата, умная, в меру активная (но не слишком), хорошо обучаемая, не агрессивная, добрая… Ну и, разумеется, чтобы радовала глаз. По всем параметрам лучше всего подходил бишон фризе, и Мари уже всерьез листала брошюры питомников, выбирая заводчика, чтобы подоспеть к июню, к дню рождения мальчика… Но в один прекрасный майский день этот самый мальчик заявился на порог в сопровождении такого чудовища, что Мари, всегда чрезвычайно сдержанная, кроме как в моменты любви с мужем, отступила на пару шагов и прижала ладони к щекам.
Потом выговорила:
– Тибо… что это такое?
– Мам, это Малыш, – представил своего спутника ее отпрыск, ожидая по ту сторону порога, когда их обоих пригласят войти. – Мы же договаривались, что в двенадцать лет будет можно. Еще месяц до двенадцати, я знаю, но это же очень условно все, правда? К тому же Малышу нужна помощь прямо сейчас. Он потерялся. Он сам ко мне подошел в парке и попросил ему помочь.
– О Господи, – Мари на всякий случай отступила еще на шаг, не уверенная, что бедной собачке не придет мысль на всякий случай откусить ей голову. На вид это было черное чудовище размером с теленка, помесь вроде бы лабрадора и вроде бы кого-то из мастифов – за годы чтения о породах собак Мари научилась в них неплохо разбираться. Мастифы, пишут, весьма агрессивны, если их не дрессировать с щенячества железной рукой… С прикусом проблемы – нижние зубы чуть выступают вперед, что придает этой роже особенно страшный вид, эдакий уголовник в подворотне. Чудовище стояло, кротко потупив лобастую башку, и взглядывало широкими, обведенными обвислыми веками глазами (вот что такое, значит, – собака с глазами как чайные блюдца! Или как мельничные колеса… Хорошо хоть, не как круглые башни!) Тибо тоже стоял и кротко смотрел, смаргивая густыми, как у отца, темными ресницами, которым позавидовала бы любая девушка.
– Ладно, заходите оба, – не в силах противиться этим глазам, сказала Мари, отступая к уборной. – Только не дальше вестибюля, надо помыть ему лапы, сейчас он тут везде наследит… С чего ты взял, Тибо, что он потерялся? Что это не уличная бродячая собака – он без ошейника, не породистый…
– С того, что он очень умный и человеческий! Он так доверчиво сразу со мной пошел рядом, и через дорогу! И он команды знает, мам! Смотри: сидеть! – огромная туша покорно опустилась на задницу. Тибо присел с ней рядом на корточки, протянул руку: – Дай лапу! Вот так…
Когтистое копыто с размаху ударило ему по голой коленке, Мари чуть не ахнула – раздерет кожу, следы останутся… Однако Тибо казался счастливым, как младенец. Он восторженно потрепал монстра по голове, и тот в ответ разулыбался, как Веселый Рождер.
– Мы дадим объявление в газеты, а также расклеим фото в парке, вдруг его кто-то ищет, – постановила Мари, возвращаясь из уборной с тазиком воды и полотенцем, которое, решила она, навеки не жалко списать. – Пока пусть остается у нас, что же тут поделаешь, вроде бы не злой… А теперь будь добр, продемонстрируй, что ты готов заботиться о собаке. Вот тебе Родос, – она кивнула на таз, – здесь и прыгай. И, пожалуйста, с шампунем, и собачий шампунь нужно будет срочно купить, а заодно и корм, и миску, и ошейник… И прочее приданое. Ох, не было забот…
– Лучше бы никто его не искал, – с надеждой сообщил Тибо, одну за другой намыливая огромные когтистые лапищи. Пес кротко терпел все его манипуляции, хотя должной сноровки у мальчика еще не было.
– Надежды мало, если бы я потеряла такую… страхолюдину, я бы стремилась не находить ее как можно дольше, – вздохнула Мари. – И кстати, сын, ты уверен, что это имя ему подходит?
– Конечно, мам, это же как Маленький Джон из Робин-Гуда, – Тибо развернул собаку, чтобы вытереть ей задние конечности, улыбнулся через плечо. У него, как и у его отца, было своеобразное чувство юмора.
– Как минимум это Малышка, а не Малыш, – приглядевшись, сообщила ему мать. – Малышка Джоан, Боже ты мой… Господи, за что мне это… Прежде чем она войдет хотя бы на кухню, осмотри ее, будь любезен, на предмет блох! А я пока позвоню ближайшему ветеринару, готовому приехать на дом.

Так в доме появилось Черное Чудовище – самое кроткое и безобидное существо на свете, очевидно, унаследовавшее характер по лабрадорской линии своей темной и никому не ведомой родословной. Молитвами Тибо на объявления никто и никогда не откликнулся, а Кретьен, явившийся домой под вечер, внезапно пришел в восторг от экстравагантной внешности нового члена семейства.
– Она же прекрасна, – искренне сообщил он, приподнимая собаке голову за брылястый подбородок. – Настоящий монстр, а монстр в доме – это к счастью, милая, будь уверена! Тибодо, как ты ее назвал – Малышка? Иисус и Мария, да уж, La Petite, ничего не скажешь… Утешная Собачка Пти-Крю… Сын, ты в эти глаза заглядывал? В них же вся мировая скорбь и бездны отчаяния! Безутешная Собачина… Гран-Крю!
Мари всхлипнула от смеха. Тибо, преисполнившись сочувствия, обнял Безутешную Собачину за шею:
– Мы тебя обязательно утешим, Гран-Крю, мое тебе слово! Не грусти!
– Наш сын безоглядно храбр или просто безумен, – сказала Мари, наблюдая за этими пылкими объятиями. – Если бы ко мне подобная образина направилась в парке, я убежала бы без оглядки, зовя на помощь полицию, а он вступил в диалог без малейшего испуга…
И этим он тоже ужасно похож на Этьенета, органически лишенного страха перед собаками и перед миром вообще, подумал Кретьен – но сказал вслух только вечером, когда они с Мари улеглись в постель. Он рассказал, что у них не было собаки только из-за родительского запрета, из-за маминой аллергии на животных, иначе Этьен непременно натащил бы в их тесную квартиру целую свору. В итоге он сублимировался тем, что строго собирал объедки и кости в контейнеры из-под мороженого, не позволяя отправить в мусор ни кусочка того, что могло бы составить счастье его уличных знакомых, и кормил нескольких страшных крокодилов по своим обычным маршрутам, награждая их нежными именами. Помнится, среди его беспризорных друзей были Хрипастик, Безух и Бывшая Лайка… Мари, за двенадцать лет брака выучившая, что Кретьен редко говорит о брате с сухими глазами, потянулась промокнуть ему углы глаз поцелуями.
Тибо ведь рассказал родителям историю их знакомства. По возвращении из школы он присел на полчасика почитать на скамейке в парке, погода-то отличная… почувствовал чей-то внимательный взгляд, поднял глаза – а там Он. То есть Она. Тибо ему… ей говорит: привет, малыш! Как дела? Все в порядке? А она хлоп ему лапу на колено и едва ли не слезами плачет, прямо как человек, и он сразу понял, что ни за что нельзя не помочь… А то зачем она такая грустная. Ну и подружились они с первого мига. «Пойдешь со мной? – Конечно, пойду».
Вылитый Этьенет.

Имя Гран-Крю разом перебило сыновний вариант и прилипло намертво. Самое поразительное, что в результате, несмотря на то, что гулял с Гран-Крю почти исключительно Тибо во исполнение своего обещания, в качестве главного человека своей жизни она выбрала почему-то Мари. Возможно, потому, что с первого мига признала в ней настоящую хозяйку этого дома, запах которой здесь старше и важнее прочих людских запахов, и по этому поводу старалась ей понравиться. За ней она ходила по апартаменту, душераздирающе заглядывая в глаза, тыкалась лбом в колени, просилась ночевать в супружескую спальню, причем непременно с хозяйкиной стороны кровати. Мари какое-то время стойко не пускала ее, и тогда Гран-Крю скорбной горой укладывалась на пороге с той стороны, периодически громогласно вздыхая и испуская стоны, как Иов на гноище своем.
– Может, легче ей спальное место устроить в углу, чем слушать каждую ночь эти ламентации? – в очередной раз через пару месяцев предложил Кретьен, и Мари наконец согласилась.
– Но если мы будем заниматься любовью, а она вздумает смотреть своими… мельничными колесами, я ее снова выставлю! – предупредила она на полном серьезе. – А если она вообще решит поучаствовать? Подойти и голову свою глупую возложить мне на колено, как она обожает делать за ужином, например… И вспомни о мопсе Императрицы, который ревновал ее к Императору и кусал за ноги, забираясь в постель к хозяйке, милый: это тебе не мопс, станешь инвалидом!
– Но это же обостряет чувства – заниматься любовью в присутствии личного дракона, – возразил ей муж. – Вспомни, любимая, когда-то тебе такое нравилось, ты считала это вызовом и искусством акционизма, неужели былой пламень погас?
Вызов так вызов, от вызовов Мари никогда не бегала, и Гран-Крю плотно переселилась по ночам к ним на лежанку рядом с кроватью – под кровать она попросту не помещалась. Манеру вздыхать так, будто только что похоронила полсемьи, она не оставила, зато хотя бы утробные стоны скорби отвергнутой любви прекратились.
Мари, мечтавшая об аккуратном крохотном белоснежном бишоне, в результате не могла не ответить на такую безусловную любовь и преклонение, вызывавшие ревность у ее сына. Никогда она не была склонна сюсюкать, терпеть не могла этого и в исполнении других, и Тибо даже во младенчестве не слышал от нее ничего вроде «уси-пуси, мамино солнышко, моя малюсенькая крошечка». А теперь и муж, и сын с изумлением порой подлавливали ее на тирадах в стиле «Кто тут моя самая сладкая девочка?», «Где моя любимая красавица малышка?», адресованных черной зубастой морде шириной со сковороду. Больше всего анфас напоминающей рыбу-удильщика.

Этой любимой страхолюдной девочке, уже пожилой – по словам ветеринара, на момент находки ей была пара-тройка лет – предстояло стать проводником Мари через долину смертной тени после исчезновения Кретьена. Старый верный вассал Гран-Крю честно выполнила свой собачий долг, не оставила хозяйку до пятых именин Тибо-внука, когда с ним стало уже можно вовсю разговаривать, и мать и отчим начали надолго отдавать его в бабушкин дом. Можно сказать, Гран-Крю передала свою возлюбленную госпожу из лап в руки человеческому щенку, прежде чем отправиться на свою большую охоту в Бросселиандский лес, искать прочих хозяев – младшего и старшего… Но пока Мари готовилась всего лишь к расставанию на три месяца, и так расставаться она не хотела. Все же развернулась к мужу лицом, прижалась к его теплому телу, и он с благодарностью ответил на объятие.
– Ты никогда не забывай, что я все-таки по образованию литературовед, – сообщила она ему в плечо. – Я тебя знаю изнутри куда лучше, чем ты думаешь, до знакомства еще знала… потому что умею читать. И подмечать, чем и как автор с персонажами делится, а что ты просто в замке своем увидал. То, что для выживания после горя тебе нужно метнуться в темный лес и временно пропасть, я знала еще раньше, чем мы впервые поцеловались. И я не знаю, что ты там найдешь, но наверняка что-нибудь совершенно бесполезное и самое драгоценное. Принеси уж, будь любезен, поделись. Мне тоже нужно утешение.
– Я тебя люблю, – просто ответил Кретьен, и голосом ответил, и руками, и всем собой. Потому что это была правда.

+

Когда же Кретьен окончательно заметил, что что-то идет не так? Или, напротив же, слишком так… Может быть, после второго ночного приступа, когда он брился поутру, с подозрением слушая стук своего снова смирного, снова рабочего сердца и не находя в нем никакого недостатка. Если бы не эти дурацкие ночные перепады дыхания, я бы мог сказать тебе, парень, что ты в лучшей форме за последние десять лет, сообщил он себе вслух. Расчесал волосы, привычно завязал их в хвост и вычистил из расчески вычесанное – сплошь черные, лучше бы седые выпадали, а черные оставались. А то голова станет совсем белая, Мари это расстроит.
А может, в той деревушке, которую он проходил насквозь, не останавливаясь, только перехватил в деревенской лавочке сухих колбасок, свежего хлеба и литр местного разливного безымянного вина себе во фляжку. И спросил лавочника, есть ли тут почта, жене открытку отправить, а лавочник посмотрел на него как-то странно, как на дурачка, и пробормотал невнятное «У нас тут такого отродясь не было». Ну, не было так не было. Кабаний угол. Скоро, судя по карте, должен встретиться городок покрупнее.
Городок покрупнее, однако же, оказался точно таким кабаньим углом на несколько домов, даже и остановиться негде. Хорошо хоть, покормили – одно из хозяйств содержало и крохотный трактирчик на три стола, где паломнику подали отличный домашний паштет из печени, кувшин слегка изюмистого вина – сразу видно, местный винодел не изучал энологии – и гигантскую миску салата, в которой можно было, наверное, купаться, как в ванне. Нет, на деньги, которыми он расплачивался, Кретьен не обратил внимания, и на зеркало у рукомойника – тоже не особо (мало ли, в этих старых местечках какого только антиквариата не насмотришься, ни одной лавке-барахолке не сравниться). А вот на то, что он увидел в этом самом зеркале, не обратить внимания было невозможно.
Из зеркала на него смотрел мужчина с почти совсем черными волосами. Рассыпанными по плечам волосами, которые он как раз собрался расчесать после умывания.
Кретьен приблизил к зеркалу лицо, вглядываясь пристально, с прищуром. Морщинок в углах глаз и правда было меньше, носогубная складка сгладилась. Лицо, которое смотрело на него из полированного круга металла, могло принадлежать человеку слегка за сорок.
Кретьен потянул волосы вперед, чтобы их разглядеть не в отражении, а взаправду. Седины было сильно меньше, чем цвета. Надо же, как оно бывает… он и не знал, что седина умеет не только наступать, но и отступать. И самочувствие на редкость славное, он не ожидал, что будет так легко справляться с километражем, а получается, а получается… И снова нет почты, выходит уже пятый день без единой открытки, Мари, наверное, волнуется… Ну ничего, Всех-Святых в любом случае через пару дней. И через эти два дня он после мессы в храме святого Иосифа Аримафейского, как задумано, отчалит в городской аэропорт. Чтобы вечером того же дня сойти по трапу в аэропорту столичном. Медальончик со святым Теобальдом – позолоченный, самый крупный и красивый из имевшихся в продаже – висел у него на шее, на цепочке вместе с крестом.

– Как ты думаешь, парень, можно ли умереть и самому этого не заметить? – спросил себя Кретьен за обедом, состоявшем из сухих колбасок с хлебом и кружки горячего чая. Горячего теперь хотелось все чаще. Предусмотрительно купленная палатка системы «односпальный гробик» стала совершенно необходимой. Еще бы, ноябрь подступает, завтра подступит окончательно и переступит черту, а горы – это вам не Лазурный берег…
– Нет, думаю, нельзя, – ответил он себе же и почесал свежеукушенную поздним комаром руку. – Так сказать, уйти из жизни своими ногами – отличная версия, но у тебя вообще-то много дел осталось. Жена вот, например, ждет. И новый человек, если все пошло как надо, уже родился. Твой ближайший родственник и потомок. Так что топай давай, а то стемнеет часов в шесть в ночь глухую, ноги себе переломаешь и прилетишь домой весь переломанный. То-то Мари обрадуется.
Он сполоснул кружку, быстро запаковался и зашагал – на этот раз дорога, к счастью, вела вниз и вниз и вниз, местами, правда, мешали осыпи, но в целом идти можно – и всяко быстрее, чем подниматься. Дыхалка уже не та, как ни крути… Хотя опять же – если подумать – когда его дыхалка работала лучше, чем сейчас, за последние даже не десять, а… Господи… сколько лет? Очередное подтверждение его старой теории, что Дорога лечит от всего. Даже от самого себя лечит Дорога.

Когда Кретьен спустился наконец к этой реке – в кои веки карта совпадала с правдой жизни – он в очередной раз подумал, что, кажется, умер и сам того не заметил.
Тут должен был быть мост. Автомобильный. С пешеходной дорожкой по краю.
А за мостом должен был быть город. С торчащими из его середины шпилями собора святого Иосифа Аримафейского, крупный город, даже с собственным аэропортом, из коего он намеревался завтра улететь домой, с лабиринтом старых и новых кварталов, по которым предстоит долго цокать треккинговыми палками от окраин до центра, по пути высматривая подходящий отельчик или частные комнаты под сдачу, желательно с полупансионом, чтобы и поужинать, и провести там ночь… Отправить последнюю открытку, набрать в вестибюле номер, чтобы на всякий случай предупредить родную – все хорошо, просто глухомань была невозможная, поэтому и пропал немного, но вот – пропадал и вернулся, был потерян и нашелся. Это я, настоящий я.
Но то, что было за рекой, конечно же – да Господи, будто Кретьен не знал, на что шел, в последний раз целуя жену на пороге их общего (краденого, но, но) дома, осторожно, как всегда, и нежно трогая языком ее язык, чувствуя ее вкус, единственный во всем мире вкус Мари: нет у нас языкового барьера… Старая шутка, ей тысяча лет, ему нужно в Дорогу, а ей что-то нет. Неужели он мог так качественно врать ей и себе, мол, не знает, куда он на самом деле идет? Не знает, что именно он увидит за той самой рекой?..
Башни, поднимающиеся в закатное небо, он узнавал как свои пять пальцев. И невысокую толстую зубчатую стену, не скрывавшую красоты старого и вечно юного города, города, в котором он провел столько лет.
Боже мой, а вон тот крестик над невысокой куполообразной крышей – там же замковая капелла. А на том широком дворе происходят ристалищные игры. В которых король не может участвовать. Потому что он… потому что ему больно.
Я окончательно… свихнулся? Или как это еще назвать?
Кретьен потер щеки руками – и тер их так долго, что они начали гореть, будто на них проступало старое клеймо бастарда. Он и впрямь задыхался, старался восстановить дыхание в резком платановом, каштановом, буковом горном воздухе, он спустился наконец с гор, чтобы узнать правду Опустошенной Земли:
Этот замок… Он теперь был снаружи.

Он зачем-то аккуратно сложил треккинговые палки. Опустил на землю рюкзак. Начал раздеваться – не догола, не хотелось выйти на тот берег голышом, так что он оставил и рубашку, и штаны, а вот от куртки и ботинок решительно избавился – помешают плыть. А что плыть необходимо, что на этой реке нет ни брода, ни моста, он знал так же верно, как знал свое имя. Эта река и замок так давно были частью его, что он изучил их лучше, чем собственную душу – собственную больную, грешную, любящую, такую бедную душу, которая теперь оставалась единственным, что имело значение.
Последним движением Кретьен снял с цепочки медальон со святым Теобальдом, праведным отшельником, призванным опекать не его, а его едва пришедшего в мир внука. Все свое беру с собой, все одолженное на время – оставляю. Убрав медальон в карман рюкзака, Кретьен несколько секунд смотрел на замок слезящимися от его красоты глазами – а потом наконец ступил в воду.
Вода оказалась обжигающе холодной. Горная река – она ледяная даже в середине лета, что уж говорить о последнем дне октября. Чистая, прозрачная до такой степени, что даже бирюзовая вместо белой, вода подхватила его тело и поволокла с силой несущегося поезда, но он все же думал, что справится, он искренне думал, что справится. В конце концов, ради этого он был рожден на свет. Чтобы переплыть.
С поправкой на течение он сильными гребками плыл за всю свою жизнь, греб за океанского дракона, уплывшего за окоем, греб за красное платье Мари, едва не утащенное в прилив глубинными духами, греб за свою дурацкую собаку Гран-Крю, которая, на его беду, обожала плавать и при первой же возможности забиралась в воду, и однажды пришлось ее вытаскивать за шкирку – из-за высоких волн она потеряла направление и нацелилась в открытое море… Кретьен, обученный спасать из воды людей, не очень-то умел вытаскивать на сушу собак, и Безутешная Собачина в процессе спасения здорово располосовала ему когтями бок и ногу. А самое обидное – стоило выволочь ее наконец на берег, к подпрыгивавшим от волнения Мари и Тибодо, как эта драконица вознамерилась, отряхнувшись и поцеловав хозяев куда дотянулась, снова с плеском вернуться к грубо прерванному купанию. Ох, как Мари ее распекала, как угрожала хлестнуть поводком – не ударила, конечно… Мари, любимая, сердце сердца моего – и за Мари он сейчас плыл, за Мари, по-русалочьи обнимавшую его в осенних волнах, обвивавшую его собой, как водоросль, как сама вода… И, конечно же, он плыл за Этьенета. Больше всего на свете он плыл за Этьенета.

И, конечно же, он не справлялся, ледяная река крутила бешено, волокла и тянула, почти до середины добрался, почти до середины, но тут-то и свело половину мышц, тут-то сердце и настигло его темным болящим комом, и воздух, такой необходимый, чтобы продвигаться вперед, стал плотным и резко кончился. Очередной приступ подстерег его в самый неподходящий момент, или наоборот в самый подходящий, как рассудить, кто расставил на него эти водные сети, кто испытывал его водой всю дорогу и на этот раз – и, испытав, взвесив на весах воды, признал слишком… тяжелым. Камнем, идущим ко дну.
Спасатель на водах, спаси самого себя, какой же ты спасатель, если и себя спасти не можешь – подумал он в припадке предсмертного юмора, который неизбежно одолевал Кретьена в самых острых ситуациях, мешаясь со слезами. Как говорила Мари, «Ты и на собственных похоронах будешь отшучиваться»… Мари… Прости, сердце мое. Похоже, я в очередной раз кого-то подвожу, на этот раз тебя, на этот раз навеки, я утонул как дурак, тебе придется стареть без меня, я люблю тебя, я так тебя люблю… Господи, помилуй меня, бедного грешника, успел подумать он до того, как темнота окончательно закрутила его, заполняя грудь вместе с ледяной водой, ах, как хорошо знал Кретьен всю эту теорию, и про белых утопленников и про синих утопленников и про холодовой шок и всегда же знал что я именно так уйду из жизни уплыву из жизни по воде в воду концы в воду вот и концы в нее вот и конец…

…Выблевывая сгустки воды и ила, он какое-то время тяжело сгибался пополам, упершись в колени человека, чей рот только что накрывал его собственный рот. Чьи руки только что короткими нажатиями будили его сердце сквозь толщу тела, толкали бедное сердце, заставляя запуститься вновь.
– Дыши давай, дыши! – его спаситель перекатил его на бок, облегчая выход воды из легких. – Вот так, молодец, умница… Еще немного… осталось… ну вот, похоже, и все.
Кретьен, скрюченный в позе эмбриона, почувствовал, как на его мокрое дрожащее тело ложится толстый теплый покров. Он с трудом разогнулся, вывернул шею до боли, чтобы заглянуть в лицо своему спасителю. Тому, чьи сильные руки только что тянули его на поверхность, держали голову над водой, переваливали через борт лодки.
– Спа… сибо…
В закатном свете, горевшем у спасителя за спиной, было видно, какие у него ярко-светлые волосы, светлые даже несмотря на стекавшую по ним речную воду. Такой же мокрый, как Кретьен, человек в белой рубашке со шнуровкой на груди улыбнулся ему – и широким ртом, и глазами, опушенными пшенично-светлыми ресницами.
– Ну наконец-то. Ты едва нас всех не подвел. Ишь что затеял – утонуть за шаг до цели, да еще и в канун Всех-Святых! Трудно было подождать на берегу, вдруг проплывет какая-нибудь лодка? Сам же должен был знать, что проплывет!
Лицо молодого мужчины – ну как молодого, лет тридцати с небольшим – было пронзительно знакомым, или же просто у Кретьена мутилось в голове, что неудивительно после таких заплывов… Однако же никогда в жизни он еще не чувствовал себя настолько живым. Настолько остро видящим, слышащим, настолько жадно чувствующим и каждый свой рваный вдох, и холод прилипшей одежды, и животное сладкое тепло шерстяного плаща, который на него накинули.
– Когда-то мой брат подозревал, что мне нравится целоваться с парнями, – улыбнулся его спаситель, и по углам рта дрогнули веселые ямки. Лицо того, кто привычен улыбаться и смеяться взахлеб. Какое лицо… какое самое необходимое на свете лицо… – Вот сегодня я наконец это попробовал, и знаешь, ничего интересного. Зато, как видишь, помогает.
– Кто… ты? – не смея выговорить имени и не выдерживая без этого, спросил Кретьен, выпрастывая руку из-под плаща. Потянулся робко, нуждаясь в прикосновении, как в воздухе, и спаситель легко коснулся его ищущей руки. – Этьен?.. Тебя… зовут Этьен?..
– По-гречески, между прочим, «Стефанос» значит «Коронованный», и это очень смешно, – не подтверждая, но и не отрицая, спаситель слегка отвернул лицо, будто стеснялся. – Я кормщик. Я на веслах, пока король рыбачит. На закате самый лучший клёв. Ему пришлось взяться за весла, пока я тебя вытаскивал, еле успел.
– Король? – задохнулся Кретьен и резко сел – голова должна была закружиться, но не закружилась. Да, вот же она, вторая фигура – на носу длинной ладьи, фигура в глухом плаще, повернутая к нему спиной – мерные удары весел держали лодку на одном месте, не давая течению унести ее.
– Королю долго приходилось рыбачить, потому что он не мог охотиться, – тихо подтвердил кормщик, с концов волос его капала вода, а макушка уже начала подсыхать и золотиться. – Он тяжело ранен в чресла, и его рана не заживает. Ты сам знаешь, кто его ранил. Но, к счастью, тот, кто нанес эту рану, может ее и исцелить. С ранами так часто бывает.
Уже зная, зная (и задыхаясь этим знанием), что за лицо скрыто под капюшоном Короля-Рыбака, Кретьен, не в силах подняться на ноги, пополз в его сторону, оставляя по днищу мокрый след, словно улитка.
– Значит, я смогу… Я теперь смогу? Я смогу задать вопрос? Я… помилован?..
Не оставляя весел, Богатый Король-Рыбак оглянулся через плечо. Его сильные, поросшие густыми золотистыми волосками руки не прерывали гребли, однако он все же посмотрел назад, сверкнули в самоцветных лучах заката голубые глаза на загорелом лице, его пшеничная аккуратная борода, его большой рот, умевший так улыбаться и так… кривиться от предельной боли. Боли от ранения в чресла.
– Смени меня на веслах, – сказал Кретьену его старый друг и покровитель, Анри Труа, слегка морщась – с незаживающей раной не так-то просто управлять лодкой. – Хорошо, что ты пришел наконец. Слышишь колокол? Процессия начнется скоро. Ты успел вовремя. Я рад.
Колокол, ударивший в замковой капелле, снова разослал свой мерный глас вдоль бегущей воды, в обе ее стороны, в начало и в конец, к источнику и к устью, и Кретьен заплакал, как в пакибытии его же собственный Ланселот, то есть «как малый ребенок, которого побили», – нет, еще отчаяннее: как тот, кого простили без битья. Но эти слезы не помешали ему грести и выгребать против сильного течения.

+ FIN +
+ ULTREIA ET SUSEIA – DEUS ADJUVA NOS +

  1. Grenier, Grainier, Garnier – это действительно одна и та же фамилия.
  2. Шутка авторства моего дорогого брата Кирилла Грабовского (да-да, я уважаю авторское право!)
  3. «Будем пить и веселиться и не думать о мидянах.»
  4. Самое смешное, что hon- в имени Honfroy этимологически, помимо значения «воин», имеет значение «детеныш хищника», «cub», то есть, условно говоря, Рено не так уж и неправ!
  5. Латинский: Henfredus, Anfredus, Enfredus, Ainfredus, Hainfredus, Honfredus. Старофранцузский/французский: Hainfrois, Onfroy, Onfroi, Onfroyz, Honfroy. Английские хронисты: Enfrid, Reinfrid, Renfrid, Gumfrid, совр. aнгл. Humphrey. Арабские хронисты: Hanfari, Honferi. Итальянцы хотя бы однозначны: Umfredo – и точка. Но это, боюсь, еще не предел!
  6. Тибо IV Шампанский, посмертный сын совсем юного Тибо III, даже удостоился в свое время титула «Принц труверов».
  7. Heureux qui comme Ulysse.
  8. Иов 7:12.
  9. Мф 22, 25-30.
  10. И это тоже историческая правда – Анри II Шампанского в хрониках не реже, чем Henri de Сhampagne, именуют Henri de Troyes (например, «Итинерарии» Ричарда Святой Троицы), так что он по совершенно другим причинам оказывается более тезкой своему невольному отчиму, чем ему бы хотелось быть.
  11. Св. Тибо Провенский.